С тех пор жизнь наша стала много легче. Я сама пошила тебе рубашку и штаны, а Наташе платьице. У нас появилось мыло. И только мысль о том, что в Ленинграде погибает Юра, не давала мне покоя ни днем, ни ночью.
Почти каждую ночь, уложив Наташу спать, я уходила на кухню, садилась на порог и плакала, пока сон не одолевал меня…
* * *
меня так издергали ее придирки, что я пришла к секретарю райкома и попросила освободить меня от заведования больницей. Он резко отказал мне, Анфису вызвали на бюро, и она прекратила все свои ревизии. Жизнь снова пошла нормально.
Работая в больнице, я стала подбирать себе персонал из эвакуированных, особенно как-то хорошо относилась к ленинградцам. Не имея близких родных, я считала их своими родными.
Так, я устроила одну женщину на кухню. У нее был мальчик шести лет, и благодаря кухонной работе они не голодали. Счетоводом у меня тоже работала ленинградка Аня, к которой с фронта приехал на свидание муж — на одну неделю — и очень мне не понравился своим хвастовством. Также к нам в больницу приезжал контр-адмирал Фокин, к своей сестре врачу Фокиной, и все меня утешали, что скоро освободят Ленинград и что я увижу Юру. Но я этому не верила, так как все чаще в больницу поступали дистрофики из блокадного Ленинграда. От них я узнавала об ужасах, которые пережил город в первые месяцы окружения. Многие из них погибали от истощения несмотря на назначенное им усиленное питание.
Единственно, за что я себя ругаю — это за то, что у меня не было пункта переливания крови. Доноров я бы нашла, но определять группу крови в больнице не было возможности. А мне казалось, что если бы я это сделала, многие из них могли бы выжить. Это были живые скелеты с потухшими глазами, ничего не желавшие, впавшие в апатию, но со светлой памятью… Весной 1942 года мы с тобою узнали из письма дяди Коли, что Юра умер в своем институте, в своем кабинете. Он был непрактичный человек, верящий во все, что ему скажут, потому он не запасся продуктами на первые, самые тяжелые месяцы блокады. А последующие были полегче, после того как открылась “Дорога жизни”.
В одном из писем мой брат Сергей обещал мне, что на парашюте спустится в Ленинград, чтобы спасти Юру. Но Сергей тоже погиб, сгорел на самолете вместе с пилотом и радистом. Он был штурманом эскадрильи авиации дальнего действия, мастером ночных полетов, бомбил Берлин и Кенигсберг, был за это в октябре 1941
года награжден орденом Боевого Красного Знамени… Пытались они на горящем самолете дотянуть до своего подмосковного аэродрома, но врезались в землю. Их целый день откапывали друзья-летчики и похоронили на воинском кладбище возле станции Щербинка. Не забывай, Стасик, эту могилу. И к отцу в Ленинград на Пискаревское кладбище наведывайся…
У Сережи от перегрузок во время ночных полетов на Германию началась желтуха, его хотели перевести в штаб, но он категорически отказался. И писал мне, что будет бить немцев и освобождать родину несмотря ни на какие болезни. Он был настоящий летчик. Вечная память ему и слава*.
* * *
Однажды к нам вечером прибежала заведующая яслями, бывшая учительница, муж которой был на фронте, и умоляла меня взять ее одеяла и подушки, так как завтра у нее конфискуют все личные вещи, а ее отправят в Гороховецкий лагерь. Я, конечно же, отказалась что-либо брать, и Проня Карповна мне отсоветовала… Однако в скором времени в Пыщуге открылась какая-то аукционная лавка, где продавались конфискованные вещи.
Нюшка Углова объявляла начальную цену, стучала револьвером по столу до трех, и вещи переходили к новым владельцам. Я категорически запретила тебе к этой лавке подходить.
Углова ходила по деревянным тротуарам села, похлопывала рукой по кобуре, а люди молча с испугом глядели на нее и уступали ей дорогу.
* * *
Наташа уже ходила, ты учился во втором классе, летом пропадал с ребятами на речке или в лесу, а зимой вечером мы много читали. Библиотека в селе была хорошая. Вызов пришел ко мне осенью 1943 года, и под новый сорок четвертый год мы выехали на двух санях на станцию Шарья.
Персонал больницы и больные провожали нас очень сердечно. На проводы пришли десятки бывших больных, которых я спасла, кого от сыпняка, кого от скарлатины, кого от гнойного аппендицита… Да не счесть было за три года больных, кому я помогла и кого вернула к жизни. Думаю, что многие из них до сих пор поминают меня добрым словом.
