Андрей Столяров ИЩУ АФРОДИТУ Н.
Да, кстати, говорит Бумбер. Есть тут одно дело, чуть не забыл… Он уходит в другую комнату, где в проеме дверей видны углы выставленных чемоданов, и секунд через пять возвращается, держа в руках пакет из коричневой дешевой бумаги, в такие на почте упаковывают бандероли. Такое вот дело. Калерия просила тебе передать…
В пакете – пачка стихов, подслеповато отпечатанных на машинке, и две фотографии – вертикальная и горизонтальная. На первой – девушка в блузке и клетчатой юбке курит у подворотни, оббитой за прошествовавшие десятилетия до кирпичей. Сверху видна табличка – «Улица Достоевского». На второй – та же девушка, причем в том же костюме, сидит на диване, чуть подавшись вперед, обе руки – на спинке, как будто устремилась к невидимому фотографу. Ты вроде бы ее знал? Вроде бы нет, отвечаю я. Бумбер называет имя – Оля Савицкая. Нет, говорю я, не знаю никакой Оли Савицкой. Стихи писала. Вы, вроде бы, ходили с ней в один семинар… Ах, да, после паузы говорю я. Но это же когда было. Наверное, лет тридцать прошло. Ну, не знаю, недовольно говорит Бумбер. Калерия меня попросила, я передаю. И что с ней? С Калерией? Нет, с этой… Олей Савицкой. Ой, ради бога, непонятная какая-то история, ответствует Бумбер. Исчезла куда-то, ушла, кажется, не вернулась. Честное слово, ничего больше не знаю. Передаточная инстанция. Ну, Калерия вспомнила, что вы были знакомы…
Бумберу сейчас не до этого. Бумбер уезжает работать в Штаты на целых два года. У него через четыре часа самолет. Он уже слегка пьян: крупные капли пота выступили на висках. К нему лучше не приставать. Он поворачивается в сторону кухни и изо всех сил, будто на улице, кричит: Лора!.. Появляется Лора в обнимку с какими-то рулонами ватмана. Брось это барахло, зови всех, надо на посошок… Четвертый уже посошок, говорит Лора. Бумбер машет рукой. Ладно, пилить меня будешь в Сан-Монико, штат Невада. Тогда хоть пополам можешь, хоть по кусочкам… Он как-то судорожно вздыхает. Обнимает – меня, Бориса, Ленку со смешными косичками, втиснувшуюся между нами. Лицо у него мятое и растерянное. Глаза в синеватых белках выворочены, как у лошади. Ему не хватает воздуха… Ребята… Ребята…Что нам теперь делать?..
* * *Дома я рассматриваю содержимое пакета более тщательно. На фотографиях Оля старше, чем я ее помню, лет, вероятно, на десять – пятнадцать. На улице я бы ее, наверное, не узнал. У нее безмятежное, я бы даже сказал, уверенное, без тревог и сомнений лицо; лицо женщины, осознавшей свою роль, место в жизни, предназначение. Может быть, она даже счастлива в этот момент. Не знаю, трудно судить, но кажется почему-то, что в этот момент она – счастлива. Грива волос, спадающая на плечи, распахнутые глаза, губы, будто ожидающие поцелуев. Поверх блузки – ниточка цветных камешков или ракушек. Оказывается, она была просто красавицей, эта Оля Савицкая. Впрочем, у женщин случаются иногда такие мгновения, когда они изумительно хорошеют. Как будто вспыхивает легкий огонь внутри; жар его, его отблески чувствуются даже при мимолетном взгляде. Меня только удивляет, что на уличной фотографии Оля курит. Разве она курила? Я этого совершенно не помню. Впрочем, я оттуда вообще мало что помню. Это же конец семидесятых годов, еще брежневская эпоха, как сейчас принято говорить, «период застоя». Медленное, будто в сиропе, течение времени: ни событий, ни изменений, вязкость, которую ничем невозможно разметить; в философии это называется «дурной бесконечностью»; один день прилипает к другому, смещается, неотличим от третьего. Ужасная духота, которая, впрочем, тогда воспринималась вполне естественно. Я только что закончил университет и после паники, что возьмут в армию, устроился на первую в своей жизни исследовательскую работу. Что-то такое с переносом кальция через мембраны клеток. Сейчас подумать – просто бред сивой кобылы. Зачем это тогда было нужно? Ведь – юношеские мечтания, что в жизни следует совершить нечто великое. И вдруг – перенос кальция через мембраны. Сомнения, разумеется, приступы тупого отчаяния: что если избран неверный путь? Вообще – не хватает чего-то, чего-то существенного не достает. Это теперь понятно, что не хватало воздуха. Петербургская пыль, скользящие над асфальтом хлопья тополиного пуха. Как дальше жить, что делать?..
