— Это немало, — ответил Иосиф, открывая глаза, которые были закрыты, покуда он слушал кравчего, склонив к нему ухо. — Итак, была чаша, а в ней была прозрачная вода, и ты собственноручно выжал сок из ягод лозы с тремя ветками и подал чашу владыке венцов. Это был чистый дар, и в нем не было мух. Истолковать?
— Да, истолкуй! — воскликнул чашник. — Я сгораю от нетерпения.
— Вот тебе мое истолкование, — сказал Иосиф. — Три ростка — это три дня. Через три дня тебе дадут воду жизни, и фараон вознесет тебе голову и снимет с тебя позорные имена, так что тебя будут звать, как прежде, «Справедливый-в-Фивах», и возвратит тебя на место твое, и ты подашь чашу фараонову в руку его, по прежнему обыкновению, когда ты был у него виночерпием. И это все.
— Превосходно! — воскликнул толстяк. — Это приятное, превосходное, образцовое истолкование, меня обслужили, как никогда в жизни не обслуживали, и ты, милый юноша, оказал моей душе неоценимую услугу. Три ветви — три дня! Как ты это так сразу определил, умница!.. И снова «Честный-в-Фивах» и опять, по прежнему обыкновению, друг фараона! Спасибо тебе, дорогой, спасибо тебе от всей души.
И он сел и заплакал от радости.
Но Иосиф сказал ему:
— Правитель Абодский, Нефер-эм-Уазе! Я предсказал тебе будущее по твоему сну, — это было мне легко и приятно. Я рад, что мог дать тебе радостное истолкование. Скоро тебя начнут осаждать поздравлениями по случаю твоего очищения; но здесь, в темнице, я первый твой поздравитель. Я был вашим слугой и дворецким тридцать семь дней и буду им, по указанию коменданта, еще три дня, осведомляясь, не прикажете ли вы чего-нибудь, и создавая вам, насколько это позволяют условия, подобия удобств. Я приходил к вам в домик утром и вечером и был вам как ангел божий, если можно так выразиться, в чью грудь вы изливали свои страданья и кто утешал вас в непривычных условиях. Но я не вызывал у вас особого любопытства. А между тем я тоже не рожден для этой дыры, я не выбирал ее, а попал в нее сам не знаю как, и бросили меня сюда узником и царским рабом за вину, которая вовсе и не вина, а чистое недоразуменье пред богом. Душа у вас была слишком полна собственными страданьями, чтобы вы могли питать любопытство еще и к моим. Но не забывай меня и моих услуг, правитель-чашняк, а вспоминай обо мне, когда ты будешь блистать, как прежде! Упомяни обо мне фараону, скажи ему, что я сижу здесь по чистому недоразумению, похлопочи за меня, попроси, чтобы он милостиво вывел меня из этого узилища, где я так томлюсь. Ибо меня украли, просто-напросто украли еще мальчиком с моей родной земли, чтобы доставить вниз, в землю Египетскую, и еще раз украли, чтобы доставить вниз, в эту яму, — и я, как Луна, когда некий отвратный демон задерживает ее движенье, чтобы она не могла, сияя, предшествовать своим братьям-богам. Сделаешь ли ты это для меня, правитель-чашник, упомянешь ли там обо мне?
— Да, да, тысячу раз да! — закричал толстяк. — Обещаю, что упомяну о тебе при первой же возможности, как только предстану перед фараоном, и буду напоминать ему о тебе каждый следующий раз, если мои слова западут ему в душу не вдруг! Я был бы трубкозубой свиньей, если бы не вспомнил тебя или не упомянул о тебе наилучшим образом, ибо независимо от того, украл ты или украден, — это мне безразлично, — ты должен быть упомянут, упомянут и помилован, милый мой мальчик!
И он обнял Иосифа и поцеловал его в губы и в обе щеки.
— А что мне тоже приснился сон, — сказал долговязый, — об этом здесь, кажется, совершенно забыли. Я не знал, ибрим, что ты такой искусный толкователь, а то бы я не отверг твоей услужливой помощи. Теперь я тоже склонен рассказать тебе свой сон, поскольку это возможно сделать словами, и ты растолкуй мне его. Приготовься же слушать!