К нашему счастью, в Пыщуге был в отпуске после ранения солдат, часть которого стояла в Калуге. Из Пыщуга, чтобы посадить нас на поезд, поехал сам начальник милиции, у которого были ключи от вагонов. Проехав за трое суток 120 километров по морозным, занесенным снегом дорогам (вы были с головой укрыты тулупами), мы остановились в Шарье в какой-то избе недалеко от вокзала. Спали не раздеваясь в ожидании поезда. На второй или третий день в четыре утра нас разбудили, и мы пошли по темным улицам к вокзалу. Наташка у меня на руках, а ты схватился за мое пальто. Мужчины несли вещи и продукты. Начальник милиции открыл первую попавшуюся дверь, впихнул нас с вещами в тамбур, сунул
мне в руки проездные документы, и поезд тут же тронулся. До Москвы мы ехали три дня.
В Калуге нас с машиной встретил Дусин муж.
Поселились мы у моей матери, твоей бабушки, — жили все пятеро в одной комнате без электричества, без водопровода, без уборной, на первом этаже. Один угол в комнате всегда промерзал и был в инее. Сердобольные знакомые дали нам чугунную буржуйку, и жилье стало теплее.
2 января 1944 года я начала работать хирургом в эвакогоспитале “14-19”. Уходила в 8 утра, а возвращалась в 12 ночи. Ты рос как в поле трава, и потому однажды случилась с тобой беда. Мне позвонили и сказали, что Стасик попал под машину. Оказывается, ты катался на коньках по улице, держась за бампер автомобиля, а когда тот подпрыгнул, тебе бампером раздробило переносицу, и хорошо, рядом был венерический госпиталь для военных — тебя сразу оттащили туда, остановили кровотечение, но несколько дней ты был без сознания. Мы боялись, что у тебя перелом основания черепа, но обошлось…
После операции, которую сделал лучший калужский хирург Осокин, я в течение 10 суток держала у тебя на голове пузырь со снегом… Какой-то молодой лейтенант выгнал из палаты в коридор самых шумных венериков и стал помогать мне: ходил на улицу, приносил свежий снег… После выписки кости на лбу и переносице гноились у тебя еще несколько месяцев, но потом гниющие осколочки постепенно вышли один за другим, и все зажило… Нет слов благодарности моим коллегам по госпиталю — пока я самое трудное время ухаживала за тобой, они взяли на себя все заботы о моих пациентах.
Вскоре меня назначили начальником отделения тяжелораненых. Начальник госпиталя Гладырь поглядел на меня и, узнав, что у меня в отделении три операционных дня в неделю, а раненых — 200 человек, предложил мне сдать все мои и ваши продуктовые карточки в госпиталь, чтобы мне там питаться, и распорядился, чтобы вам с Наташей на кухне отпускали обед и давали хлеб по детским карточкам.
Так мы прожили последний год войны. Ты и Наташа были сыты, а самое главное, больше не болели. Работать мне было тяжело, но, на счастье, средний и младший персонал моего отделения был очень хорошим. И вот наконец пришел день Победы. Все радовались окончанию войны, а я сидела в своей ординаторской комнатушке и горько плакала. Это была реакция на все пережитое мною за время войны.
* * *
Больница была недалеко от вокзала, и в нее часто поступали раненые военнослужащие, возвращавшиеся с Запада домой. Многие из них были ранены бендеровцами, которые даже осенью сорок пятого еще нападали на наши поезда… Да и на вокзале мы часто слышали стрельбу, в городе было много бандитов, и наутро иногда к нам привозили и раненых, и убитых.
Почти весь персонал больницы — врачи, сестры, санитарки — работали у немцев во время оккупации Конотопа в течение трех лет. Каждое утро, приходя в свой кабинет, я находила кучу писем, доносов, которые друг на друга писали хохлы. Мне было очень трудно работать в такой двуличной атмосфере. Я в Пыщуге и в Калуге привыкла к честной работе и доверяла своему персоналу. А тут — доносы. Вначале я их читала, но потом, когда в моей голове все перепуталось — кто прав, кто виноват, я решительно собрала всю эту подметную литературу, отнесла ее в НКВД и приказала персоналу больше не приносить мне пакостную писанину, чтобы я могла спокойно выполнять свои непосредственные обязанности.
В это же время в больницу вернулись хорошие врачи И. И. Пепловский и Т. А. Макунина. Но Пепловский с ранеными попал как-то в плен, и начали его, бедного, таскать ежевечерне на допросы. У него от нервного напряжения открылась язва, и пришлось мне идти в некое учреждение и просить, чтобы его оставили в покое. А с тобой все получилось неладно. Ты каждый день приходил из школы взбешенный плохими отметками, которые тебе ставили по украинскому языку и литературе.
