— Спорю, вы видели ее в постели.
— Именно. Мне хотелось бы ее увидеть стоящей. Не смогли бы вы попросить ее подняться, с большим уважением?
— С удовольствием.
Она поднялась, обрадованная, что ее позвал отец. Она была элегантного роста, весела и простодушна, и ее можно было бы счесть красивой, несмотря на то, что в ее лице поражали только глаза. Мой энтузиазм уменьшился, но мой брат, ничего мне не говоря, обратил на нее столь пристальное внимание, что год спустя позволил себя захомутать. Юная Тереза сумела выйти за него замуж, и через два года он увез ее с собой в Дрезден, где я ее видел пять лет спустя, вместе с ребенком. Она скончалась через десять лет.
На следующий день я увидел первый раз, на вилле Альбани , неутомимого художника Менгса, действительно великого в своем ремесле, но большого оригинала в обществе. Я, однако, нашел его почтенным и поздравил себя, что смогу поселиться у него в Риме, куда он думал вернуться через несколько дней вместе со всем семейством. Но вилла Альбани меня удивила. Кардинал Александр велел выстроить этот дом, где, для удовлетворения своей склонности к древностям, он захотел их использовать как свидетельства античности. Не только статуи и вазы, но и все колонны и даже пьедесталы были греческие; и будучи сам большим знатоком и тонким любителем Греции, он все это собрал, затратив совсем немного денег. Он, впрочем, покупал часто в кредит, как Дамасип[30], поэтому нельзя сказать, что он разорялся. Если бы правитель, захотел построить такой дом Attalicis condilionibus[31], он обошелся бы ему, быть может, в пятьдесят миллионов.
Не имея возможности завести античные плафоны, он заказал их Менгсу, который без возражений написал самое большое и самое сложное полотно нашего времени; он, к большому сожалению, умер в середине своей карьеры, не имея ни одного достойного ученика, так как мой брат ничего не сделал такого, чтобы быть достойным имени его школы.
1761 годЯ буду много говорить о Менгсе, когда буду в Испании, то есть в 1767 году.
Поселившись с братом, наняв прекрасный экипаж, местного кучера и лакея, я представился монсеньору Корнаро, аудитору роты[32], с намерением втереться в высокую компанию, после того, как буду представлен Его Святейшеству; но монсеньор Корнаро, опасаясь, как венецианец, себя скомпрометировать, представил меня кардиналу Пассионеи, который говорил обо мне с великим понтификом, до того, как я удостоился этой чести; вот что со мной произошло при втором визите к этому странному кардиналу, врагу иезуитов, человеку ума, обладателю редкостей литературы.
Глава IX
Кардинал Пассионеи. Папа. Мариучча. Я прибываю в Неаполь.
Он принял меня в большой комнате, где писал; минуту спустя он отложил перо. Он не мог предложить мне сесть, потому что там не было стульев. Сказав, что предупредит Святого Отца, он добавил, что монсеньор Корнаро может думать о ком-то иначе, чем он, потому что папа его не любит.
— Он предпочел бы скорее, чтобы его уважали, чем любили.
— Я не знаю, уважает ли он меня, но знаю, что он знает, что я его не уважаю. Я его любил и уважал как кардинала; но с тех пор, как он папа, он слишком многое стал понимать, чтобы иметь яйца [33].
— Священная коллегия должна была выбрать Ваше Преосвященство.
— Отнюдь нет, потому что такой нетерпимый ко всему, что кажется мне дурным, я, может быть, наделал бы многое сгоряча, и Бог знает, что могло произойти. Единственный в конклаве, кто создан быть избранным в папы, это кардинал Тамбурини. Но приходите завтра, потому что я слышу, что пришел народ.
Какая отрада для моей души услышать из уст этого Преосвященного, что папа лишен яиц (sic!), и восхваление Тамбурини. Я, конечно, поместил это в свои капитулярии [34]. Но кто такой этот Тамбурини? Я задал этот вопрос после обеда Винкельману, потому что, когда хочешь что-то понять, надо обратиться к философу.
— Тамбурини, — сказал он, — человек, уважаемый за свои добродетели, свой характер, свой ясный ум и свою твердость. Он никогда не скрывал, что думает об иезуитах. Он их презирает, и, по мнению Пассионеи [35] его изберут. Я также думаю, что он будет великим папой.
Но вот, что я слышал в Риме, девять лет спустя, у князя Санта Кроче, от человека, преданного душой иезуитам, которые теперь находятся в агонии: кардинал Тамбурини, бенедиктинец , — сказал он, — был нечестивец; на смертном одре он просил причащения без предварительной исповеди . Я выслушал это и ничего не сказал. Я справился об этом на следующий день у человека, который должен был знать правду, и которому не было никакого резона ее скрывать. Он сказал, что этот кардинал служил мессу за три дня до того, и следует полагать, что если он не просил себе исповедника, значит, не имел, что ему сказать.