— Я слушаю, — ответил Иосиф.
— Приснилось мне, — начал пекарь, — вот что, сейчас скажу. Мне приснилось — вот видишь, какой у меня был забавный сон, ибо как мог я, князь Менфийский, который, право же, не сует свою голову в печь, как мог я, словно какой-то мальчишка-подручный, словно какой-то разносчик пышек и кренделей… так вот, во сне я нес на голове три корзины со всякой сдобой, три мелких, ловко вставленных одна в другую корзины со всевозможными изделиями дворцовой пекарни, и в верхней печеная фараонова пища, всякие там коржи и рогульки, лежали открыто. Тут, махая крылами, поджав на лету когти, с вытянутыми шеями и вытаращенными глазами, прилетели птицы небесные и давай каркать. И, обнаглев, эти птицы бросались на корзину и клевали пищу на моей голове. Я хотел поднять свободную руку и помахать ею над корзинами, чтобы отпугнуть эту сволочь, но мне это не удавалось, рука отнялась. И они продолжали долбить, овевая меня резким запахом гнили…
Тут пекарь, по своему обыкновению, испугался, побледнел и попробовал улыбнуться своим нескладным уголком рта.
— То есть ты не должен, — сказал он, — представлять себе этих птиц, а также их запах, их клювы, их вытаращенные глаза слишком уж мерзкими. Это были птицы как птицы, и если я сказал «они долбили» — не помню точно, сказал ли я так, но вполне мог сказать, — то для лучшего понимания моего сна оговорюсь, что это слово было выбрано несколько опрометчиво. Мне следовало бы сказать: «они поклевывали». Птички поклевывали у меня в корзине, думая, видимо, что я хочу их покормить, ведь на верхней моей корзине не было ни крышки, ни покрывала, — короче говоря, все было в моем сне довольно естественно, за исключением того, что я, князь Менфийский, сам носил на голове булочные изделия, да еще, пожалуй, того, что мне не удавалось помахать рукой, но может быть, я этого и не хотел, потому что радовался прилетевшим птичкам. И это все.
— Истолковать и тебе? — спросил Иосиф.
— Как хочешь, — ответил пекарь.
— Три корзины, — сказал Иосиф, — это три дня. Через три дня фараон выведет тебя из этого дома и вознесет тебе голову, прикрепив тебя к дереву или к отвесному столбу, и птицы небесные будут клевать с тебя твое мясо. И это, к сожалению, все.
— Что ты говоришь! — закричал пекарь. Он сел, закрыл руками лицо, и сквозь его украшенные кольцами пальцы брызнули слезы.
Но Иосиф стал утешать его, говоря:
— Не плачь так уж горько, сиятельный хлебодар, и ты тоже не исходи слезами радости, владыка венка! Примите оба с достоинством то, что вам выпало, то, что вам суждено и дано! Мир тоже един и целостен, и если в нем есть верх и низ, добро и зло, то этой двойственности не нужно придавать слишком большое значение, ибо в сущности бык не отличается от осла, они тождественны и составляют вместе единое целое. Вы видите по слезам, которые проливаете оба, что разница между вами, господами, не так велика. Ты, преосвященный выкликатель здравиц, не зазнавайся, ибо добр ты лишь до некоторой степени, и невиновность твоя, думается мне, состоит в том, что к тебе просто не обратились со злым делом, потому что ты болтлив и тебе не доверяли, так что ты о нем даже и не узнал. И хоть ты это обещал, ты не вспомнишь обо мне, когда вернешься в свой мир, говорю тебе наперед. Или вспомнишь очень нескоро, когда тебя ткнут носом в воспоминание обо мне. И вот когда ты обо мне вспомнишь, вспомни и о том, как я сказал тебе наперед, что ты не будешь обо мне вспоминать. А ты, главный булочник, не отчаивайся! Ибо ты, думается мне, посвятил себя злу, сочтя его велением чести и спутав его, как то вполне может случиться, с добром. Следовательно, ты от бога, когда бог внизу, а твой товарищ от бога, когда бог вверху. Но от бога вы оба, и вознесение главы — это вознесение главы, даже если оно происходит на крестовине Усира, на которой, вероятно, подчас появляется и осел в знак того, что Сет и Озирис — это одно и то же!
