Джузеппе Бонавири ВОЛШЕБНЫЙ ЛЕС
I
Надеюсь, что история моя не вызовет смеха или жалости, хоть она и полна событий, берущих начало в те времена, когда не было еще верха и низа, а воздух еще не отделился от поверхности вод. Вокруг меня была пустота и раздавались невнятные звуки, а я, захваченный быстрым движением, смысл коего не мог уразуметь, вопрошал себя: «Что тут? Что там?» И эта моя первая попытка вступить в общение с миром была словно пылинка в непроглядной ночи.
Пока я выжидал, притаившись за прозрачной пеленой, странные тени прибывали со всех сторон и клубились вокруг, и ничего нельзя было разглядеть отчетливо, но всякая вещь виделась сквозь испарения, вихри, водовороты таинственных сил.
— О-о! О-о! — воскликнул я.
В ответ мне грянуло дробное эхо, словно неистовый звон огромной связки бубенцов, и я ощутил холод, затем жар, ввинчиваясь в бескрайнюю первичную материю.
«Кричать бессмысленно», — сказал я себе.
Я простер наружу щупальца — кажется, это было так, — но сразу же втянул их, чтоб избежать первых впечатлений.
Между тем я чувствовал, что продвигаюсь вперед, словно я удлинился и расширился среди неведомого скопища частиц; и, сам не знаю как, перекувырнувшись, нашел себе угол зрения. Тут я увидел крутой завиток, он медленно разворачивался, а от него разлетались, то вспыхивая, то угасая, слепяще-темные линии.
— Хи-хи-хи! — рассмеялся я.
С того мгновения, когда я стал двигаться, и начинается мое существование, потустороннее вначале; не могу сказать, каким было оно: легким либо утомительным, медленным или стремительным.
Нельзя сказать, что я видел в том смысле, как это понимаете вы, имеющие органы чувств. Скорее можно сказать, что я не замечал вокруг следов подобных мне существ, но ощущал в себе некий ритм, обособлявший меня от этой вселенной, бесконечно открытой, ибо бесконечно ускользающей.
Однажды я воскликнул:
— Огонь!
Мне вдруг показалось, будто что-то вспыхнуло. Не знаю, был ли там огонь на самом деле, достоверно лишь, что горизонт впереди то багровел, то наливался тьмою.
Не желая без толку смешиваться с тем, что меня окружало, я решил, что двинусь вперед, первородный и неделимый. Я продвигался, не распространяясь за пределы самого себя, в этом безводном, неодолимом океане, пробирался галереями, где царил запекшийся мрак, и всякий раз оказывался вновь во власти пространства, в котором тянулись длинные хвосты метеоров — они то раскалывались, то пламенели вновь, усеивая весь видимый горизонт.
Но я хотел поскорее окончить это томительное движение, прекратить монотонную жизнь существа, затерянного в глубинах пространства. Я хотел определиться, принять какой-то вид, впитав, вкусив, я чуть не сказал — всосав, жизненные соки извержения космоса — рассеянные в нем электрические заряды или нечто подобное.
Однажды (как могу я сказать иначе об извилистом потоке времени, в котором разворачивалась моя жизнь?)… однажды неизбежное свершилось.
Я плыл среди безрадостных скоплений дымных туч и вдруг, остановившись, ощутил, что со мной совокупилась неведомая сила, возникшая из слияния бесчисленных ничтожных сил.
— Кто соединяется со мной? — спросил я себя.
Думаю, я хотел тогда дознаться, что со мной происходит, что нарушило мое замкнутое единство; я отрешенно предавался тихой радости, когда услышал:
— Наконец-то нас двое!
Это не было сказано так внятно, как я передаю сейчас, а звучало как «Пир-пур, пир-пурпирпур», и чудесным образом вокруг меня стало разливаться тепло.
Теперь, глядя на это издалека и без волнения, я не понимаю, почему так радовался и ликовал, когда влился в иную, извечную ипостась всего сущего.
— Кто ты? — спросил я, едва улеглось первое волнение.
— Кто знает… Наступает наше начало.
Внезапно во мне поднялась как бы волна противодействия этому внешнему возбудителю, затем охватил ужас, и, уже не ослепленный неистовой жаждой, я делал отчаянные усилия, чтобы освободиться, чтобы существо мое, которое я считал безупречно законченным, не сделалось бы чересчур плотным и тяжелым.
— А теперь довольно, — сказал я. — Отпусти меня.
Но нет, какое там! Все было напрасно, мы различались все меньше и меньше, постепенно превращаясь в существа одной породы.