И вот из-за этой украинской школы я все-таки решила снова вернуться в Калугу. Проня Карповна, пришедшая к нам в гости, когда я ей рассказала о персонале, о доносах, о твоей школе, тоже посоветовала мне возвращаться на родину. Да и жизнь в Конотопе была еще очень тревожной. Однажды в мое дежурство в больницу ввалились четыре летчика. Двое тащили товарища лет двадцати в летной форме. Он не мог переставлять ноги. А третий вел под пистолетом парня, который кричал: “браты, рятуйте, мэнэ вбивають!” Оказывается, эти летчики из авиагородка имени Осипенко были на базаре, и шулер в шинели при них обыгрывал в “веревочку” доверчивых людей. Летчики сообразили, в чем дело, вырвали у него веревочку, наподдали ему, повернулись и стали уходить, и тут негодяй выстрелил одному из них в спину. Пуля попала в позвоночник самому младшему, у него сразу отнялись ноги, и он упал.
Двое летчиков бросились к жулику, схватили и притащили его и раненого товарища в больницу. Я осмотрела раненого, красивого молодого парня, у которого отнялись ноги, и сразу поняла, что пуля перебила спинной мозг, наложила повязку, вернулась в кабинет, где на диване сидели летчики и с вынутыми револьверами стерегли негодяя. Я сказала, что их товарищ в очень тяжелом состоянии и его надо срочно на самолете доставить в нейрохирургический госпиталь в Харьков. Они мне назвали номер телефона санчасти авиагородка, и когда я стала
объяснять по телефону, в чем дело, базарный аферист соскочил с дивана, юркнул за спинку моего кресла и стал крутить меня, закрываясь мной и креслом, как щитом… Я в панике закричала, чтобы летчики не стреляли, но один из них, ловко перегнувшись через стол, схватил-таки мерзавца за рукав. Они выволокли его через коридор в больничный сад и тут же пристрелили на моих глазах…
* * *
Ставка врача после войны была 850 рублей, а мешок картошки на рынке стоил 550-600. А если еще вспомнить о вычетах на Госзаем, да в профсоюзы, да подоходный налог…
Вот и приходилось совмещать, чтобы заработать две, а то и три ставки. Тем более что ты уже в институт поступил, и тебе каждый месяц надо было посылать 150 рублей, а Наташа кроме школы училась за плату английскому языку и музыке. В конце сороковых — начале пятидесятых я не знала годами ни выходных, ни праздничных дней. Брала дежурства, где только было можно, оперировала до поздней ночи, а к 9 утра бежала в поликлинику, потом домой перекусить на ходу, потом в физкультурный диспансер или в фармацевтический техникум. Не понимаю одного до сих пор — как я могла выносить такие нагрузки! Но меня в Калуге как врача любили и знали.
Помню, как летом 1953-го после ворошиловской амнистии ко мне в железнодорожную больницу пришел главарь какой-то базарной шайки Иван, фамилию не помню, попросил, чтобы именно я его прооперировала. Рука у него была пробита пулей, которая засела в области таза. Слепое ранение. И рана уже нагнаивалась. Дружки ждали его в приемной. Я занялась им, но пулю никак не могла найти, так как у меня в это время не было рентгенолога: дело было в майские праздники. Ванька быстро затемпературил. И вот я сказала его дружкам: может начаться заражение крови, срочно нужен пенициллин, который в то время был большой редкостью, но они принесли мне через час коробку пенициллина. Температура быстро упала, и из гноящейся раны во время одной из перевязок мне удалось извлечь пулю. Иван выписался. А я после этого в городе была окружена особой заботой. У меня ничего из карманов не вытаскивали, портфель с зарплатой не резали, каждое дежурство я находила на столе букет цветов или флакон духов. А однажды, когда я шла на очередное дежурство, в скверике Мира мне повстречался Иван и стал расспрашивать, сколько я получаю. Когда мы распрощались с ним, придя в ординаторскую, я открыла портфель, а из него посыпались сторублевки — целых пять штук. Это, конечно, было делом его рук, он сидел рядом со мной, сворачивал трубочкой каждую бумажку и засовывал в мой портфель. Сделано это было артистически. Я ничего не заметила… До сих пор с благодарностью вспоминаю о нем, потому что он понял, как тяжело было мне зарабатывать на жизнь… Я ведь до той поры, как ушла на пенсию в 1962 году, ни в одном доме отдыха, ни в одном санатории ни разу не была…”
* * *
Память : СЕРГЕЙ СЕМАНОВ. СУДЬБА БЕЛОГО ГЕНЕРАЛА — ДО И ПОСЛЕ КОНЧИНЫ
Имя генерала Скобелева уже при жизни было овеяно какой-то немыслимой славой. Его необычайно ранняя и такая нелепая кончина породила множество слухов и этой славе еще более споспешествовала. Популярность генерала в России и в Европе была тогда неимоверна и затмевала едва ли не всех тогдашних знаменитостей. Более того, в конце прошлого века и в начале нынешнего слава Скобелева в России ничуть не пресеклась, отчасти даже наоборот — вышло великое множество восторженных воспоминаний о нем, военно-исторических сочинений, статей в периодике, изданы были его приказы, письма и т. п.