Так говорил господам сын Иакова. А через три дня после того, как он истолковал им их сны, обоих увезли из темницы и обоим вознесли голову — кравчему почетно, а пекарю позорно, ибо его прикрепили к дереву. И кравчий совершенно забыл Иосифа, потому что ему не хотелось вспоминать о темнице, а значит, и об Иосифе.
РАЗДЕЛ ВТОРОЙ «ПРИЗЫВ»
Неб-неф-незем
После этих историй Иосиф оставался в темнице и во второй своей яме еще два года, благодаря чему и достиг тридцатилетнего возраста, когда его вытащили оттуда с величайшей, поистине захватывающей дух поспешностью, так как на этот раз сновидцем оказался сам фараон. Ибо по прошествии двух лет фараону приснился сон — точнее, два сна; но так как по сути они сводились к одному и тому же, то вполне можно сказать: фараону приснился сон, — это не важно, это пустяк, подчеркнуть нужно не это, а главное; главное же состоит в том, что если тут сказано «фараон», то слово это имеет иной личный смысл, чем в то время, когда пекарь и чашник видели свои вещие сны. Ибо «фараон» говорится всегда, и всегда есть фараон; но при этом он приходит и уходит, подобно тому как всегда есть, но тоже уходит и приходит солнце; а тем временем, то есть вскоре после того как обоим подопечным Иосифа по-разному вознесли голову, фараон как раз ушел и пришел, — мы намекаем на то, какие события, томясь в бооре острога, куда доносился лишь слабый их отголосок, пропустил Иосиф, — смену престола, плачевный закат эпохи и ликующий рассвет новой эры, от которой, даже если и прежняя, в пределах земного, была довольно счастливой, люди ждут поворота к счастью, веря, что отныне вместо несправедливости воцарится справедливость и «луна будет восходить правильно» (как будто она уже не восходила правильно раньше), короче — что отныне жизнь будет сплошным смехом и удивлением, а это для всех достаточное основание неделями прыгать и пить после дней траура, пепла и вретища, которые объясняются, однако, не просто лицемерным приличием, а искренней скорбью об уходе старой эпохи. Ибо человек существо сложное…
Столько же лет, сколько дней провели в Цави-Ра его архикравчий и его главный булочник, то есть сорок, сидел на престоле, строил и блистал Амунов сын, сын Тутмоса и дочери Митаннийского царя, Неб-мара-Аменхотеп III Ниммуриа, затем он умер и воссоединился с солнцем, пережив напоследок мрачную историю с семьюдесятью двумя заговорщиками, которые хотели заманить его в гроб. Но вот он и без того попал в гроб, гроб, разумеется, великолепный, обитый гвоздями из чистого золота, и попал туда соленым и просмоленным, увековеченным с помощью можжевельника, скипидара, кедровой смолы, стираксы и фисташковой смолки и укутанным полотняными пеленами длиною в четыреста локтей. Семьдесят дней длилось приготовление Озириса, прежде чем его на золотых, влекомых волами салазках, на которых покоилась гребная лодка, где, в свою очередь, стоял львиноногий, осененный балдахином катафалк, в сопровождении спереди кадильщиков и водокропильщиков, а сзади на вид совершенно убитой горем свиты, доставили к его богатому покоями и благоустроенному Вечному Жилищу в горЕ, перед дверью которого над мертвецом был совершен богоугодный обряд «отверзания уст» копытцем посвященного Гору тельца.