— О Грумина! — воскликнул я тогда.
Поневоле я должен был остаться с этим сгустком космических частиц, проникавшим в меня насильственно, как теперь было для меня очевидно. У нас обоих клетки начали делиться и соединяться между собой; бесполезно было просить, умолять, слезно жаловаться.
— О Грумина, — сказал я, — оставь меня!
Все было напрасно. И тогда я заставил себя легко и весело принять случившееся, нежданный поворот судьбы, превративший нас в единое непостижимое мыслящее нечто.
Я привык к своему новому положению.
Другой на моем месте, возможно, тщился бы, напротив, отвратить роковой исход или стал бы прилежно перечислять все преимущества недавнего прошлого, я же принял это воссоединение как свершившийся факт.
Иные впоследствии говорили мне, что это произошло у меня от неразвитой (в то время, разумеется) склонности к размышлению или оттого, что мне не хватало осторожности, столь необходимой в первобытном мире при случайных или опасных встречах. Не знаю, так ли это. Обсуждение тут неуместно.
Вокруг меня стлалось гигантское газовое облако, оно теснило меня и сидевшую на мне Грумину, а обмен молекулами между нами не прекращался, и сочетания их становились все причудливее.
Мы уже не обращали внимания друг на друга, мы были покорны судьбе и не имели других желаний, кроме как попасть в иную, более светлую часть пространства, где мы не были бы обречены на вечные скитания, куда-нибудь подальше от вспышек молний, грома, бурлящих водоворотов пламени и тьмы.
Короче говоря, простое перемещение уже не удовлетворяло нас, и, чтобы воодушевить меня, Грумина то и дело впивалась (яснее выразиться не могу, ведь у вас нет вместилища чувств, есть только селезенка, да прямая кишка, да детородные органы и все прочее) в какое-то место, не знаю, в какое именно, знаю лишь, что это пробуждало во мне игру фантазии, целую череду образов.
Так, в сопровождении свиты грез, мы продолжали беспечно бороздить вселенную, вовсе не думая, что наши странствия — неразрешимая загадка. Наконец хаос, коему не было ни начала, ни конца, остался позади, и мы оказались в тихом месте, полном рассеянного желтого света.
Грумина спросила меня:
— Ферменцио, где мы?
Трудно определить, с каким чувством я отвечал ей, я больше думал о том, как бы ослабить сотрясавшие нас волнообразные вибрации с помощью точного тормозящего механизма.
— Какое странное место, — сказала она еще.
Мне оно таким не показалось. Я видел край сплошной лазури, окруженный светящимися зубчатыми выступами неосязаемой материи, где царили покой, непрерывная качка и зной.
— Что делать дальше? — спросила моя подруга.
Эта бесконечная болтовня раздражала меня сверх всякой меры, особенно когда ставила передо мной загадочные проблемы.
Поэтому я не ответил.
Под собой я различал подобие колодца, он все расширялся, захватывая планеты — красноватые пласты материи, совершавшие неторопливое вращательное движение; кругом виднелись обломки метеоров, плавали тучи едкого, зловонного дыма.
— Уфф! — Так Грумина выражала свое удивление — думаю, неподдельное.
Этот свистящий звук был не так уж неприятен, однако я не придал ему большого значения, поглощенный зрелищем этого места, объятого сплетением слепяще-белых лучей. Быть может, именно тогда мы перестали жить только воображением, обрели способность рассуждать; теперь для меня это непреложная истина, рожденная простым логическим умозаключением, но в те времена подобные вещи не занимали меня вовсе.
Вокруг разливалось дыхание радости, все исходило несказанной кроткой нежностью, особенно сияющее вдали солнце и вертящиеся планеты, чуждые прежнему хаосу.
О, что за волшебный сон объял меня!
II
Проснулся я расслабленный и вялый. Потянулся и несколько раз зевнул.
«Что мне делать?» — спросил я себя.
Моя подруга бодрствовала, подобная чистой идее, она вся превратилась в зрение. Чтобы окончательно пробудить меня от тяжелого сна, она ущипнула меня за хвост, вернее, за ложноножку, безжизненно лежавшую в космической пыли.
— Все еще спишь, милый Ферменцио?
Ох и надоел же этот пронзительный голосок, трескуче звонкий, прыгающий в воздухе!
— Погляди, Ферменцио!
Вокруг меня многое переменилось.
Объясню вам вкратце. Посредине было солнце, а вокруг, в стройной законченности бесчисленных окружностей, большие и малые планеты, освещенные с одной стороны и темные с другой, плыли по своим эллиптическим орбитам.