Слава, которой было окружено имя Белого генерала, была сравнима только с прижизненной и посмертной славой великого Суворова, а в нашем ХХ столетии — со славой маршала Жукова. Действительно, великим уважением и любовью пользовались во всех слоях российского народа фельдмаршал Кутузов, лихой атаман Платов, покоритель Кавказа генерал Ермолов, герой-адмирал Нахимов, многие иные, но такой всенародной славы, как у Скобелева, им не выпадало — ни при жизни, ни после достойной кончины каждого из них.
Случайностей в исторических явлениях такого рода не бывает. Так в чем же тут дело?..
Ну, начнем с самого известного — отчаянно храбр был Белый генерал, получивший от солдат свое всесветно известное прозвище за то, что под вражеским огнем появлялся на коне перед боевым строем в белоснежном мундире — целься в меня лучше! И ни разу даже раны не получил. Но разве в русском воинстве боевой офицер редко отличался храбростью?
Был очень широко образован: закончил Академию Генерального штаба (тогда говорили Главного), знал несколько иностранных языков, много читал серьезной литературы, и не только по военным вопросам. Опять-таки спросим — ну и что? В ту пору в России высший офицерский корпус таковым и был, образованным и с широким кругозором. Вспомним хотя бы такие сюжеты в русской классике прошлого века
— “Войну и мир”, некоторые пьесы Чехова.
Впрочем, для современного читателя тут следует сделать краткую, но серьезную оговорку. Одним из самых популярных произведений о жизни предреволюционного офицерства до недавних пор считалась повесть Куприна “Поединок”. Была она написана в революционном 1905 году, когда русское интеллигентское сословие словно сошло с ума, очерняя настоящее и прошлое родины. Куприн пошел на поводу у либерально-еврейских идеологов и облил грязью русскую армию и прежде всего — офицерство, хоть сам был таковым, окончив знаменитое Александровское пехотное училище. После, в эмиграции, спасшись от еврейских комиссаров и чекистов, Куприн раскаялся в своих разрушительных увлечениях и написал о русской армии того времени совсем другие, объективные и светлые произведения, но было поздно: джин вылетел и до сих пор мечет круги над несчастной Россией, а повесть та ядовитая заботливо переиздается и экранизируется.
Но продолжим разговор об особых качествах Скобелева. Да, он обладал несомненным воинским талантом. Это немало, ибо далеко не все генералы, даже известные, им обладали. Но и этого недостаточно, чтобы завоевать столь сильную и прочную воинскую славу, как Белый генерал. Так что же? А нужно иметь некий магнетизм духа, необычайную силу воли, чтобы воздействовать на людей в минуты смертельной опасности. Этим свойством всецело обладал генералиссимус Суворов, а так как Скобелева часто сравнивали с ним, то необходимо напомнить кратко одну знаменитейшую сцену.
…Сентябрь 1799-го, русская армия заперта превосходящими силами французов в Альпах, положение кажется безнадежным. На военный совет Суворов явился, к изумлению всех, в парадном мундире и при орденах. Старый фельдмаршал сказал: “Мы на краю пропасти… Но мы русские! Спасите честь и достояние России и ее самодержца!” И тут Суворов опустился на колени…
Великий Багратион вспоминал: “Мы, сказать прямо, остолбенели, и все невольно двинулись поднять старца-героя… У Александра Васильевича слезы падали крупными каплями. О, я не забуду до смерти этой минуты! У меня происходило необычайное, никогда не бывавшее волнение в крови. Меня трясла от темени до ножных ногтей какая-то могучая сила. Я был в незнакомом мне положении, в состоянии восторженном, в таком, что, если бы явилась тьма-тьмущая врагов или тартар с подземными духами предстал передо мною, — я готов бы был с ними сразиться… То же было и со всеми тут находившимися”. Ну, пояснять ничего не надо. Добавим только, что слова эти принадлежат закаленнейшему воину, одному из великих героев России.