Царицу и весь штат придворных уже не замуровывали вместе с царем в его многопалатной обители, чтобы они там умерли с голоду и истлели; времена, когда это считалось необходимым или просто приличным, давно прошли, этот обычай был забыт и повсюду искоренился — а почему? Чем он был плох и отчего о нем теперь никто и знать не хотел? Отдавая щедрую дань старине, над высоким мертвецом усердно колдовали, все отверстия его тела до отказа начиняли защитными амулетами, а копытцем орудовали с педантичнейшей обстоятельностью. Но замуровывать придворный штат — нет, этого не было и в помине; мало того что от этого отказались, перестав считать прекрасным прекрасное некогда, — никто и знать не хотел, что этот обычай когда-то соблюдался и казался прекрасным, и ни у тех, кого прежде заживо хоронили, ни у тех, кто прежде их хоронил, не возникало о нем даже отдаленных мыслей. Он явно уже не выдерживал света стоявшего дня, как ни назови этот день — поздним или ранним, — и это поразительно. Многим покажется поразительным я самый этот древний обычай хоронить заживо. Но куда поразительней то, что в один прекрасный день его по общему, молчаливому, даже бездумному согласию просто-напросто перестали принимать в расчет…
Придворные сидели, уткнув головы в колени, и весь народ предавался скорби. Но потом страна поднялась от негритянской границы до устий и от пустыни до пустыни, чтобы восславить новую, не знающую несправедливости эру, когда луна будет восходить правильно; поднялась, чтобы, ликуя, приветствовать новое наследное солнце, приятно-некрасивого мальчика, которому, если наш расчет верен, было только пятнадцать лет, отчего на некоторое время бразды правления должны были перейти не к нему, а к вдовствующей богине и матери Гора Тейе, — поднялась, наконец, для участия в великих празднествах его вступления на престол и венчания венцами Верхнего Египта и Нижнего, справлявшихся с тяжелой истовостью отчасти во Дворце Запада в Фивах, отчасти же, и притом в наиболее священной своей части, в месте венчания Пер-Монте, куда на небесном струге «Звезда обеих стран», с ослепительной свитой, под ликование берегов, поднялись по реке молодой фараон и его величественно украшенная перьями мать. Когда он вернулся оттуда, он носил следующие титулы: «Сильный боевой бык, любимец обеих богинь, величественный на царстве в Карнаке; золотой сокол, поднявший венцы в Пер-Монте; царь Верхнего и Нижнего Египта: Нефер-Хеперу-Ра-Уанра, что значит: „Прекрасен обличьем своим Он, который Единствен и для которого он единствен“; сын Солнца, Аменхотеп; божественный властитель Фив, величественный постоянством, живущий вечно, любимый Амуном-Ра, владыкой неба; первосвященник ликующего на горизонте в силу своего имени «Жар, что пылает в Атоне».
Так назывался молодой фараон после венчания на царство, и была эта совокупность имен, как согласились Иосиф и Маи-Сахме, нелегко доставшимся примирительным итогом упорных и долгих переговоров между приверженным к терпимой идее Атума-Ра двором и обременительно-воинственной храмовой державой Амуна, которая добилась нескольких низких поклонов в сторону властителя старины, но только ценой явных уступок властителю вершины треугольника Она, так что царственный мальчик объявил себя даже Верховным Смотрителем Ра-Горахте и к тому же вплел в шлейф своих титулов поучительно-враждебное старине имя «Атон»… Его мать, вдовствующая богиня, называла своего сильного боевого быка, не имевшего с таковым ни малейшего сходства, просто «Мени». Народ же, как слышал Иосиф, нашел ему другое имя, ласковое и ласкательное. «Неб-неф-незем» — называл его народ — «Владыка благоухания» — нельзя было с определенностью сказать почему. Возможно, потому, что было известно, как он любит цветы своего сада и сколь часто погружает свой носик в их аромат.
