Метро 2034 - Глуховский Дмитрий Алексеевич 10 стр.


Но ей он был скучен. Ее не впечатляли награды, звания, боевые и любовные триумфы. Она не отзывалась на его взгляды, качала головой в ответ на его шутки. И завоевать эту девушку стало ему казаться настоящим вызовом. Более серьезным, чем покорение соседних станций.

Скоро он понял, что близость с ней, которая должна была стать просто свежей засечкой на его прикладе, отодвигается все дальше – и во времени, и по важности. Она поставила себя так, что возможность проводить вместе в день хотя бы один час уже казалась ему достижением. И даже на это шла, только чтобы немножко его помучить. Она сомневалась в его заслугах и высмеивала его принципы. Ругала за бездушие. Расшатывала его уверенность в своих силах и целях.

Он все терпел. Даже нет – ему нравилось. С ней он начал задумываться. Колебаться. А потом и чувствовать: беспомощность – оттого что не знал, как подступиться к этой девушке, сожаление – о тех минутах, которые не провел с ней, и даже страх – потерять ее, так и не обретя. Любовь. И она наградила его знаком: серебряным кольцом.

Наконец, когда он совсем разучился обходиться без нее, она ему уступила.

Через год родилась Саша. Так получилось, что уже двумя жизнями он больше не мог пренебречь, да и сам теперь не имел права погибнуть.

Когда тебе всего двадцать пять, а ты командуешь сильнейшей армией в обозримой части света, трудно отделаться от ощущения, что твои приказы могут заставить хоть землю перестать вращаться. Но чтобы отнимать у людей жизнь, не надо большого могущества. А вот дарить ее умершим не дано никому.

У него был шанс в этом убедиться: его жену убил туберкулез, и он был бессилен ее спасти. С тех пор в нем что-то надломилось.

Саше тогда только исполнилось четыре, но она хорошо запомнила мать. Помнила и страшную, туннельную пустоту, которая осталась после ее ухода. Близость смерти бездонной пропастью разверзлась в ее мирке, и она часто заглядывала вниз. Края пропасти срастались очень медленно. Прошло два или три года, прежде чем она перестала звать маму во сне.

Отец, случалось, звал ее до сих пор.

* * *

Может быть, Гомер брался за дело не с того конца? Если герой его эпоса не желал сам являться к нему, может быть, нужно было начать с его будущей возлюбленной? Выманить его ее красотой и свежестью?

Сначала осторожно выписать ее линии, и тогда он сам выступит из небытия ей навстречу? Чтобы их любовь была совершенна, он будет обязан идеально дополнять ее собой, а значит, в поэме он должен появиться уже готовым, оконченным.

Своими изгибами, своими мыслями они будут подходить друг к другу точно, как осколки разбитых витражей на Новослободской. Ведь они так же когда-то представляли собой одно целое, и потому были обречены воссоединиться вновь… Гомер не видел ничего плохого в том, чтобы своровать эту удачную канву у давно почивших классиков.

Но решение только выглядело простым: вылепить из чернил и бумаги живую девушку оказалось задачей, для Гомера непосильной. Да и о чувствах он вряд ли уже смог бы рассказывать убедительно.

Его нынешний союз с Еленой был полон старческой нежности, но они встретились слишком поздно, чтобы любить без оглядки на прошлое. В этом возрасте стремятся утолить не страсть, а одиночество.

Настоящая и единственная любовь Николая Ивановича была погребена наверху. За минувшие десятилетия все ее детали, кроме одной, выцвели и стерлись, и он уже не смог бы писать роман с натуры. Да и потом, в тех отношениях все равно не было никакой героики.

В день, когда Москву накрыл ядерный ливень, Николаю предложили стать машинистом поезда вместо отправленного на пенсию Серова. Зарплата должна была чуть ли не удвоиться, а перед повышением ему давали несколько выходных. Он позвонил жене, та объявила, что испечет шарлотку, и вышла за шампанским, заодно взяв детей на прогулку.

Однако смену нужно было доработать.

Николай Иванович вступил в кабину поезда его будущим капитаном, счастливо женатым и находящимся в самом начале туннеля, уходящего в дивную, сияющую перспективу. За следующие полчаса он постарел сразу на двадцать лет. На конечную Николай приехал раздавленным, нищим бобылем. Может, поэтому каждый раз, когда он видел перед собой чудом сохранившийся поезд, его одолевало желание занять законное место машиниста, по-хозяйски огладить приборную панель, посмотреть на паутину тюбингов сквозь лобовое стекло. Вообразить, что состав еще можно привести в годность.

Что можно дать задний ход.