Итак, горе тем, кто любит знать правду, но не пытается черпать ее непосредственно из источника. Я надеюсь, дорогой читатель, вы легко извините мне мои отступления.
Назавтра я пошел к кардиналу, и он сразу отложил свое перо, сказав, что я хорошо сделал, придя к нему рано, чтобы рассказать историю своего бегства, разговоры о котором он слышал с восхищением.
— Охотно, преосвященнейший сеньор, но она долгая.
— Пусть. Мне сказали, что вы хорошо рассказываете.
— Мне усесться на паркет?
— О нет! На вас слишком красивая одежда.
Он звонит. Он говорит вошедшему человеку, что надо принести стул, и лакей приносит мне табурет. Сиденье без подлокотников и без спинки заставляет меня удерживать юмор в голове, я рассказываю плохо и укладываюсь в четверть часа.
— Я пишу лучше, чем вы рассказываете, — говорит он, — и если не верите, держите и читайте себе на здоровье, это посмертное Похвальное слово принцу Евгению; я дарю его вам. Надеюсь, вы не сочтете мою латынь дурной. Вы можете пойти поцеловать ногу Святого Отца завтра в десять часов.
Возвратившись домой, думая о странном характере этого кардинала, человека ума высокого, тщеславного и болтливого, я решил сделать ему прекрасный подарок. Это был «Пандектарум либер уникус»[36], который дал мне в Берне швейцарец г-н Ф., и с которым я не знал, что делать; Это был том in-folio, в твердом переплете и хорошей сохранности. Это был подарок, которому он как главный библиотекарь Ватикана должен был найти применение, располагая, впрочем, прекрасной библиотекой, управляемой моим другом Винкельманом. Я написал короткое письмо на латыни Его Преосвященству и другое Винкельману, который должен был передать от меня дарственную. Мне казалось, что эта редкая книга вполне стоит его Посмертного слова, и я надеялся, что в следующий раз он не заставит меня ждать табурета. Я отправил книгу аббату через Коста.
На другой день в назначенный час я отправился в Монте Кавальо. Мне не надо было ни представляться, ни ждать, чтобы обо мне доложили Святому Отцу, потому что каждый христианин может явиться к нему, как только увидит, что дверь открыта; а впрочем, он меня знал по Падуе, когда занимал там епископское кресло; но несмотря на это я решил его предупредить.
Едва я вошел и поцеловал святой крест на его святой туфле, он сказал, положив руку на мое левое плечо, что помнит, как я покинул его собрание в Падуе, прежде, чем он завершил молитву.
— У меня есть, пресвятой отец, гораздо более крупные грехи, за которые мне надо каяться; поэтому и явился я простереться ниц к вашим святым стопам, чтобы получить отпущение.
Он дал мне великодушно благословение и спросил, о какой милости я хочу его просить.
— Заступничества Вашего Святейшества, чтобы я мог свободно вернуться в Венецию.
— Мы поговорим с послом и потом вам ответим. Часто ли вы ходите к кардиналу Пассионеи?
— Я был там три раза; он презентовал мне свое Посмертное слово принцу Евгению, и в знак признательности я отправил ему в подарок книгу пандектов.
— Он ее принял?
— Полагаю, да.
— Если он ее принял, он отправит к вам Винкельмана, чтобы заплатить за нее.
— Он обойдется тогда со мной как с книготорговцем. Я не приму плату.
— В таком случае он вернет вам дар, мы в этом уверены. Таково его правило.
— Если Его Высокопреосвященство вернет мне подарок, я верну ему Похвальное Слово.
Тут папа так рассмеялся, что на него напал кашель, и откашлявшись он снова стал смеяться.
— Нам будет приятно узнать конец этой истории, так, чтобы народ не узнал о нашей маленькой любознательности.
После этих слов еще более милостивое благословение известило меня о том, что аудиенция окончена.
На выходе ко мне подошел аббат и спросил с любопытством, не тот ли я Казанова, что бежал из Пьомби.
После этих слов еще более милостивое благословение известило меня о том, что аудиенция окончена.
На выходе ко мне подошел аббат и спросил с любопытством, не тот ли я Казанова, что бежал из Пьомби.
— Тот самый.
— А вы меня не узнаете? Я Момоло, лодочник в те времена у Ка Реццонико.
— Вы стали священником?
— Нет, но здесь мы все одеваемся как священники. Я первый скопаторе (подметальщик) у Святейшего отца.
— Мои поздравления, и прошу меня извинить, если это вызывает у меня смех.
