На грани - дю Мор'є Дафна


Дю Морье Дафна На грани

Дафна Дю Морье

На грани

Перевод М. Шерешевской.

Он спал минут десять. Наверняка не больше. Чтобы развлечь отца, Шейла принесла из кабинета альбом со старыми фотографиями, и они вместе перебирали их и смеялись. Казалось, ему стало гораздо лучше. Сиделка решила, что ничего не случится, если она покинет пост и выйдет пройтись до обеда, оставив больного на попечение дочери, а миссис Манни села в машину и отправилась сделать прическу. Доктор заверил их, что кризис уже позади и теперь нужны только тишина, покой и чтобы никаких волнений.

Шейла стояла у окна и смотрела в сад. Она, разумеется, не уедет, пока отец в ней нуждается, - нельзя же его оставить, раз состояние его все еще внушает сомнение, нет, это не в ее правилах. Правда, в Театральной лиге ей предлагают главные роли в шекспировских комедиях, намеченных там к постановке, и если она откажется, такой шанс, возможно, уже не представится. Розалинда... Порция... Виола. Особенно Виола - голубая мечта! Страждущее сердце, таящееся под покровом обмана, мистификация, разжигающая аппетит.

Шейла невольно улыбнулась, заправила волосы за уши, откинула голову, подбоченилась, вживаясь в образ Цезарио, и вдруг услышала, что отец зашевелился на постели, и увидела, как он пытается сесть. Он пристально смотрел на нее, словно не веря своим глазам, лицо его выражало ужас.

- Нет! Нет! - крикнул он. - О Джинни!.. О Бог мой!

Она бросилась к нему:

- Что тебе, милый? Что с тобой?

Но он сделал отстраняющий жест, качая головой, и рухнул на подушки, и она поняла: он умер.

Выбежав из комнаты, она стала звать сиделку. Но тут же вспомнила: сиделка пошла пройтись. Гуляет, возможно, где-нибудь в поле, да мало ли где. Шейла бросилась вниз - найти мать. Но в доме было пусто, а двери гаража стояли настежь: мать, верно, куда-то уехала на машине. Почему вдруг? Зачем? Она и словом не обмолвилась, что куда-то собирается. Шейла метнулась к телефону в холле, трясущимися руками набрала номер врача, но, когда раздался звук соединения, ей ответил не сам доктор, а голос магнитофонной ленты, безличный, автоматический:

- Говорит доктор Дрей. До пяти часов я не смогу вас принять. Но ваш вызов будет зарегистрирован. Пожалуйста, ваши данные...

Затем раздался щелчок, какой слышится, когда уточняешь время и механический голос сообщает: "С третьим сигналом будет два часа сорок две минуты двадцать секунд".

Шейла повесила трубку и стала лихорадочно искать в телефонной книге номер ассистента доктора Дрея - молодого врача, только-только начавшего практиковать, - она даже не знала его в лицо. Но на этот раз трубка ответила человеческим голосом - говорила женщина. Где-то в отдалении плакал ребенок, бубнило радио, и Шейла слышала, как женщина нетерпеливо цыкнула на ребенка.

- Это Шейла Манни из Большого Марсдена, вилла Уайтгейт. Пожалуйста, попросите доктора приехать к нам немедленно. Кажется, мой отец умер. Сиделка вышла, я одна. А доктора Дрея нет дома.

Голос у нее прервался, но ответ женщины - мгновенный, сочувственный: "Сейчас же разыщу мужа" - не требовал дальнейших объяснений. Да Шейла и не могла говорить. В слепом тумане она повернулась к телефону спиной и побежала назад - в спальню. Отец лежал в той же позе, в какой она его оставила, выражение ужаса застыло у него на лице. Она подошла к постели, опустилась на колени, поцеловала холодеющую руку, и слезы потекли у нее по щекам.

- Почему? - спрашивала она себя. - Что случилось? Что я такое сделала?

Когда он закричал, назвав ее ласкательным именем Джинни, дело было явно не в том, что он проснулся от внезапной боли. Нет, видимо, совсем не в том. Он крикнул так, будто обвинял ее в чем-то, будто она сделала нечто ужасное, немыслимое, чему нельзя даже поверить.

