История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 7 - Джованни Казанова 8 стр.


После этого я вернулся в свою комнату, и когда ее муж пришел ко мне, чтобы благодарить, я попросил его больше не говорить со мной о его жене. На следующий день он уехал в Лион вместе с ней. В своем месте читатель узнает, как я нашел их обоих в Льеже.

После обеда зашел за мной Дольчи, чтобы повести в свой сад взглянуть на сестру садовника. Он был красивей ее. Находясь в хорошем настроении, она лишь слегка сопротивлялась его просьбам быть с ним нежной в моем присутствии. Благодаря этому случаю увидев, насколько прекрасно он наделен от природы, я уверил его, что, для того, чтобы путешествовать, он не нуждается в деньгах отца, и он прислушался к моему мнению. Это был Ганимед, который, в своих дебатах с садовницей, легко мог бы превратить меня в Юпитера.

Вернувшись к себе, я увидел сходящего с корабля молодого человека двадцати четырех — двадцати шести лет, у которого на благородном лице запечатлелась печаль. Он обратился ко мне и попросил о помощи, представив мне документ, оправдывающий передо мной его просьбу, и паспорт, который показывал, что он шесть недель назад покинул Мадрид. Он был из Пармы, и его звали Гаэтан Коста. Когда я увидел Парму, у меня возникло подозрение; он меня заинтересовал. Я спросил у него, какое несчастье заставило его просить милостыню.

— У меня нет денег, чтобы вернуться на родину.

— Что вы делали в Мадриде и почему оттуда уехали?

— Я поехал туда четыре года назад, в качестве слуги доктора Писторен, врача короля Испании; однако недовольный моей судьбой, я попросил его меня отпустить. Этот сертификат показывает вам, что он меня не прогнал.

— Что вы умеете делать?

— У меня прекрасный почерк, я могу быть секретарем, я могу быть писателем в моей стране. Вот французские стихи, которые я скопировал вчера, а вот итальянские.

— У вас прекрасный почерк, но можете ли вы писать правильно сами?

— Под диктовку, я могу также писать на латыни и на испанском.

— Правильно?

— Да, месье, когда мне диктуют, так как от того, кто диктует, зависит произвести исправления.

Я увидел, что этот молодой человек невежда; но несмотря на это, я пригласил его в свою комнату, я сказал Ледюку поговорить с ним по испански, и тот ответил ему достаточно хорошо, но когда я диктовал ему по итальянски и по французски, я нашел, что он незнаком с начальными правилами орфографии. Я сказал, что он не умеет писать, и, видя, что он расстроился, я его пожалел и сказал, что отвезу его за мой счет до Генуи. Он поцеловал мне руку и заверил, что я найду в нем верного слугу.