— Смейтесь, потому что моя жена и мои дочери тоже смеются каждый раз, когда видят меня в одежде священника. Приходите нас повидать.
— Где вы живете?
— Позади церкви Троицы на Горах. Вот мой адрес.
— Увидимся сегодня вечером.
Я возвратился домой, радуясь тому, что проведу вечер в семье венецианского баркарола[37]. Обедая с братом, я ничего ему не сказал о том, что имел беседу с папой, но пригласил пойти вместе со мной к баркаролу, ставшему святейшим подметальщиком .
Но тут после обеда появляется аббат Винкельман, который пришел сказать, что принес благодарность от его кардинала, что дар, который я ему отослал, является ценным и редким, и в лучшем состоянии, чем тот, что есть в Ватикане.
— Я пришел, — говорит он, — чтобы вам его оплатить.
— Я написал Его Высокопреосвященству, что дарю его.
— Он не принимает книг в подарок, потому что хочет его для своей собственной библиотеки, и, будучи библиотекарем Ватикана, опасается клеветы.
— Это хорошо, но этот подарок мне ничего не стоил, так что я не хочу его продавать. Скажите кардиналу, что он окажет мне честь, приняв его в подарок.
— Он вам его вернет.
— А я верну ему его Похвальное слово. Я не хочу принимать подарки от кого-то, кто сам не принимает подарков.
Дело сложилось следующим образом: на другой день кардинал отослал мне мою книгу, и в тот же час я отправил ему его Похвальное слово, написав, что нахожу его шедевром. Мой брат меня осудил, но я не слушал. К вечеру мы пошли в дом аббата Момоло, который меня ждал и который представил меня семье как человека замечательного.
Представив ему своего брата, я, в свою очередь, познакомился со всеми членами его семьи: его женой, четырьмя дочерьми, из которых старшей было двадцать четыре года, и двумя мальчиками малого возраста. Все некрасивые. Я там был, мне пришлось там оставаться и веселиться. Была заметна бедность, потому что подметальщик должен был жить на две сотни экю в год. Несмотря на это, бравый человек хотел меня усадить, хотел накормить меня ужином, но ничего, кроме поленты и свиных котлет в доме не было.
— Позвольте, я пошлю к себе принести шесть бутылок вина из Орвиетто.
— Если желаете.
Я пишу записку Коста, в которой приказываю прийти с шестью бутылками и ветчиной. Полчаса спустя он приходит с моим местным слугой, который несет корзину, и все дочки восклицают:
— Какой красивый мальчик!
Я вижу, что Коста польщен, прошу у аббата Момоло позволения оставить его на ужин, все дочери того хотят, и я говорю ему остаться. Коста, обрадованный честью, идет в кухню помочь жене Момоло готовить поленту.
На большой стол стелют скатерть, и полчаса спустя все садятся перед огромным блюдом поленты, достаточным, чтобы накормить на убой двенадцать человек, и кастрюлей, полной свиных котлет.
Стучат в дверь; мальчик говорит, что это синьора Мария со своей матерью. Я вижу, как при этих словах все девочки скорчили мину.
— Кто их звал? — говорит одна.
— Что им тут делать? — говорит другая.
— Они голодны, — говорит отец, они поедят с нами, чем бог послал.
Я вижу этих двух голодных: очень красивую девушку приличного вида и мать, убитого вида, которая, кажется, стыдится своей бедности. Девушка просит прощения, она говорит, что не пришла бы, если бы знала, что здесь иностранцы. Один Момоло отвечает ей на ее слова, говоря, что она хорошо сделала, что пришла, и ставит стул между мной и братом. Я рассматриваю ее вблизи и нахожу в ней совершенную красоту.
Начали есть, больше не разговаривали. Полента превосходная, свинина исключительная, ветчина замечательная; менее чем за час не остается и следа, что на столе было что-то съестное, но вино Орвиетто продолжает веселить компанию. Говорят о лотерее, тираж которой должен состояться послезавтра, и все девушки называют номера, на которые они рискнули тремя су. Я говорю, что если бы мне был известен хоть один номер, я был бы рад; юная Мариучча, сидящая справа от меня, говорит, что если мне достаточно одного номера, она мне его даст. Я смеюсь над ее предложением, но она не смеется; она говорит серьезным тоном, что она уверена в номере двадцать семь. Я спрашиваю у Момоло, можно ли еще играть, и он отвечает, что ставки прекращаются в полночь, и что он сам пойдет играть; я даю ему сорок экю, чтобы поставил: двадцать экю на номер двадцать семь в простом тираже, — я дарю их пяти девушкам, сидящим за столом, и другие двадцать экю — на тот же номер в пятерном тираже, для меня. Он идет туда и возвращается четверть часа спустя, неся мне два билета. Моя соседка обращается ко мне, благодаря и заявляя, что она уверена в выигрыше, но сомневается в моем билете, потому что вряд ли мой номер попадет в пятерной тираж.