…Не иначе, бригадир создавал вокруг себя особое поле, которое отводило от него любые опасности. И он, кажется, об этом знал. Дорога до Нагорной не заняла у них и часа. Линия не оказывала ему никакого сопротивления.

Гомер всегда чувствовал: разведчики и челноки с Севастопольской, так же как и любые другие обыкновенные люди, отваживавшиеся забираться в туннели, были для метро чуждыми организмами. Микробами, попавшими в его кровеносную систему. Стоило им ступить за границы станций, как воздух вокруг них воспалялся, действительность давала трещину, и будто из ниоткуда появлялись невообразимые создания, которых метро выставляло против человека.

Но Хантер не был чужеродным телом в темных перегонах, он не вызывал возмущения Левиафана, по сосудам которого они путешествовали. Иногда он выключал фонарь и сам превращался в сгусток тьмы, наполнявшей туннели. Тогда его словно подхватывало незримыми потоками и несло вперед вдвое быстрее. Гомер, спешивший за бригадиром изо всех сил, отбивался, кричал ему вдогонку, и тот, словно опомнившись, останавливался и дожидался старика.

На обратном пути им было даже дозволено спокойно миновать Нагорную. Морок рассеялся, станция спала. Сейчас она просматривалась вся насквозь, и невозможно было представить, где она сумела укрыть призрачных гигантов. Обычный заброшенный полустанок: соляные наросты на сыром потолке, мягкая перина из пыли, расстеленная на платформе, выведенная углем брань на закопченных стенах. И только потом глаз задерживался на странных разводах на полу, оставшихся от чьей-то лихорадочной пляски, на заскорузлых бурых пятнах на колоннах, на потолочных плафонах, задетых и сбитых, будто о них кто-то терся.

Нагорная промелькнула и осталась позади: они летели дальше. Пока Гомер поспевал за бригадиром, он словно тоже был заключен в магический пузырь, делавший того неприкасаемым. Старик удивлялся сам себе: откуда берутся силы на такой долгий марш-бросок…

Но вот на разговоры дыхания уже не хватало. Да Хантер больше и не удостаивал его своими ответами. В который раз за этот долгий день Гомер спросил себя, зачем он вообще сдался безмолвному и безжалостному бригадиру, который все время норовил про него забыть.

Подкралось и оглушило зловоние Нахимовского проспекта. Эту станцию Гомер и сам бы проскочил, забыв об осторожности, как можно быстрее, но бригадир, напротив, сбавил шаг. Старик в своем противогазе еле держался, а Хантер еще и принюхивался, будто в тяжком, удушливом смраде Нахимовского можно было различить какие-то отдельные нотки.

На сей раз трупоеды почтительно разбредались перед ними, бросая недоглоданные кости, роняя из пасти клочья мяса. Хантер дошел ровно до середины зала, поднялся на невысокий холм, по щиколотку утопая в плоти, и обвел станцию долгим взглядом. Потом, неудовлетворенный, отмахнулся от подозрений и двинулся дальше, так и не обнаружив того, что искал.

Зато это нашел Гомер.

Поскользнувшись и повалившись на четвереньки, он спугнул молодого трупоеда, который потрошил намокший бронежилет. Увидел откатившуюся в сторону форменную севастопольскую каску и ослеп от испарины, которая мгновенно затянула изнутри стекла противогаза.


Обуздывая рвотные позывы, Гомер подобрался к костям и поворошил их, рассчитывая подобрать солдатский жетон. Но вместо этого заметил маленький блокнот, перемазанный багровым. Он открылся сразу на последней странице, на словах «ни в коем случае не штурмовать».


Отец отучил ее плакать еще маленькой, но сейчас ей больше нечем было ответить судьбе. Слезы сами текли по лицу, из груди рвался тонкий, тоскливый вой. Она сразу поняла, что случилось, но вот уже несколько часов не могла заставить себя с этим смириться.

Звал ли он ее на помощь? Хотел ли сказать ей что-то важное перед смертью? Она не помнила того момента, когда провалилась в сон, и не была до конца уверена, проснулась ли теперь. Ведь мог существовать и мир, где ее отец не умирал. Где она не убивала его своим забытьем, своей слабостью и эгоизмом.

Саша держала в ладонях остывшую, но еще мягкую отцовскую руку, словно пытаясь еще отогреть его, и уговаривала – и его, и себя:

– Ты найдешь машину. Мы поднимемся наверх, сядем в нее и уедем. Ты будешь смеяться, как в тот день, когда принес приемник с музыкальными дисками…

Вначале отец сидел, прислонясь спиной к колонне и упершись в грудь подбородком, так что его можно было принять за дремлющего. Но потом тело начало медленно сползать вниз, в лужу загустевшей крови, словно он и сам устал притворяться живым, и Сашу обманывать больше не хотел.

