Василий Гавриленко Бразилия
Оглашение приговора назначили на 15.00. Это нормально. Значит, смогу пообедать в тюремной столовой под присмотром дюжих не-людей, готовых в любой момент пустить в ход разрядники.
Я пошарил под подушкой (если вывернуть наволочку — увидишь бирку: «ИУ-77»; ИУ — это Исправительное Учреждение, точно такие бирки на одеяле, простыне и даже на моих штанах). Гм. Куда же он делся?
— Литвин!
— У?
— Ты не видел мой мячик?
Сокамерник буркнул что-то вроде: «Не пастух я чертовому мячику твоему» и отвернулся к стене. Теперь будет притворяться спящим. Не любит он мой мячик, но терпит, потому что любит рассказывать истории о своем детстве, проведенном в метро. А кому их рассказывать в камере четыре на четыре? Стенам? Или лучше такому же бедолаге-заключенному?
Я свесился с постели, заглянул под кровать и сразу увидел желтое пятно в темноте. Потянулся, рискуя загреметь на пол, вынул мячик.
— Нашел? — осведомился Литвин, даже голову не повернув.
— Угу.
— Жаль.
Я усмехнулся и кинул мячик. Резиновая сфера, наполненная воздухом, понеслась к стене. Бам. Литвин издал звук, похожий на рычание пекинеса, накрыл ухо подушкой.
Я поймал мячик. И снова — в стену. И опять поймал. За месяцы, проведенные в ИУ-77, я здорово наловчился кидать мяч. Это даже Литвин признает.
Кстати, не самое худшее занятие в пространстве, любовно отпущенном Государством и администрацией. Уж получше, чем в энный раз слушать рассказы Литвина про расстрел Сокольнической линии или блокаду Арбатской. Как же надоело его нытье вкупе с этими рассказами! Чем еще можно заняться в нашей камере четыре-на-четыре накануне приговора? Ну, порыдать можно, проклиная свою долю и пытаясь донести до равнодушных, как скалы, охранников, виднеющихся из-за толстой решетки, мысль о своей невиновности. Бессмысленно, конечно, но своего рода — разрядка. Литвин часто этим занимается.
Да, еще можно помечтать о Бразилии.
Не о стране, конечно, страны такой уже лет двести как не существует. О подкупольном пространстве. Говорят, это настоящий рай, там тепло, на пляжах под искусственным солнцем прогуливаются загорелые женщины. На них цветастые платья, а на шеях — ожерелья из ракушек. Там нет не-людей, нет недостатка в еде и в кислороде. Вот только попасть под купол дано не каждому. Это место для избранных: для чиновников и членов их семей.
Бразилией это место назвали благодаря Джеку Гореняну. Этот парень отыскал где-то старинный фильм, который так и назывался — «Бразилия», отреставрировал его и распространял нелегально среди посетителей притонов. Пока Гореняна накрыли, фильм успели посмотреть многие, и слово «Бразилия» ушло в народ.
Казнь Джека транслировали на общественных экранах. Собралась толпа и когда Ли Харви Освальд выстрелил аватару Гореняна в голову, начались беспорядки. Люди кричали «Бразилия! Мы хотим в Бразилию!». Не-люди огнеметами быстро навели порядок.
Я дотронулся до шрама на ноге, до боли в костяшках сжал мячик.
Когда начались облавы (власти разыскивали участников беспорядков), я спрятался у Инессы. Эта женщина с риском для себя и своей семьи покупала в аптеке мазь от ожогов. Не знаю, что с ней сейчас. Надеюсь, все обошлось.
Да, Бразилия…
— Литвин.
— Чего тебе?
— Как думаешь, что там, под куполом?
— В каком смысле? — Литвин дернул левой пяткой, покрытой желтоватой корочкой. — Там Бразилия. Вечный рай для избранных. Это даже детям известно…
— Знаю, — перебил я. — Но что есть рай? Солнце, пальмы? Разве этого достаточно для рая?