И вот, действительно – семинар при Доме культуры, если не ошибаюсь, Кировского завода. Тогдашняя мода: при каждом солидном промышленном предприятии – свой поэтический семинар. Занесло какими-то ветрами, приятель, имени, конечно, не удержалось. Да и зашел всего два-три раза, больше почему-то не получилось. Не столько стихи, которых я отродясь не писал, сколько неслыханная возможность поговорить на разные темы. Где еще можно поговоришь на разные темы? А после второго, кажется, заседания, естественно – вечеринка у одного из участников. Это уже как закон той эпохи: если собираются по какому-то поводу пять-шесть человек, то заканчивается гулянием чуть ли не до утра. Как только тогда хватало сил? Ведь просыпался потом, шел на работу, и – ничего… Вроде бы кабинет, стиснутый книжными переплетами, дешевый портвейн, присутствие чего-то такого закусочного… О закуске тогда, впрочем, не беспокоились… Пятна лиц, теснота, возбужденный гомон, надежды… Девушка в ярком спортивном костюме, что в те времена было редкостью… Ни единого слова – как зяблик, пристроилась на гладком поручне кресла… Неожиданно опускает стакан и, точно в трансе, ведет перед собой указательным пальцем… «Тот год! Как часто у окна / Нашептывал мне, старый: „Выкинься“. / А этот, новый, все прогнал / Рождественскою сказкой Диккенса. / Его зарей, его рукой, / Ленивым веяньем волос его / Почерпнут за окном покой / У крыш, у птиц, как у философов»… Здорово, надо сказать, читала. Голос такой – с хрипотцой, низкий, трогает. Но, между прочим, это еще не Оля Савицкая. Олю я, кстати, на вечеринке совершенно не помню. А вот почему потом пошел ее провожать? Почему, почему? Может быть, просто было тогда в одну сторону? Такие мелкие сцепки, которые, тем не менее, определяют иногда всю жизнь. Не определило, однако, но все равно – парк какой-то, сырость черных стволов, дальний пруд, мерцающие сквозь траву узкие трамвайные рельсы. По-моему, это – поздний вечер. Оля тянется к нависающей над нашими головами ветке и срывает с нее желтый кленовый лист. Я подхватываю ее, когда она опускается, и целую… Ничего… Потом – еще две или три ничем не примечательных встречи. Наверное, гуляли по улицам, наверное, опять целовались. Или это уже не с ней? Да нет, вроде бы, с ней… Семинар вскоре распался: кажется, руководитель у них уехал… Осень, дожди… Так, в общем, ничего из этого и не получилось… И еще одно смутное воспоминание, что года где-то через четыре Оля неожиданно позвонила, как только меня нашла, я к тому времени уже дважды сменил место жительства; годовщина была, что ли, какая-то, ты ведь, помнится, в этом тоже слегка участвовал? В голосе – ни намека на прошлое. Один старый приятель звонит другому. На встречу я, разумеется, не пошел; определился уже – по десять, по двенадцать часов просиживал в лаборатории. «Структурные отношения некоторых энзимов в мейотическом цикле». Другой мир, другая вселенная. Вот, пожалуй, и все.