- Нет! нет!.. О Джинни... О Бог мой!

А когда она ринулась к нему, попытался не допустить к себе и мгновенно умер.

Что же я такого сделала, думала она. Нет, это невыносимо, невыносимо. Она встала, почти ничего не видя от слез, подошла к открытому окну, и оттуда, через плечо, взглянула на кровать. Что-то изменилось. Отец уже не смотрел на нее в упор. Он лежал спокойно. Ушел в небытие. Что бы ни случилось, случилось Тогда, в прошлом, в ином временном измерении, а теперь наступило Сейчас, настоящее, частица будущего, которому он уже не принадлежал. Это настоящее, это будущее уже ничего для него не значили пустота, словно чистые страницы в лежащем у его постели альбоме. Даже если, подумалось ей, он прочитал ее мысли, как это не раз бывало, в них ничего не могло его задеть. Он знал, как мне хочется играть эти роли в постановках лиги, сам поощрял меня и радовался. К тому же я вовсе не собиралась вдруг сорваться и бросить его. Откуда же это выражение ужаса, этот оторопелый взгляд? Откуда? Откуда?

Она поглядела в окно. Осенние листья, словно ковром устлавшие лужайки, вдруг, поднятые порывом ветра, взметнулись вверх, разлетелись птичками во все стороны, покружились в хороводе и вновь, рассыпавшись и перекувыркнувшись, упали на землю. Совсем недавно они, крепко и тесно спаянные с породившим их деревом, все лето напролет сияли густой зеленой кроной, а теперь лежали пожухлые, безжизненные. Дерево отторгало их от себя, и они становились добычей любого бездельного ветра, дувшего над садом. Даже их переливающееся золото было всего лишь отраженным солнечным светом и гасло вместе с закатом, а в тени они и вовсе выглядели ветошью - сморщенные, поникшие, сухие.

Внизу по гравию прошелестела машина; Шейла вышла из комнаты на лестницу и остановилась наверху. Нет, это приехал не доктор, это вернулась миссис Манни. Она как раз входила через парадную дверь в холл, стягивая на ходу перчатки. Волосы, уложенные высокой прической, блестели от лака.

Не ощущая на себе взгляда дочери, она задержалась у зеркала, поправила выбившуюся прядь. Достала из сумочки помаду и провела по губам. В отдалении, со стороны кухни, скрипнула дверь.

- Это вы, сестра? - спросила миссис Манни, поворачивая на звук голову. - Как насчет чаю? Пожалуй, можно накрыть для всех наверху.

И, снова обернувшись к зеркалу, откинула голову, сняла бумажной салфеточкой излишки помады с губ.

Из кухни показалась сиделка. Без форменного платья - в спортивной куртке, взятой у Шейлы для прогулки, - она выглядела непривычно, да и волосы, всегда тщательно уложенные, были растрепаны.

- Какой изумительный день! - заверещала она. - Я совершила целый поход по полям. Дул такой приятный ветерок. В полях не осталось ни одной паутинки. Да, выпьем чаю. Непременно чаю. Ну как там мой больной?

Они живут в прошлом, подумала Шейла, во временном отрезке, которого уже нет. Сиделке вряд ли полезут в горло овсяные оладьи с маслом, которые она, нагуляв аппетит, заранее смакует, а на маму из зеркала, когда она глянет туда чуть спустя, будет смотреть постаревшее, осунувшееся лицо под взгроможденной башней прически. И словно обрушившееся на Шейлу горе обострило ее способность заглядывать вперед, она уже видела сиделку у постели очередного больного, капризного хроника, полной противоположности ее отцу, любившему розыгрыши и шутку, а свою мать, как подобает при трауре, в черном и белом (только черное, мама, конечно, сочтет слишком мрачным) за письмами в ответ на соболезнования - в первую очередь тем, кто поважнее.

И тут обе заметили ее над лестницей, наверху.

- Он умер, - сказала Шейла.