— Вернемся, — предложил я, смущенный столь совершенной гармонией миров.
— О нет, — ответила Грумина, снова ущипнув меня. — Вперед, скорее!
И, хоть я пребывал в нерешительности, мы двинулись вперед. Моя подруга говорила мне, привизгивая, как всегда, что настало время получше узнать друг друга, затеяв новое приключение.
Нас словно подталкивал какой-то ветер, и сладостно было оставлять в небе узкий, мгновенно расплывающийся след. Сами не ведая того, мы рассеивали по пути наше семя, и не по нашей воле стало оно потом зловещим, печальным и бедоносным для всех.
Подхваченные спиралевидными гравитационными потоками, мы без всякого усилия оказались на планете (ставшей потом моим пристанищем), которую занимали обширные моря и бескрайние леса, перемежавшиеся горными хребтами и грядами скал.
Пробиваясь сквозь эфироподобную влагу, где мы увязали, а потом освобождались, исчезая и вновь появляясь, подобно падучей звезде, мы устремлялись все ниже и ниже, пока не оказались над горами, которые я назвал Камути, чтобы не путать с прочими; и там, в долине, я впервые увидел горный поток, стремивший воды бурливо и задорно, вопреки их естеству.
— Думаю, здесь нам будет хорошо, — сказала подруга.
Прямо у наших ног зияла трещина, в ней я заметил пучки трав и мха, торчавшие из расселин между камнями.
— Останусь здесь, — сказал я.
Странное дело, Грумина согласилась.
Мы пробрались вверх по влажной, еще не успевшей высохнуть глинистой тропке и, словно робея перед всеми этими созданиями природы, тысячей красок переливавшимися вокруг, притаились за скалой.
Там было неплохо. Я проснулся, чувствуя на себе Грумину, и, хоть ново и неслыханно было положение, в котором мы очутились, без устали глядел наружу, наблюдая за происходящим.
Пока я так смотрел, мне открывались все новые и новые необычайные картины, и под конец я оказался в раздоре с моими же собственными желаниями.
Внизу, в ущелье, зияла пещера, наполненная тенью, а над нею начинался подъем, усеянный камнями и странно неподвижными деревьями.
Признаюсь вам: приучившись различать и делить на разновидности все в окружающем меня мире, я заметил, что при каждом новом впечатлении волнение мое нарастало и это повторялось в определенном ритме.
— Что со мной? — спросил я себя.
Я вернулся в мое темное, поросшее мхом прибежище. Когда я видел, что все краски блекнут, расплываются и гибнут в слабеющем свете, я говорил себе: «Эти изменения преходящи, вот какое им название».
Меня обуревали всевозможные догадки.
— Что ты об этом думаешь, Грумина? — то и дело спрашивал я.
Грумина не отвечала, всецело поглощенная своим занятием: она скакала на мне верхом (выражаюсь так, чтобы вам было яснее) и таким образом вызывала в моем естестве бесчисленные перемены, превращая меня в систему живых органов, какой я никогда прежде не был. Скользя вместе со мной среди мха, она наполняла меня тончайшей россыпью частиц.
— Да оставь же меня, оставь, — говорил я.
Между тем мне захотелось сделать обратимой эту цепь превращений, которую я решил назвать временем (а другие могут назвать бедой, гибелью, воплем отчаяния, созиданием, разрушением и так далее), и, как мне кажется, я хотел бы, чтобы большая часть всего живого не была обречена исчезнуть. Вот почему я стремился обратно в скорлупу прежнего бытия, прежних познаний.
Заметив мою задумчивость, Грумина спросила:
— Чем ты занят?
В страхе, что она не поймет меня, я ответил:
— Смотрю — и больше ничего.
Она улыбнулась и хотела было снова пуститься вскачь, но вдруг как-то съежилась и ушла в себя, успев перед этим двусмысленно усмехнуться. Тем временем снаружи наступил вечер — начавшись в уголке неба, он постепенно захватил его целиком.
Это происходило не так, как теперь, когда сперва убывает свет и птицы смолкают в лесах: тогда из долины поднимался густой туман, приносивший с собой докучное кружение чего-то — я так и не смог определить, что это было. Поток по-прежнему мчал свои воды, но становился едва виден, вместо него оставалось лишь бледное мерцание.
— Что происходит? — спросила меня подруга. Она, по-видимому, вся ушла в какие-то свои игры, делавшие ее бесконечно далеким, почти чуждым мне суетным, мелким созданием.