* * *Затем я читаю ее стихи. Они действительно отпечатаны не на принтере, как сейчас принято, а на пишущей машинке, к тому же еще – до предела изношенной. Одни буквы поэтому несколько выше строки, точно выпрыгивают из нее, другие, напротив, ниже, как будто им не достает усилий держаться, третьи – вовсе заваливаются, словно, опьянев, пытаются прислониться к соседним, а буква «е», кстати в русском алфавите наиболее часто употребляемая, вообще застревает, видимо, цепляясь за ближайшие клавиши; там, где автор не пробивает ее повторно, остается лишь тень, о значении которой догадываешься по смыслу. Из-за этого текст выглядит рябоватым, читать тяжело. А ко всему, это еще и сделано под копирку; второй экземпляр, может быть, даже третий, судя по водянистым размывам. Кое-где видны на полях пропечатавшиеся морщинки, а на паре страниц они образуют целые ветви, дотягивающиеся до текста. В общем, давно я не сталкивался с такой техникой исполнения. Так буквально и видишь согбенного, уставшего до изнеможения человека, который лишь после полуночи, когда только и появляется свободное время, чертыхаясь и отчаянно проклиная себя, выстукивает двумя пальцами по клавиатуре. Горит чуть приглушенная колпаком настольная лампа, бьются в дреме окна вспархивающие из мрака ладони, тупой стук клавиш отдается в висках. И все это – ради призрачного безумия быть кем-то прочтенным. Никогда этого не понимал…
Что же касается самих стихов, то мне они, в общем, нравятся. Нельзя, конечно, сказать, что меня так уж прошибло внезапным поэтическим откровением, что пронзило насквозь, обожгло, заставило по-новому ощутить окружающее. Такого, разумеется, не было. Да я этого и не ждал. И все же несколько стихотворений произвели на меня впечатление. Несколько стихотворений, несколько четверостиший, несколько строчек, запомнившихся как бы сами собой. Мне даже странно, что их написала девушка, которую я когда-то поцеловал. Что-то меня в них затронуло. Искренность какая-то торопливая, какая-то лихорадочная взволнованность, какое-то чувство, которое не умирает, даже если переносится на бумагу. Я, наверное, час или два не могу потом успокоиться. Мне вдруг начинает казаться, что в мире есть вещи более важные, чем «структурные отношения некоторых энзимов». Чего-то я раньше не понимал. Или, быть может, стихи так и должны действовать на человека? Или я просто уже давно не читал стихов? Когда мне читать: не успеваешь просматривать даже обязательную научную литературу. Вон у меня на полке под телевизором целая стопка книг, которые необходимо освоить в ближайший месяц. А для этого еще требуется найти время. В общем, есть, есть что-то в Оле Савицкой.
Мне только не слишком понятно, при чем здесь я? Если дело заключается в том, чтобы каким-то образом продвинуть эти стихи в печать, то данное обращение, честно говоря, не по адресу. Никаких связей в литературном мире я не имею, меня там не знают, и к моему мнению вряд ли прислушаются. Я даже не представляю, какая сейчас процедура принятия рукописей. Наверное, ведь существует какая-то процедура? Слишком уж все поменялось за последние несколько лет. Я просто не в состоянии ничем ей помочь. И потом опять-таки – почему именно я? Неужели имеет значение тот давний юношеский поцелуй в мокром осеннем парке? Пара встреч, которые ничем не закончились? Девичья влюбленность, испаряющиеся обычно через несколько месяцев? Ведь у нее затем была еще – целая жизнь. Ведь не хранила же она память об этом крохотном эпизоде почти тридцать лет?