Запрокинутые лица, уставившиеся на нее глаза с выражением "этого не может быть", - то же выражение, какое она прочла на лице отца, только без ужаса, без обвинения, и, когда сиделка, опомнившаяся первой, взбежала по лестнице и промчалась мимо, Шейла увидела, как лицо ее матери, ухоженное и все еще миловидное, словно развалилось, распалось, точно гуттаперчевая маска.

Тебе не в чем себя винить. Ничего такого ты сделать не могла. Это было неизбежно; раньше или позже... Но почему все-таки раньше, а не позже, думала Шейла, потому что, когда умирает отец, остается столько невысказанного. Ведь знай я, что в этот последний час, когда мы сидели вдвоем, смеясь и болтая о всякой ерунде, к его сердцу, словно готовая взорваться бомба с часовым механизмом, подбирается тромб, я вела бы себя совсем иначе - прижалась бы к нему, обняла, поблагодарила бы, по крайней мере, за девятнадцать лет любви и счастья. А так - перескакивала с фотографии на фотографию, потешаясь над устаревшими модами, позевывая украдкой, а он, почувствовав, что мне скучно, уронил альбом и пробормотал:

- Не хлопочи вокруг меня, доченька, я немного подремлю.

Все мы, оказавшись лицом к лицу со смертью, чувствуем одно и то же, сказала ей сестра: могли бы сделать больше, да не сделали. Вначале, практиканткой, я просто места себе не находила. А родственникам в таких случаях еще хуже. Вы пережили огромное потрясение, но надо взять себя в руки ради вашей мамочки... Ради моей мамочки? Мамочка не имела бы ничего против, если бы я тут же куда-нибудь испарилась, чуть было не ответила Шейла. Потому что тогда все внимание, все сочувствие досталось бы ей одной и все говорили бы, как хорошо она держится, а так, пока я в доме, сочувствие будут делить на двоих. Даже доктор Дрей, когда он наконец прибыл вслед за своим ассистентом, потрепал по плечу меня, минуя мамочку, и сказал: "Он очень гордился вами, деточка, и всегда мне это говорил". Да, смерть, решила про себя Шейла, заставляет людей говорить друг другу добрые слова, какие в другое время и не подумали бы сказать... "Разрешите, я сбегаю за вас наверх..." "Позвольте, я подойду к телефону..." "Поставить чайник?.." Поток взаимных любезностей - ни дать ни взять китайские мандарины, отвешивающие друг другу поклоны. И тут же попытка оправдаться в том, что тебя не было на месте, когда произошел взрыв.

Сиделка (ассистенту доктора Дрея):

- Разве я пошла бы пройтись, если бы не была твердо уверена, что он прекрасно себя чувствует. К тому же я думала, что и миссис Манни и мисс Манни обе дома. Я как раз дала ему таблетки...

И так далее и тому подобное.

Словно свидетельница, вызванная в суд, подумала Шейла. Но и все мы так...

Миссис Манни (тоже ассистенту доктора Дрея):

- У меня совершенно вылетело из памяти, что сиделка собирается пройтись. Все ведь на мне - обо всем подумай, распорядись, и я решила дать себе передышку - съездить ненадолго к парикмахеру. Мужу, казалось, стало намного лучше, он был уже совсем самим собой. Да если бы я хоть на миг подумала... Меня ничто не выманило бы из дому, тем паче из его спальни.

- Разве в этом дело? - вмешалась Шейла. - Мы никогда не думаем, никто не думает. Ни ты не подумала, ни сиделка, ни доктор Дрей, ни я сама. Но я единственная видела, как это произошло, и мне никогда в жизни уже не забыть выражения его лица.

Она бросилась по коридору к себе в комнату, рыдая навзрыд, как не рыдала уже много лет - с тех пор, когда почтовый фургон врезался в ее первый, оставленный в проезде автомобиль и превратил прелестную игрушку в груду искореженного металла. Пусть это послужит им уроком. Отучит упражняться в благовоспитанности, утверждаться в благородстве перед лицом смерти, делать вид, будто смерть лишь благое избавление и все только к лучшему. Ведь ни одного из них нисколько не удручает, даже не задевает, что человек ушел навсегда. Но ведь навсегда...