Итак, все эти дела и связанный с ними веселый угар Иосиф, томясь в дыре, пропустил, и трехдневное пьянство солдат Маи-Сахме было единственным отзвуком этих событий в его, Иосифа, узилище. Он отсутствовал, его, так сказать, не было на земле, когда на смену одному дню пришел другой, день завтрашний стал нынешним днем, а тем самым высочайшая завтрашняя вершина высочайшей сегодняшней. Он знал только, что это случилось, и снизу, из своей ямы, следил за высшим. Он знал, что малолетняя сестра Неб-неф-незема во браке, опять-таки митаннийская принцесса, которую письменно высватал ему у царя Тушратты еще его, Неб-неф-незема, отец, скрылась на Западе, едва достигнув назначенной ей страны, — ну, что ж, к подобным исчезновениям Сильный Боевой Бык Мени успел привыкнуть. Вокруг него в смертях никогда не было недостатка. Все его братья и сестры умерли, частью еще до его рожденья, частью же, в том числе один брат, уже на его памяти, и осталась у него только одна, родившаяся гораздо позже, чем он, сестрица, которая, однако, обнаруживала столь сильное тяготение к Западу, что ее почти не случалось видеть. Да и сам он, судя по его изображениям, изготовленным учениками Птаха из известняка и песчаника, вовсе не должен был жить вечно и бесконечно. Но поскольку было крайне необходимо, чтобы он, прежде чем, в свою очередь, покинет землю, продолжил солнечный род, его еще при жизни Небмара-Аменхотепа обручили вторично — с дочерью знатных египтян, по имени Нефертити, которая стала теперь его Великой Супругой и Повелительницей обеих стран и получила от него лучезарное прозвище «Нефер-нефруатон», что значит «Атон прекрасней всего прекрасного».
И этот свадебный праздник, проходивший под ликование берегов, Иосиф пропустил, сидя внизу, но он знал о нем и следил за юной высочайшей вершиной. Он слышал, например, от своего коменданта Маи-Сахме, который по своему служебному положению многое узнавал, что сразу нее после того как он поднял венцы в Пер-Монте, фараон, с разрешения своей матери, отдал приказ поскорее завершить постройку карнакского дома Ра-Горахте-Атона, затеянную его ушедшим на Запад отцом, и прежде всего воздвигнуть в открытом дворе этого храма огромный, на высоком постаменте, каменный обелиск, чья солнечная идея, согласная с учением Она-на-вершине-треугольника, была явным вызовом богу Амуну. Не то чтобы Амун был вообще против соседства других богов. Ведь его карнакское великолепие находилось в окружении множества часовен и храмов: закутанного Птаха, оцепенелого Мина, сокола Монту и всяких других; причем Амун не только благосклонно терпел близ себя их культ, но, верный своей охранительной идее, даже одобрял многочисленность богов Египта, при условии, разумеется, что он, царь богов и самый богатый бог, будет над всеми над ними царем и что время от времени они будут свидетельствовать ему свое почтение, за что он даже готов был отблагодарить их при случае ответным визитом. Но тут ни о каких свидетельствах почтения не могло быть и речи, ибо в заложенном чертоге Солнца не предвиделось никаких изображений, кроме упомянутого обелиска, грозившего столь дерзко вознестись ввысь, словно все еще продолжались времена строителей пирамид, когда Амун был мал, а Ра, в светозарных своих местах, очень велик, и словно Амун не успел с тех пор вобрать в себя Ра и стать Амуном-Ра, державным богом и царем богов, среди которых, как один из многих, Ра-Атум имел право или, пожалуй, для охраны устоев, даже обязан был продолжать свое существование, — но без дерзости, не называя себя новым богом Атоном и не поднимая вокруг себя философской шумихи, как то подобало только самому Амуну-Ра, а вернее сказать, не подобало и ему, поскольку думать вообще не полагалось и надлежало помириться на том, что именно Амун — государь и владыка исконного множества богов Египта.
Однако уже при жизни Небмара при дворе, отдавая дань моде, много думали и вовсю философствовали, и похоже было, что теперь эта мода распространится. Юный фараон издал и в память сооружения обелиска велел высечь на камнях указ, свидетельствовавший о мудрствующем старании определить сущность солнечного божества на новый, противотрадиционный лад, и притом с той долей четкости, которая не лишена расплывчатости. «Живет, — гласило это определение, — Ра-Гор обоих светозарных мест и ликует в светозарном месте в имени своем „Шу“, что и есть Атон»…