Он мне понравился, потому что обладал своеобразной манерой рассуждения и держал себя, стараясь выделиться; это делалось, очевидно, для того, чтобы привлечь к себе уважение дураков, с которыми он общался вплоть до сегодняшнего дня, и он пользовался этим с успехом. Я рассмеялся ему в лицо в первый же момент, когда он сказал мне скромно, что наука письма состоит в том, чтобы почерк был читаемый, и тот, у кого он более читаемый, и более сведущ в этой науке. Говоря мне это и держа перед глазами мою рукопись, он полагал, не говоря мне этого, что я ему уступаю. Он думал, что, благодаря этому его преимуществу, я должен оказывать ему определенное уважение. Я рассмеялся, подумал, что его можно исправить, и оставил его у себя. Не будь этой странности, я бы оказал ему милостыню, но каприз взять его с собой не пришел бы мне в голову. Он меня смешил. Он говорил, что орфография не нужна, потому что те, кто читает и кто знает язык, не нуждаются в ней, чтобы понять, что означает то, что написано, а те, кто его не знает, не смогут заметить ошибки. Видя, что я с ним не спорю, он решил, что я повержен во прах, и принимал мой смех за аплодисменты. Диктуя ему некий текст по-французски, касающийся Совета Тридцати, я расхохотался, когда увидел, что «Тридцати» написано как 3 и 0, и когда я сказал ему причину своего смеха, он сказал мне, что это все равно, так как читатель прочтет это именно как «Тридцать», если понимает немного в счете. У него был ум, и именно поэтому он был дурень; я счел это оригинальным, и я его оставил у себя. Я оказался дурнее, чем он. Он, впрочем, был славный малый; у него не было никаких пороков, он не любил ни женщин, ни вина, ни игр, ни дурной компании, он уходил крайне редко и в одиночку. Он не нравился Ледюку, потому что держался как секретарь и однажды сказал ему, что все испанцы, у кого костлявые ноги, происходят от мавров. Ледюк, у которого был этот дефект, и который претендовал на то, что происходит от старых христиан, питал к Косте, который, в сущности, был прав, неодолимую ненависть. Из-за этого две недели спустя они подрались на кулаках в Ницце, в Провансе. Коста пришел ко мне жаловаться, с распухшим носом. Я посмеялся над этим. Начиная с этого дня он зауважал Ледюка, который, по причине своей более давней службы у меня, полагал себя старшим. Я говорю об этом Коста, чтобы читатель имел о нем правильное представление, потому что в этих мемуарах я еще должен буду, к несчастью, о нем говорить.

Я выехал на другой день и направился в Марсель, не собираясь останавливаться в Эксе, где находился Парламент. Я остановился в «Тринадцати Кантонах», собираясь пробыть, по меньшей мере, восемь дней в этом старинном городе, который испытывал большое желание осмотреть, и в котором хотел пожить в полной свободе, поскольку не собирался получать никаких писем; запасшись наличными деньгами, я не собирался ни с кем знакомиться. Я сразу уведомил своего хозяина, что обедаю в одиночку у себя в комнате, что намерен хорошо питаться и в любой день со скоромным; я знал также, что рыба, которую едят в этом городе, более нежная, чем из Атлантики и из Адриатики. Я вышел на другой день, взяв в сопровождение с собой местного слугу, чтобы привел меня обратно в гостиницу, когда я нагуляюсь. Прохаживаясь случайным образом, я очутился на набережной, очень широкой и длинной, где мне показалось, что я в Венеции. Я увидел лавки, где продавали вина из Леванта и Испании, и множество людей, предпочитавших им завтрак в кафе и утренний шоколад. Я увидел торопливых людей, которые приходили и уходили, которые толкались и не теряли времени на извинения. Я увидел торговцев, неподвижных и бродячих, которые предлагали публике разнообразные товары, и красивых девушек, хорошо или дурно одетых, в сопровождении женщин с наглыми лицами, казалось, говоривших: «Вы должны пойти со мной». Я увидел там также порядочные пары, которые шли своей дорогой, и которые, чтобы избежать чрезмерного любопытства, ни на кого не смотрели.

Я остановился лишь на момент на углу улицы, чтобы прочесть афишу о комедии, которая давалась в этот день, затем отправился обедать, очень довольный, и еще более довольный после обеда, благодаря отличной рыбе, которую мне приготовили. Барабулька (султанка), которую там едят, и которую в Венеции мы зовем барбони, а в Тоскане — тригли, неподражаема. Французы называют ее ружетта , очевидно, потому, что на голове у нее красные (rouge) плавники.

Я оделся, чтобы пойти в комедию, и сел там в амфитеатре.

Глава IV

Розали. Тулон. Ницца. Мое прибытие в Геную. Г-н Гримальди. Вероника и ее сестра.

Я увидел, что около меня четыре ложи, справа и слева, заняты красивыми женщинами, хорошо и элегантно одетыми, и не заметил там мужчин. В первом антракте я наблюдаю ухажеров при шпагах и других, без оных, подходящих к этим ложам, разговаривающих без церемоний с этими женщинами или девицами, и слышу молодого мальтийского кавалера, говорящего той, что сидит в одиночку в ложе с моей стороны:

— Я приду позавтракать с тобой завтра.