Литвин сел на постели, подслеповато уставился на меня.
— Ты не думай, я не спятил, — поспешил я заверить сокамерника. — Мне бы такого рая хватило выше крыши. Но им, избранным, неужели не надоедает? Не хочется чего-то другого?
Костлявая рука Литвина метнулась к тумбочке, цапнула очки.
— Эх, Островцев… Вот тебя и на философию потянуло. Значит, уже…
Я догадался, что он подразумевал под этим «уже». Литвин давно жил в этой камере, ожидая приговора, и до меня перевидал немало других сокамерников.
— Какая там философия, — вздохнул я. — Просто интересно и все. Рай… Как они определяют, эти избранные, что они находятся в раю? Это для человека, ад прошедшего, все очевидно: вот он, рай. Натуральный. А для изнеженных чинуш?
Литвин почесал нос, вздохнул.
— Пожалуй, ты прав. Да нам-то что с того? Нас ждет приговор и казнь.
— Спасибо, что напомнил, — мрачно откликнулся я, кинув мяч.
Литвин выпил водички, повздыхал-повздыхал, потом заговорил:
— А знаешь, если бы у меня был хоть малейший шанс попасть в Бразилию, то пусть это был бы городок моего детства…
— Какой еще городок? Твое детство прошло в метро, как и мое. Как и всех нас.
— Да, да, Андрей, все это так, — Литвин вдруг вскочил, заходил по камере. Глаза его блестели. — Я родился в метро, среди грязи и крыс прошло мое детство. Я видел, как муты сожрали мою мать. Но это не значит, что у меня нет городка моего детства. Он есть здесь, — сокамерник ткнул себя пальцем в лоб. — И здесь.
Литвин положил себе руку на левую часть груди.
Босой, с синеватыми, не в меру длинными ступнями, косматый, как медведь-шатун, в тюремной робе, он выглядел бы комично, если бы не печальные, подернутые синеватыми тенями, глаза. Я всегда боялся смотреть в глаза Литвина: в них жила печаль.
Сокамерник сел на кровать, таращась в стену.
— Литвин.
Он дрогнул.
— А?
— Какой он, городок твоего детства?
— Изюминск.
— Что?
— Городок моего детства называется Изюминск.
— Так какой он?
Литвин поднял глаза к потолку, выпятил челюсть. Лицо его стало напоминать наручную куклу, что веселила ребятню на Арбатской.
— Ранним утром асфальт влажный, точно проехала поливальная машина, но ее не было и в помине: поливальщик выпил на ночь лишнюю кружку пива. Цветут каштаны, сладковатый запах щекочет ноздри. Тихо. Палисадники, зеленые дома. Тополя. Желтые бочки с квасом. Колонки на улочках: можно напиться. Вода поначалу тепловатая, затем становится такой студеной, что сводит зубы…
— Островцев, на выход.
Мяч выскользнул из моих пальцев и ускакал под тумбочку.
— Прощай, братишка, — кашлянув, сказал Литвин.
Я поднялся, взглянул на сокамерника, затем — на пришедшего за мной охранника не-людя.
Как жаль, что приходится уходить, что нельзя и дальше слушать рассказы Литвина о жизни в метро. Слушал бы их до конца жизни.
Цок-цок.
Шарк-шарк.
Подошвы охранника, идущего следом за мной, стучат иначе, чем мои. И я знаю, почему. При разгоне горенянского бунта мне здорово досталось от не-людя. Ногой — да под ребра. Синяк (вернее, черняк) был как раз в виде металлической набойки. А некоторые из не-людей особым образом подтачивают свои набойки, чтобы при ударе вырывать клочки мяса. Изобретательные, черти.
— Стоять.
Голоса у не-людей одинаковые. Почему те умные головы, что заседают в Капитолии, не разнообразят голосовые движки своих слуг? Денег жалко, или боятся, что не-люди станут слишком похожи на людей?