Позже вечером, когда все уже легли, - смерть всех, кроме покойного, чрезвычайно утомила! - Шейла прокралась в спальню отца, отыскала альбом, тактично убранный сиделкой на столик в углу, и отнесла к себе. Раньше она не придавала значения собранным в нем фотографиям, привычным, как кипа рождественских открыток, пылящихся в ящике письменного стола, но теперь они стали для нее своеобразным некрологом, ожившей кадрами на экране памяти.

Младенец, весь в оборочках, с разинутым ртом, на подстилке, рядом родители, играющие в крокет. Дядя, убитый в Первую мировую войну. Снова отец, уже не младенец на подстилке, а в бриджах и с крикетной битой, не по росту длинной. Виллы дедушек и бабушек, которых давно нет на свете. Дети на пляже. Пикники на вересковых полянах. Потом Дартмут, фотографии военных кораблей. Групповые снимки стоящих в ряд мальчиков, юношей, мужчин. Маленькой, она очень гордилась, что может сразу найти его: "Вот ты где; вот это - ты" - самый низенький мальчик в конце шеренги, но на следующей фотографии - повыше, во втором ряду, а потом - высокий и - откуда только что взялось! - красивый, совсем уже не мальчик, и она быстро листала страницы, потому что их заполняли фотографии с одними видами - Мальта, Александрия, Портсмут, Гринвич. Собаки, которых он завел, а она в глаза не видела. "Вот это старина Панч..." (Панч, любовно рассказывал он, всегда чуял, когда его судно должно вернуться в порт, и сидел, ожидая наверху у окна.) Морские офицеры на осликах... Они же, играющие в теннис... состязающиеся в беге, довоенные снимки, невольно вызывавшие в памяти строку: "Судьбы своей не зная, ее резвятся жертвы", потому что со следующей страницы все было ужасно печально: корабль, который он так любил, взлетел на воздух, а многие молодые лица, улыбавшиеся с фотографий, погибли. "Бедняга Манки Уайт. Останься он в живых, был бы сейчас адмиралом". Она пыталась представить себе белозубого Манки Уайта с фотографии адмиралом - лысым, тучным - и где-то в самой глубине души радовалась, что он умер, хотя отец и сокрушался - какая потеря для флота! Еще офицеры, еще корабли. Великий день, когда сам Маунтбаттен посетил корабль, командиром которого был отец, встретивший его у борта со всем экипажем. Внутренний двор в Букингемском дворце. Отец, позирующий фотографу из газеты и с гордостью демонстрирующий свои медали.

- Ну вот, мы скоро дойдем и до тебя, - произносил отец, переворачивая страницу, после которой появлялась весьма помпезная - в полный рост и вряд ли предназначавшаяся отцу - фотография ее матери, которой он бесконечно гордился: мать была в вечернем платье, с тем слащавым выражением лица, которое было Шейле так хорошо знакомо. Ребенком она никак не могла понять, зачем это папе понадобилось влюбиться, а уж если мужчинам иначе нельзя, почему он не выбрал другую девушку - смуглую, таинственную, умную, а не такую обыкновенную особу, которая сердилась без всякой на то причины и круто выговаривала каждому, кто опаздывал к обеду.

Офицерская свадьба, мама с победоносной улыбкой - это выражение на ее лице было Шейле также хорошо знакомо: оно появлялось всякий раз, когда миссис Манни добивалась своего, что ей почти всегда удавалось, - и отец, тоже улыбающийся, но совсем другой - не с победоносной, а просто со счастливой улыбкой. Подружки невесты в допотопных, полнивших их платьях мама, надо думать, специально выбрала таких, какие не могли ее затмить, - и дружка жениха, папин приятель Ник, тоже офицер, но далеко не такой красивый, как папа. На одном из ранних групповых снимков на корабле Ник выглядел лучше, а здесь казался надутым и словно чем-то недовольным.

Медовый месяц, первый дом, и вот - она. Детские фотографии - часть ее жизни: на коленях у отца, на закорках, и еще, еще - все о ее детстве и юности, вплоть до недавнего Рождества. Этот альбом и мой некролог, подумала Шейла, это наша общая книга, и кончается она моей фотографией, которую он сделал: я стою в снегу, и его, которую сделала я: он улыбается мне сквозь стекло из окна кабинета.