– Ты найдешь машину. Мы поднимемся наверх, сядем в нее и уедем. Ты будешь смеяться, как в тот день, когда принес приемник с музыкальными дисками…

Вначале отец сидел, прислонясь спиной к колонне и упершись в грудь подбородком, так что его можно было принять за дремлющего. Но потом тело начало медленно сползать вниз, в лужу загустевшей крови, словно он и сам устал притворяться живым, и Сашу обманывать больше не хотел.

Морщины, вечно бороздившие отцовское лицо, почти совсем разгладились.

Она выпустила его руку и помогла улечься поудобнее, с головой накрыла рваным одеялом. У нее не было другого способа похоронить его. Да, она хотела бы поднять отца на поверхность и оставить его там, чтобы он лежал, глядя в небо, которое однажды все равно снова очистится. Но гораздо раньше его тело станет добычей рыскающих наверху вечно голодных тварей.

А на их станции к нему никто не притронется. Из гиблых южных туннелей опасности ждать не приходилось – в них выживали разве что летучие тараканы. На севере перегон обрывался, выходя к заржавевшему и полуобвалившемуся метромосту с единственной уцелевшей колеей.

Там, за мостом, есть люди, но никому из них не придет в голову мысль пересечь его просто из любопытства. Все знают, что по другую сторону начинается выжженная пустошь, на краю которой стоит станция-сторожка с двумя обреченными ссыльными.

Отец не позволил бы ей остаться здесь одной, да в этом больше и не было никакого смысла. И потом, Саша знала: как бы далеко она ни бежала, как бы отчаянно ни старалась вырваться из заговоренного застенка, теперь ей уже не удастся освободиться из него по-настоящему.

– Папа… Прости меня, пожалуйста, – всхлипнула она, сознавая, что не сможет заслужить прощения.

Сняла с его пальца серебряное кольцо и опустила в карман комбинезона. Подобрала клетку с притихшей крысой и побрела на север, оставляя за собой на пыльном граните цепь кровавых следов.

Когда Саша спустилась на пути и ступила в перегон, на пустой станции, превратившейся в погребальную ладью, случилось необычайное знамение. Из противоположного туннельного жерла вырвался долгий язык пламени, силящийся дотянуться до тела ее отца. Не достал и отступил обратно в темные глубины, неохотно признавая право Сашиного отца на покой.


– Возвращаются! Они возвращаются!

Истомин отнял телефонную трубку от уха и недоверчиво поглядел на нее, как будто она была одушевленным существом и только что рассказала ему дурацкую байку.

– Кто – они?!

Денис Михайлович вскочил со стула, расплескав чай, который лег на его штаны конфузным темным пятном. Чай он предал проклятию и повторил вопрос.

– Кто они? – механически переспросил Истомин у аппарата.

– Бригадир и Гомер, – прошуршала трубка. – Ахмеда убили.


Владимир Иванович промокнул носовым платком залысины, потер висок под черной резинкой своей пиратской повязки. Объявлять родным о гибели бойцов входило в его обязанности.

Не дожидаясь переключения коммутатора, он выглянул за дверь и крикнул адъютанту:

– Ко мне обоих! И скажи, чтобы стол накрыли!

Прошелся по кабинету, зачем-то поправил висящие на стене фотографии, пошептал что-то у карты, обернулся на Дениса Михайловича. Тот, скрестив руки на груди, откровенно скалился.

– Володь, ты как девка перед свиданием, – хмыкнул полковник.

– Ты, я вижу, тоже волнуешься, – огрызнулся начальник станции, кивая на обмоченные командирские штаны.

– Мне-то что? У меня все готово. Два ударных отряда собраны, сутки до мобилизации, – Денис Михайлович ласково погладил лежащий на столе голубой берет, поднялся и нахлобучил его на голову, придавая себе официальный вид.

В приемной началась беготня, зазвенели приборы, ординарец, вопросительно глядя, показал в дверную щель запотевшую склянку со спиртным. Истомин отмахнулся – потом, все потом! Вот наконец послышался и знакомый глухой голос, дверь отлетела, и проем загородила широченная фигура. За спиной бригадира мялся старый враль, которого тот зачем-то потащил с собой.

– Приветствую! – Истомин сел в свое кресло, встал и снова сел.

– Что там?! – резанул полковник.

Бригадир перевел тяжелый взгляд с одного на другого и обратился к начальнику.

– Тульская захвачена кочевниками. Всех вырезали.

– И наших всех? – вскинул лохматые брови Денис Михайлович.

– Насколько мне известно. Мы дошли до ворот станции, был бой, и они закрыли затвор.