Я замер лицом к стене, окрашенной в светящуюся зеленую краску. Охранник вытащил из нагрудного кармана ключ-карту, приложил к замку.
— Вперед.
Я шмыгнул в отворившуюся дверь. Нипочем не поймешь, что это помещение — столовка. Скорее, на раздевалку похоже. Едой здесь не пахнет, во всяком случае.
Ячейка для приема пищи № 12. Моя, значит, ячейка. Вошел в кабинку, дверца затворилась, присел к столику.
В утробе синтезатора густо загудело; из металлического кожуха, на столик выпрыгнула пластиковая миска, затянутая в целлофан.
Так, что там у нас.
Две жареные ножки не-курицы и овощи. Не так и плохо.
Я разорвал пленку, схватил ножку, стал есть. Не думал, что буду сегодня с таким аппетитом уплетать не-курицу.
Так. Пластиковую косточку обглодать. Теперь — овощи.
Звякнуло. Прием пищи закончен. Охранник отворил дверцу, уставился на меня.
— Выходи.
Я поспешно покинул ячейку.
Из столовки не-людь препроводил меня в Сектор Б. Здесь вместо стен — экраны, люди в белых халатах, совершая руками замысловатые движения, разворачивают и сворачивают на электронных табло какие-то графики. Мне досталось несколько заинтересованных, испуганных и осуждающих взглядов. Смотрите, смотрите, не жалко.
Не-людь приказал мне остановиться около двери с табличкой «МАШИНА НАКАЗАНИЙ». Пришли, значит.
— Входи.
Выходи-входи, входи-выходи. Это игра такая?
Я вошел в помещение, напоминающее ангар. Как здесь пустынно. Только у дальней стены рядом со странным сооружением, напоминающим рассеченную надвое скульптуру Давида, стоит человечек.
— Проходите живее!
Это крикнул человечек? Какой у него писклявый голос.
Не-людь подтолкнул меня в спину.
Я мысленно выругался, ускорил шаг.
Добротный ангар, даже пол устелен листами из какого-то блестящего металла.
Мы приблизились. Человечек толстенький, усатый. Восковую лысину обрамляют курчавые волосы.
— Заключенный 9823 Андрей Островцев доставлен на место казни, — отрапортовал не-людь.
Человечек уставился на меня. Глаза у него были, как у рыбы. Выпученные и холодные.
Я перевел взгляд на статую Давида. Ого! Изнутри статуя полая, как саркофаг фараона. Вот она какая, Машина Наказаний…
— Присядьте.
За Машиной Наказаний прятались стол и два стула.
Я повиновался. Не-людь встал позади.
Человечек оправил белый халат и опустился на стул напротив меня. Взял со стола электронный карандаш, покрутил в коротких, толстых пальцах.
— Меня зовут Борислав Евгеньевич, — представился он, наконец. — Я назначен куратором вашего наказания.
Я кивнул.
— Вы, разумеется, представляете в общих чертах действие Машины Наказаний, — Борислав Евгеньевич причмокнул, словно во рту у него невесть откуда оказался мятный леденец. — Ее действие основано на открытии доктора Демьяненко, позволяющем перебрасывать во времени разум и саму сущность человека. Итак, мы отправляем осужденного (в данном случае, вас) в прошлое, в тело человека, погибшего… — Куратор снова причмокнул, — страшной смертью. Есть несколько вариантов наказания, несколько исторических кровавых инцидентов… Какой именно достанется вам, определит слепой случай. Разумеется, вы можете попытаться изменить прошлое, спасти своего аватара и себя, но, уверяю вас, — Борислав Евгеньевич засмеялся. — Это бесполезно. Многие пытались спастись от неминуемого, но… — Он развел руками. — В общем, у них ничего не вышло. От судьбы, как говорится, не убежишь.
— Выродки.
— Что, простите?
— ВЫРОДКИ!