Большего мне и не требовалось. Я рассмотрел ее чуть получше, и, найдя аппетитной, не замедлил, как только кавалер отошел, спросить у нее, не желает ли она дать мне ужин.

— С удовольствием, мой добрый друг, но я настолько нарасхват, что, по крайней мере, если ты не лучник , я тебя не жду.

— Что я должен делать как «Лучник» , я тебя не понимаю.

— Ты, очевидно, вновь прибывший.

Она смеется и подзывает веером кавалера.

— Объясни, прошу тебя, этому иностранцу, который приглашает меня на ужин этим вечером, что означает слово лучник .

Тот говорит мне, улыбаясь, что мадемуазель, чтобы быть уверенной, что вы не забудете оказать ей эту честь, желает, чтобы вы оплатили ей ужин авансом. Я благодарю его и спрашиваю у девицы, достаточно ли будет луи. Она отвечает, что этого достаточно, и, дав его ей, я спрашиваю ее адрес. У нее нет его при себе, однако она просит шевалье назвать мне ее дом. Он говорит весьма вежливо, что, выйдя из комедии, он отведет меня туда сам, и добавляет, что эта девочка — самая безумная в Марселе. Он спрашивает, бывал ли я раньше в Марселе, я говорю, что нет, и что я только что прибыл, и он говорит, что рад знакомству. Мы проходим в середину амфитеатра и, продолжая разговаривать, он называет мне всех четырнадцать или шестнадцать девиц, что мы там видим, всех готовых дать ужин первому встречному. Он говорит, что у них у всех свободный вход в комедию, и что антрепренер предъявляет им счет, потому что приличные женщины не хотят идти в эти ложи, ложи остаются пустыми и зал не заполняется. Я рассматриваю их и нахожу пять или шесть более симпатичных, чем та, которой я бросил платок; но я рассчитываю на последующие дни. Я спрашиваю у шевалье, есть ли среди этих красоток у него фаворитка, и он говорит, что нет. Он говорит, что любит одну танцовщицу, которую содержит; но, не будучи ревнивым, он отведет меня к ней. Я заверяю, что буду рад; выходит балет, он мне ее показывает, и я делаю ему комплимент. С окончанием пьесы он ведет меня к дверям моей новой победы и, сказав, что мы увидимся, оставляет меня там.

Я поднимаюсь, вижу ее дезабилье, и она мне больше не нравится, но она говорит мне глупости, которые заставляют меня смеяться, и я ужинаю достаточно неплохо. После ужина она идет ложиться и приглашает меня сделать то же, но я отказываюсь, говоря, что никогда не ложусь вне дома. Она предлагает мне чехол, с которым мне будет спокойно, но, найдя его слишком толстым, я его отбрасываю. Она говорит, что тонкие стоят три ливра и что все находят их слишком дорогими.

— Дай мне тонкий.

— У меня есть дюжина, но торговец не желает распродавать их поштучно.

— Я куплю дюжину.

— В добрый час.

Она звонит и приказывает девушке принести пакет, который лежит у нее на туалете. Лицо и приличный вид той меня поражают, и я говорю об этом.

— Ей пятнадцать лет, — говорит она; — но она дура и ничего не хочет делать, потому что предпочитает оставаться девственной.

— Позволишь ли ты, чтобы я ее посетил?

— Она не хочет. Предложи ей, и ты увидишь.

Входит девушка с пакетом. Я встаю в позицию и предлагаю ей показать, какой выбрать, чтобы мне подошел, и она сердито начинает выбирать и замерять.

— Этот не подойдет, — говорю я, — попробуй другой; другой, другой, — и внезапно всю ее обрызгиваю, ее хозяйка смеется, а она, в возмущении от моего дурного поступка, швыряет мне в нос весь пакет и уходит, сердитая. Не имея более желания что-либо делать, я оплачиваю чехлы и ухожу. Девочка, которую я так обидел, выходит между тем посветить мне дорогу, и я компенсирую ей обиду, дав луи. Удивленная, она просит меня ничего не говорить мадам.