– Заперли гермоворота? – Истомин приподнялся, вцепившись пальцами в кромку стола. – И что теперь делать?

– Штурмовать, – синхронно лязгнули бригадир и полковник.

– Штурмовать нельзя! – неожиданно подал из приемной голос Гомер.


Надо было просто дождаться условленного часа. Если она не спутала день, дрезина должна была появиться из влажного ночного мрака совсем скоро. Каждая лишняя минута, проведенная здесь, на обрыве, где туннель вскрытой веной показывался из земной толщи, стоила ей дня жизни. Но выход оставался лишь один: ждать. По ту сторону нескончаемо длинного моста она уперлась бы в запечатанные гермоворота, отпиравшиеся только изнутри – раз в неделю, в базарный день.

Сегодня Саше было нечем торговать, а купить нужно было больше, чем когда-либо. Но ей сейчас было все равно, что попросят у нее люди с дрезины в обмен на пропуск обратно в мир живых. Могильный холод и посмертное равнодушие отца передались и ей.

Сколько Саша раньше мечтала о том, как они однажды все-таки переберутся на другую станцию, где будут окружены людьми, где она сможет подружиться с кем-то, встретить кого-нибудь особенного… Расспрашивала отца о его юности, не только потому, что хотела снова побывать в своем светлом детстве, но и потому, что украдкой подставляла на место своей матери – себя нынешнюю, а на место отца – туманного красавца с изменчивыми чертами, и неуклюже воображала себе любовь. Переживала, что не сможет найти общий язык с другими, вернись они в большое метро на самом деле. О чем им с ней говорить?

И вот до прибытия парома оставались считанные часы, может быть, минуты, а ей было плевать на других – и на мужчин, и на женщин, и даже помыслы о возвращении к человеческому существованию казались ей предательством по отношению к отцу. Не колеблясь ни секунды, она согласилась бы сейчас провести остаток дней на их станции, если бы это помогло спасти его.

Свечной огарок в стеклянной банке затрепыхался в агонии, и она пересадила пламя на новый фитиль. В один из походов наверх отец добыл целый ящик восковых свечей, и несколько всегда валялись в просторных карманах ее комбинезона. Саше хотелось думать, что их тела были такими вот свечами, и какая-то частичка ее отца перешла к ней после того, как он угас.

Увидят ли люди с дрезины ее сигнал в тумане?

До сих пор она подгадывала так, чтобы ни на миг не задерживаться снаружи зря. Отец запрещал, да и его распухший зоб сам по себе был достаточным предостережением. На обрыве Саша обычно чувствовала себя неуютно, как изловленная землеройка, беспокойно озиралась и лишь изредка отваживалась подобраться к первому пролету метромоста, чтобы взглянуть с него на протекавшую внизу черную реку.

Но времени у нее было слишком много. Сутулясь и ежась на промозглом осеннем ветру, Саша сделала несколько шагов вперед, и за отступившими костлявыми деревьями в сумраке проявились осыпающиеся хребты многоэтажек. В маслянистой вязкой реке тяжело плескалось что-то огромное, а вдалеке стонали почти человеческими голосами неведомые чудовища.

И вдруг к их плачу присоединилось жалобное, заунывное поскрипывание…

Саша вскочила на ноги, высоко поднимая светильник, и с моста ответили – скользким, вороватым лучом. Ей навстречу катилась дряхлая старая дрезина, еле продираясь через ватную мглу, клинышком слабого фонаря втискиваясь в ночь и раздвигая ее. Девушка попятилась: дрезина была не та, что обычно. Она шла натужно, будто каждый оборот ее колес давался работавшим на рычагах людям с великим трудом.

Наконец она замерла шагах в десяти от Саши. С рамы грузно спрыгнул на щебень затянутый в брезент высокий толстяк. В стеклах противогаза плясали, отражаясь, дьявольские огоньки, пряча от Саши его глаза. В руке человек сжимал древний армейский «калашников» с деревянным прикладом.

– Я хочу отсюда уехать, – вскинув подбородок, заявила Саша.

– Уехать, – эхом отозвалось брезентовое чучело, удивленно или издевательски растягивая гласные. – А что у тебя есть на продажу?

– У меня ничего не осталось, – она вперила взгляд в его полыхающие глазницы, окованные железом.

– У любого можно что-то забрать, особенно у женщины, – паромщик захрюкал, потом спохватился. – Бросишь папашу?

– У меня ничего не осталось, – повторила Саша, опуская глаза.

– Подох все-таки, – с облегчением, но разочарованно протянула маска. – И ладно. Он бы сейчас расстроился, – ствол автомата поддел лямку Сашиного комбинезона и неспешно потащил ее вниз.

Назад Дальше