Что-то тяжелое улеглось мне на плечи, со страшной силой вдавив в стул.
Борислав Евгеньевич взмахнул рукой.
— Отпусти его.
Не-людь тут же убрал с моих плеч чугунные руки.
— Выродки, говорите? — Борислав Евгеньевич нахмурил лоб. — А, по-моему, это весьма гуманный способ расправляться с такими, как вы. Ведь настоящий выродок здесь один. И это не я, и даже не этот тупоголовый здоровяк, зародившийся в пробирке. Выродок — это вы, Островцев. Вы, нарушивший заведенный порядок, подстрекавший людей к бунту. А впрочем… Хотите, я прямо сейчас прикажу не-людю свернуть вам шею? Чик! — и все кончено. Как курице. Хотите?
— Нет, не хочу, — поспешно отозвался я.
Борислав Евгеньевич откинулся на спинку стула и рассмеялся.
— Вот и умница. Представьте себе, я знал, что вы так скажете. Ну, не смотрите на меня, как добрая хозяйка на таракана. Я лишь делаю свое дело.
Куратор склонил голову, придав лицу умильное выражение.
— Но приступим.
Борислав Евгеньевич ткнул в стену электронным карандашом. На стене высветились четыре картинки, расположенные одна под другой. Каждая картинка пронумерована.
На первой изображен маленький мальчик в золоченом камзоле, играющий со сверстниками; на второй — автомобиль с президентом Кеннеди и его женой; на третьей — какие-то люди, бредущие на лыжах сквозь снежную пелену; на четвертой — карета, едущая вдоль городского канала.
— Неплохо, неплохо, — обрадовался Борислав Евгеньевич. — Поздравляю, Островцев, вам попался весьма достойный набор. Невинно убиенный в Угличе царевич, застреленный президент, группа Дятлова, Александр Второй… Поздравляю.
Я процедил сквозь зубы ругательство.
— Напрасно вы так, — покачал головой куратор. — Некоторым достается много хуже. Согласитесь, лучше гм… потерять кусочек головного мозга от снайперской пули, чем, скажем, познакомиться со средневековой Инквизицией. Уверяю, вам уже повезло. Но посмотрим, может быть, вы и вовсе невероятный везунчик. Давайте тянуть жребий.
Борислав Евгеньевич ткнул карандашом в экран и картинки закружились, словно карусель, быстро слившись в единый пестрый круг.
Когда карусель прекратилась на стене-экране осталась только одна картинка.
— Н-да, — проговорил Борислав Евгеньевич, — Группа Дятлова. Самый худший из четырех вариантов.
Фигурки лыжников, бредущих в снежной круговерти, вселили в мою душу невнятную тревогу, но не более того.
— По крайней мере, надышитесь напоследок горным воздухом.
Я спокойно посмотрел в глаза куратора.
— Что? — он привстал, опершись руками на стол. — Послушайте, Островцев. Да знаете ли вы о группе Дятлова?
— Понятия не имею, — признался я. — Из четырех вариантов этого вашего … наказания я знаю только вариант с убийством Кеннеди.
Борислав Евгеньевич откинулся на спинку стула, лицо его приобрело сытое выражение, точно у кота, объевшегося сметаны.
— Так это же замечательно. Тем интереснее вам будет. И нам, разумеется.
Куратор улыбнулся мне. Глаза его сделались щелочками.
Борислав Евгеньевич хлопнул в ладоши и вскочил:
— Давайте же начнем основное действо.
Не-людь подвел меня к Машине Наказаний. Изнутри саркофаг выложен серебристыми чешуйками: рыба, вывернутая наизнанку.
— Прошу.
Борислав Евгеньевич взмахнул рукой, предлагая шагнуть прямо в саркофаг. Я затравлено огляделся.
— Но-но, — притворно-ласково проговорил куратор. — Уж не думаете ли вы попытаться удрать? Ничего глупее и помыслить нельзя.