— Это, действительно, правда, дорогая, что вы сохранили еще свою девственность?

— Правда.

— И почему вы не хотите, чтобы кто-нибудь вас посетил?

— Потому что это меня возмущает.

— Надо, чтобы вы определились, потому что без этого, такая хорошенька, как вы — непонятно, что с вами делать. Хотите меня?

— Да, но не в этом доме.

— Где же?

— Велите отвести вас завтра утром к моей матери, и я буду там. Ваш местный слуга знает, где я живу.

Вернувшись к себе, я спрашиваю у этого слуги, знает ли он эту девочку, которая мне светила, и он отвечает, что да, и что он был удивлен, увидев ее там, потому что полагал ее порядочной.

— Вы отведете меня завтра утром к ее матери.

— С удовольствием.

На завтра, в десять часов, он отводит меня на окраину города, в бедный одноэтажный дом, где я вижу женщину, которая мотает клубок пряжи, и детишек, едящих хлеб. Она спрашивает, чего я желаю.

— Вашей дочери здесь нет?

— Нет. А когда она придет, вы что, принимаете меня за ее сводню?

В этот момент появляется дочь, и эта мать в ярости швыряет ей в голову бутылку, которая у нее под рукой и которую она бы осушила, если бы не бросила. Я вхожу внутрь, подняв трость, дети кричат, заходит мой слуга и закрывает дверь, но эта женщина не успокаивается, она обзывает во весь голос свою дочь потаскухой, велит ей выйти вон, говорит ей, что она больше не ее мать, и я вижу, что ее невозможно удержать. Мой слуга говорит ей не кричать так громко из-за соседей, и она отвечает:

— Молчи, сводник.

Я даю ей большой экю, она швыряет его мне в лицо, и в результате я открываю дверь и выхожу, вместе с бедной девочкой, которую мой слуга вырывает из рук матери, которая вцепилась ей в волосы. Я оказываюсь обшикан и тесним канальей, которая следует за мной и готова была бы порвать меня в куски, если бы я не спасся в церкви, откуда вышел через четверть часа через другую дверь. За всю свою жизнь я не выпутывался из большей опасности. Меня спас страх перед толпой, чью свирепость я знал.

Пройдя две сотни шагов и прибыв к своей гостинице, я увидел, что меня догнала девочка, повисшая на руках слуги.

— Зная грубость вашей матери, — говорю я ей, — как вы могли подвергнуть меня столь большому риску?

— Я думала, что она вас будет уважать.

— Уймите ваши слезы. Я не знаю, как вам быть полезным.

— Я не вернусь, конечно, туда, где я была вчера. Я на улице.

Я спрашиваю у слуги, знает ли он какую-нибудь приличную женщину, куда ее можно поместить, пообещав, что я ее буду содержать; он отвечает, что знает, где сдают меблированные комнаты; я говорю ему идти туда, а я за ним последую. Он входит в один дом, где старик показывает мне комнаты на всех этажах. Девочка говорит, что ей неважно, какое жилье дадут ей за шесть франков в месяц, и человек поднимается на чердак, открывает своим ключом чулан и говорит:

— Вот что стоит шесть франков; но я хочу аванс, за месяц вперед, и предупреждаю, что в десять часов моя дверь закрывается, и что никто не должен проводить ночь с вами.

Я вижу кровать с большими простынями, но грубыми, два стула, стол и комод. Окно застекленное, с двумя ставнями. Я спрашиваю, сколько он хочет в день за питание, и он запрашивает двадцать су и два су за служанку, которая будет приносить еду и убирать в комнате. Девушка отвечает, что ее устраивает, и платит ему за месяц и двадцать су за сегодняшнюю еду. Я оставляю ее там, сказав, что еще ее увижу.