Вот и хорошо, подумал я, смогу поразмышлять спокойно. Я увидел, что все живое клонилось в одну и ту же сторону, как бы растягиваясь, расширяясь, искривляясь под действием какой-то системы сил. Казалось, что и во мне самом происходит нечто подобное: быть может, это зной отяготил меня или я растворился в самой сердцевине Грумины, которую звал непрестанно; меж тем ни из долины, ни с нависавших гор не доносилось ни звука.
Можете смеяться над моими странными приключениями, но, уверяю вас, они не вымышлены.
Я заметил, что всякая вещь пережила превращение, утратив свой образ, и оставалась такой до тех пор, пока с гор Камути не явилось белое сияние и поток не заблистал снова среди тростника, густой невысокой травы, возле запруды, где росли первые цветы.
— Грумина! Грумина! — позвал я.
Никто мне не ответил — тогда еще не было эха, которое разнесло бы голос на огромные расстояния, — тут я впервые ощутил томление и отвращение к раздумьям.
Там, снаружи, мир все раздвигался так, как я вам описывал, я даже чувствовал это по странному зуду в своих ложноножках. Тогда я подумал, что, если бы мне удалось сократить мой крошечный мирок и подчинить все его части центростремительной силе, я смог бы вернуться в прошлое. В эти минуты во мне нарастало какое-то странное изумление, я чувствовал, как шатаюсь, словно сморенный сном, но еще не понимал, что для меня начинается череда новых жизненных испытаний.
Только много времени спустя я понял, что был бессилен остановить движение мира, который непрестанно раздвигался, изменялся и лишь в некой равноценности очертаний и красок отчасти оставался тем миром, какой я знал прежде.
III
Когда я превратился в огуречную траву, этому не способствовало какое-либо усилие воли.
Это просто случилось.
Я находился на черном остром выступе скалы, уже облепленном первыми лишайниками. Мне надо было успеть всосать побольше влаги, чтобы бутоны мои могли налиться до нужного размера — они всё вылезали и вылезали, не давая мне опомниться, меж стеблем и черенками листьев, покрытыми тоненькими густыми щетинками. Я хотел было задуматься, как это я сумел преодолеть одну преграду и оказался на подступах к другой, но копаться в прошлом было некогда, слишком много было неотложных насущных дел.
Однажды, когда отовсюду исходил несказанный покой, я услышал зов:
— Сенапо! Сенапо!
Понятно, я не обернулся, не зная, что зовут именно меня. Наклонившись, я разглядывал мои бутоны, даже пересчитывал их: один, два, три, четыре и так далее, словно для чего-то нужно было точно знать их число; и вот тот же голос позвал снова:
— Сенапо! Сенапо!
Я поглядел туда, откуда доносился этот звук, и увидел скалу, кругом покрытую сплошным, утомляющим взор ковром вьющихся, сплетенных побегов, (среди которых цветы росли гроздьями либо поодиночке спускались далеко вниз — даю вам слово, вплоть до теснины, где поток обновлял и умножал свои воды.
— Кто зовет меня? — спросил я в растерянности.
Рядом со мной росла ромашка (потом я узнал, что она так называется); она клонилась ко мне, раскачивая венчик.
— Чего тебе? — спросил я.
— О Сенапо, Сенапо! — позвала она опять.
То был радостный зов, без всяких оттенков настроения, и только потом я догадался, что эта попытка завязать беседу была предпринята не с целью совершить какое-либо волнующее открытие, а просто из внезапной (быть может, странной и нелепой) прихоти: почувствовать, что живешь.
— Я Ромашка, разве не знаешь?
Я был немного раздосадован — необходимость без конца наливать бутоны не располагала меня к беседе — и сказал:
— Ладно, ладно.
Более того, я с неодобрением глядел на листья и цветы, быстро и беспорядочно раскрывавшиеся на горе напротив (ее впоследствии назвали Минео), и, быть может, меня снедала бесстыдная жестокая гордыня от сознания, что я окружен толпой низших существ, размножаемых и воспроизводимых многократно, и мучила обида, что и сам я стал одной из их разновидностей.
Но в общем я приспособился. И было там не так уж плохо. Мы стали знакомиться, хотя делалось это, разумеется, очень сдержанно. Один обращался к другому, один подражал другому в сходных обстоятельствах, или все обменивались соображениями о каком-нибудь непредвиденном событии; однако я всегда держался в стороне — возможно, из-за моей дурной привычки к размышлениям.