Тяжелая рука легла на плечо. Не-людь подтолкнул меня к саркофагу.
Серебристые чешуйки впились в лицо, я повернулся, затравлено дыша.
Борислав Евгеньевич склонил голову набок и улыбнулся.
— Хорошей вам смерти, Островцев.
Створки саркофага захлопнулись. Я очутился в темноте.
Скоро темнота уступила место светящимся желтым точкам. Много, много светящихся точек. Мне на мгновение показалось, что я лечу в космическом пространстве, и звезды стоят передо мной. Но это были не звезды. Светящиеся точки находились в центре каждой чешуйки на поверхности саркофага.
Затем я услышал негромкое пение. Слов песни было не разобрать, но я был уверен, что это именно песня.
Светящиеся точки вдруг отделились от чешуек. От каждой точки к поверхности саркофага теперь тянулись световые нити: синеватые, яркие.
— Точка, точка, запятая, — пробормотал я, как завороженный наблюдая это маленькое представление.
Точки ринулись на меня, как пчелиный рой. Резкая боль, вспышка света, темнота и…
Щеки обожгло холодом, на спине возникла вдруг непонятная тяжесть. Я задохнулся на мгновение от сильного ветра, ринувшегося в лицо. Прямо передо мною в белой кутерьме брели лыжники с рюкзаками за плечами.
Но что это у меня в руках? Две тонкие палки с резиновыми рукоятками и кожаными лямками. Лямки накинуты на запястья, руки (в невесть откуда взявшихся варежках) сжимают рукоятки.
— Юрка!
Получив толчок в спину, я не удержался и упал лицом в снег. Странно упал: ноги мои что-то держало. Я неловко обернулся: мешал накрученный на шею шарф. Девушка-лыжница. Из-под шапочки выбилась светлая прядь, лицо раскраснелось. Девушка досадливо прикусила нижнюю губу, глядя на меня, но вдруг улыбнулась, показав ямочки на щеках и ряд белых зубов.
— Юрка! Ты чего встал, как вкопанный?
Девушка поправила лямку рюкзака.
— Поднимайся.
Я не посмел ослушаться, кое-как поднялся, преодолевая тяжесть ноши. Что они напихали в рюкзак? Металлические ядра, вроде тех, которыми разгоняли демонстрацию в 2120-м?
Спереди окликнули. Мужской, грубоватый голос.
— Мы идем, — хрипловато отозвалась девушка.
Я никогда в жизни не ездил на лыжах. Какие могут быть лыжи в метро? В метро крысы, муты, рынок на Арбатской, на входе в который моя мать привлекала худыми телесами грязных подземельных «клиентов». Она делала это ради того, чтобы я не подох с голоду, до тех пор, пока однажды не подхватила болезнь, в считанные месяцы превратившую ее в развалину с изуродованным донельзя лицом. Когда она умерла, я побирался на Киевке, потом воровал. И так до Великого Выхода Народа и последующего воссоздания Стабильности.
Я ковылял, кое-как передвигая лыжи и переставляя лыжные палки, все еще не осознавая до конца, где очутился. Что-то должно приключиться со мной и с этими лыжниками, вот только что? Может, мне стоит развернуться, дождаться, пока девушка приблизится и ударить ее в лицо, вложив в удар всю силу своего нового тела (и тела, судя по всему, не самого слабого)? Если удар получится, она вырубится и ее товарищи, бредущие впереди, ничего не расслышат, не увидят в снежной кутерьме? Я скину рюкзак, и по протоптанной лыжне отправлюсь назад… Назад? Куда — назад?
Я вспомнил ямочки на щеках, ровные белые зубы идущей за мною лыжницы. Затем вдруг перед моим внутренним взором возникло лицо моей матери накануне гибели — прорванная гниющая щека, сквозь которую виднеются черные пни зубов. Я не просил ее открывать рот, чтобы накормить похлебкой, — засовывал ложку прямо в дыру.