— Но я уверен, потому что вы — пятая девушка, что я вижу в этом доме.
— Этот довод вызывает смех у всей компании. Жена Момоло говорит, что я лучше бы сделал, отдав сорок экю бедным, но ее муж предлагает ей умолкнуть, говоря, что она не знает моего ума. Мой брат смеется, но тоже говорит, что я сделал ошибку. Я отвечаю, что я сыграл. Я пожимаю руку скромной Мариучче, и она пожимает мою изо всех сил; я все понял.
Я оставляю их ближе к полуночи, попросив Момоло снова собраться послезавтра, чтобы отпраздновать выигрыш в лотерее.
Возвратившись домой, брат говорит, что если я не разбогател как Крез, я, должно быть, сошел с ума, Но согласился со мной, что Мариучча хороша как ангел.
На следующий день Менгс приехал в Рим, и я ужинал с ним по-семейному. У него была сестра, некрасивая, но добрая, у которой был талант; она была влюблена в моего брата, который, когда она с ним разговаривала, не глядел ей в лицо. Она делала портреты в миниатюре, очень похожие, и я думаю, что она еще живет в Риме со своим мужем Марони. Она мне однажды сказала, что мой брат не пренебрегал бы ею, если бы не был самым неблагодарным из людей.
Жена Менгса была красива, благородна, очень точна в обязанностях жены и матери и покорна своему мужу, которого не могла любить, потому что он не был любезен. Он был упрям и жесток. За столом он был всегда пьян, но когда он обедал на вилле, он имел за правило не пить ничего, кроме воды. Его жена имела терпение служить моделью для всех ню, которые ему приходилось писать. Она мне сказала однажды, что ее исповедник обязал ее повиноваться в этом мужу без всяких возражений, потому что иначе тот возьмет другую модель, которой он попользуется перед тем, как ее рисовать, и этим согрешит.
Выйдя из-за стола, все были навеселе. Винкельман кувыркался на полу вместе с мальчиками и девочками Менгса, которые его обожали. Этот ученый любил дурачиться по-детски, в духе Анакреонта и Горация: Mille puellarum, puerorum mille furores[38]. То, что случилось со мной однажды утром у него, стоит того, чтобы записать. Я вхожу рано утром, не постучавшись, в его кабинет, где он обычно всегда один занимается расшифровкой античных надписей, и вижу, что он быстро отскакивает от юного мальчика, поспешно оправляя свои штаны. Я делаю вид, что ничего не видел, уставившись на египетского идола, стоящего за дверью кабинета. Батилл, который действительно был красив, выходит; Винкельман подходит ко мне, смеясь, и говорит, что после того малого, что я видел, он не может помешать мне домыслить остальное, но должен для себя самого дать некоторое оправдание, которое просит меня выслушать.
— Знайте, — говорит он мне, — что я не только не педераст, но всю мою жизнь я говорил, что поразительно, насколько этот вкус развращает род людской. Если я говорю это после того, что вы только что видели, вы сочтете меня лицемером. Но таково положение вещей. В моих долгих исследованиях я стал сначала поклонником, а потом обожателем древних, которые, как вы знаете, почти все были мужеложцами и не скрывали этого, и некоторые из них обессмертили в своих поэмах очаровательные объекты своей нежности, и даже в превосходных монументах. Они доходили даже до того, что указывали на свои вкусы как на свидетельство чистоты своих нравов, как например, Гораций, который, чтобы убедить Августа и Мецената в том, что злословие не может его коснуться, бросал вызов своим врагам, заявляя, что ни разу не запятнал себя прелюбодеянием.
Осознав с очевидностью эту истину, я взглянул на самого себя и увидел высокомерие, некоторый род гордости, что не похож в этом отношении совершенно на моих героев. Я увидел, в ущерб своему самомнению, что достоин, в некотором роде, презрения, и не имея возможности оправдать свою глупость холодной теорией, решил просветиться практикой, надеясь, что, проанализировав эту область, мой разум бросит свет на вещи, необходимый, чтобы отделить действительное от ложного. Решившись на это, я три или четыре года работал над предметом, выбирая самых красивых Смердиев Рима, но бесполезно: когда я приступал к практике, ничего не получалось . Я все время убеждался, к своему стыду, что женщина предпочтительнее по всем пунктам, но помимо того, что я не преуспел в этом, я боюсь дурной репутации, потому как что можно сказать об этом в Риме и повсюду, где меня знают, если известно, что у меня есть любовница?