Еще мгновение, и она опять зарыдает, оплакивая себя, а плакать надо не о себе - о нем. Как же все это было, когда, почувствовав, что ей скучно, он отстранил от себя альбом? О чем они говорили? Об увлечениях. Он еще попрекнул ее, что она ленива и мало двигается.

- Я двигаюсь достаточно на сцене, - возразила она, - изображая других людей.

- Это не то, - сказал он. - Иногда надо удаляться от людей, воображаемых и живых. Знаешь что? Когда я встану и ко мне вернутся силы, мы поедем в Ирландию, все трое, с удочками. Твоей мамочке это будет ох как полезно, а я столько лет уже не рыбачил.

В Ирландию? С удочками? В ней поднялось эгоистическое чувство, чувство тревоги. Поездка в Ирландию помешает ее карьере в Театральной лиге. Нет, надо отговорить его, вышутить само намерение.

- Мамочке каждая минута будет там как нож острый, - сказала Шейла. Она предпочла бы поехать на юг Франции и остановиться у тети Беллы (у Беллы, маминой сестры, была собственная вилла на Кап д'Эль).

- Пожалуй, - усмехнулся он. - Только мне для выздоровления нужно совсем другое. Ты не забыла, что я наполовину ирландец? Твой дед родом из Антрима.

- Нет, не забыла, - сказала она. - Но дедушка уже давно умер и похоронен на кладбище в Суффолке. Так что о твоей ирландской крови мы лучше не будем. У тебя в Ирландии никого нет - даже знакомых.

Он не сразу нашелся с ответом, но, подумав, сказал:

- Там Ник, бедняга.

Бедняга Ник... бедняга Манки Уайт... бедняга Панч... На мгновение все они перемешались у нее в голове - его друзья и собаки, которых она в глаза не видела.

- Ник? Тот, что был у тебя шафером на свадьбе? - усмехнулась она. - Мне почему- то казалось, что он умер.

- Для общества, - отрезал он. - Ник чуть не разбился насмерть в автомобильной катастрофе и глаз потерял. С тех пор живет отшельником.

- Жаль его. Поэтому он и перестал поздравлять тебя на Рождество?

- Отчасти. Бедняга Ник! Храбрец, каких мало, но с большим сдвигом. То, что называется "на грани". Я не решился рекомендовать его на повышение и боюсь, он мне этого не простил.

- Ничего удивительного. Я бы тоже не простила, если бы мой ближайший друг так со мной поступил.

- Дружеские отношения и служебные - вещи разные. Каждое само по себе. Для меня долг всегда был на первом месте. Тебе этого не понять: ты из другого поколения. Я поступил правильно и убежден в этом, но тогда чувствовал себя отнюдь не наилучшим образом. От удара по самолюбию человек легко озлобляется. И мне мучительно думать, что я несу ответственность за те дела, в которых Ник, возможно, замешан.

- Что ты имеешь в виду? - спросила она.

- Неважно, - ответил он. - К тебе это не имеет отношения. Во всяком случае, все это уже давно в прошлом, было и быльем поросло. Но иногда мне хотелось бы...

- Что, папочка?

- Пожать старине Нику руку и пожелать добрых дней.

Они еще немного полистали альбом, и вскоре она зевнула, медленно обведя взглядом комнату, и он, почувствовав, что ей скучно, уверил ее, будто хочет вздремнуть. Нет, человек не умирает от разрыва сердца только оттого, что дочери стало с ним скучно... Ну а если ему приснилось что-то страшное и в этом сне он увидел ее? Если ему приснилось, будто он вновь на своем корабле, потопленном в ту войну, вместе с Манки Уайтом и Ником и всеми теми, кто тогда барахтался в воде, а среди них она? Во сне все перемешивается - это же всем известная истина. А все это время тромб сгущался, словно лишняя капля масла в часовом механизме, готовая в любое время остановить стрелки, и часы перестают тикать. В дверь постучали.

Дальше