Спустившись со стариком, я спрашиваю у него комнату для себя, и он дает мне одну за луи, который я ему сразу плачу. Он дает мне общий ключ от двери на улицу, чтобы я мог входить, когда захочу. Он говорит, что у него своя кухня и что он даст мне еду по той цене, что я назову.

Проделав это доброе дело, причиной которого явилась добродетель, я пошел обедать в одиночку, потом зашел в большое кафе, где увидел любезного мальтийского кавалера, который играл в марсельезу [11] . Он вышел из игры, когда увидел меня, положив в карман десять-двенадцать луи, которые выиграл. Спросив, остался ли я доволен девочкой, с которой ужинал, и узнав, что я ничего не делал, он спросил, хочу ли я, чтобы он представил меня своей танцовщице, и мы направились туда. Мы нашли ее за туалетом, на попечении парикмахера. Болтая, она рассказала мне, как было дело с одним из ее бывших знакомых. Она меня не интересовала, но ради шевалье я не подал виду.

После ухода парикмахера, собираясь одеться, чтобы идти в театр, она не церемонилась. Шевалье помог ей сменить рубашку, что она проделала с большой свободой, попросив, однако, у меня пардону. Я сказал ей, смеясь, что она, действительно, доставила мне некоторое неудобство; она не поверила, подошла ко мне, чтобы узнать правду, и, убедившись, что я обманул, назвала меня плутишкой.

Нет города во Франции, где распущенность девок зашла бы так далеко, как в Марселе. Они не только ругаются, не получив ничего, но они первые предлагают мужчине то, что мужчина не всегда осмеливается попросить. Она показала мне репетицию, в которой она разыгрывала лотерею по двенадцать франков за билет, и предложила мне один, сказав, что у нее еще десять. Я взял у нее все десять, дал ей пять луи и затем подарил ей эти билеты. Она пустилась меня целовать, говоря своему кавалеру, что она сделает его рогоносцем, как только я захочу. Он ответил, что будет очень рад. Он просил меня поужинать вместе, и я согласился из вежливости; однако после ужина единственное удовольствие, которое я себе доставил, было увидеть шевалье в постели вместе с ней, передав ему свои обязанности. Я нашел, что ему далеко до Дольчи.

Пожелав ему доброй ночи, я покинул их под предлогом плохого самочувствия и направился в меблированные комнаты, где поместил бедную девочку. Имея ключ, я вошел, служанка встала, чтобы проводить меня в мою комнату. Была полночь. Я спросил у нее, могу ли пройти на чердак, и она сразу меня туда отвела. Она постучала, и когда девочка услышала мой голос, она отперла, и я отправил служанку подождать меня в моей комнате. Я сел на кровать, спросил девочку, довольна ли она, и она отвечала, что чувствует себя счастливой.

— Я надеюсь, что вы будете со мной любезны, и я лягу с вами.

— Вы здесь хозяин; но я вас предупреждаю, что отдавалась моему любовнику, только один раз, это правда, но этого довольно, чтобы вы не сочли меня совсем уж новичком. Извините, что я вас вчера обманула. Я не могла догадаться, что вы меня полюбите.

Нежная, как овечка, она представила перед моими глазами все свои красоты, мои руки по ним пробегали, мой рот их поглощал, и сама мысль, что я стану их обладателем, бросила мою душу в огонь, но сам вид ее покорности меня удручал.

— Дорогая Розали, — таково было ее имя, — твоя покорность меня убеждает, что ты меня не любишь. Почему не идешь ты навстречу моим желаниям?

— Я не смею; я боюсь, что вы предположите, что я притворяюсь.

Уловка, притворство могли дать такой ответ; но в этот момент она не могла его дать иначе, чем искренне. В нетерпении заключить ее в свои объятия, я освободился от всего, что могло помешать моему наслаждению, и улегся рядом с ней и в следующий момент меня ждал сюрприз, что она меня обманула, сказав, что у нее был любовник. Я сказал ей об этом.

— Никогда меня еще девушка так не обманывала.

Назад Дальше