Ничего не проясняет и мой разговор с Калерией. Бумбер, к счастью, записал ее телефон на оборотной стороне конверта. На самом деле она не Калерия, а Калерия Галактионовна – не знаю уж, как ей удалось дожить с таким именем-отчеством до девяноста трех лет. Или как раз имя с отчеством помогло? Привило ту стойкость, без коей в нашей стране просто не выжить. Во всяком случае, Калерия глуховата, о чем Бумбер меня тогда же предупредил, аппарат у нее тоже – старый, не менявшийся, наверное, пару десятилетий, из трубки то и дело доносится оглушительный треск, и потому общение превращается в муку, требующую совершенно нечеловеческого терпения. Все-таки кое-что мне выяснить удается. Оказывается последние десять – пятнадцать лет Оля проживала как раз в квартире Калерии, была замужем за каким-то ее внучатым племянником, потом развелись: что, как? теперь, разумеется, не установить; племянник переехал в Москву и растворился в коммерческой деятельности; видимо – насовсем, даже самой Калерии ни разу не позвонил. Еще в детства был с каким-то тараканами в голове. Ну а что до меня, тут совсем просто. Оля, оказывается, как-то роясь в газетах, наткнулась на мой портрет (лет пять назад действительно было напечатано некое интервью), и вдруг выяснилось, что Бумбер, который, кстати, Калерии тоже родственник, не только родственник, но еще и мой старый приятель. Все-таки Петербург – город маленький. Где-то через неделю то ли в шутку, то ли всерьез, кто его знает, сказала: Смотрите, Калерия Галактионовна, вот конверт. Если что – передадите этому человеку. Значит, помнила все же, что мы когда-то поцеловались? А в милицию по поводу исчезновения вы, Калерия Галактионовна, заявляли? Заявляла, заявляла я в вашу милицию. Четыре заявления написала… И что?.. Отвечают, что – ищут…
Вот так мы с Калерией поговорили. И, честное слово, когда я положил трубку, которая, по-моему, даже раскалилась от нервических интонаций, когда отдышался немного и вернулся в свое обычное состояние, то у меня возникла вполне здравая мысль, что лучше бы все это дело оставить. Ничего не предпринимать. Сделать вид, что ко мне это отношения не имеет. В конце концов, хватает своих забот. Никому я здесь ничего не должен. Пусть идет, как идет. Все равно ничего хорошего из этого не получится.
* * *Тем не менее, некоторые шаги я предпринимаю. В этом сказывается та проклятая добросовестность, которую я специально в себе воспитывал, занимаясь наукой. Каждое дело должно быть доведено до конца. Каждая версия – отработана и оценена в координатах общего направления. Иначе не только рискуешь прохлопать нечто действительно перспективное (явление «сверхтекучести» гелия, например, именно так и было в свое время пропущено), но и не сможешь в дальнейшем усилить главный сюжет периферийными данными. Работа окажется чересчур изолированной от других. Потеряны будут смысловые аналоги, потеряны сшивки со смежными областями, который, кстати, дают наибольшее количество откликов.
В общем, я раскапываю старые свои записные книжки, коих у меня великое множество, выписываю из них фамилии, адреса, телефоны, в подавляющем большинстве, разумеется, ничему уже не соответствующие, методично опрашиваю знакомых (метод, по мнению социологов, вообще наиболее эффективный), и в результате всех этих усилий, в действительности занимающих не так уж много времени, как может представиться на первый взгляд, я через две недели оказываюсь перед громадным многоквартирным домом на набережной Фонтанки, протянувшимся несколькими сквозными дворами до параллельной улицы. Некие предчувствия охватывают меня, еще когда я поднимаюсь по темноватой лестнице. Окна здесь в витражах, света внутрь проникает не слишком много. Электричество же по случаю дневного времени отключено, и потому номера квартир, давно, кстати, не протиравшиеся, разобрать очень трудно. Предчувствия же мои еще больше усиливаются, когда на звонок, как-то глухо, очень не по-современному брякнувший в коридорных глубинах, дверь открывает невысокая женщина в спортивном костюме, по-птичьи склоняет голову и рассматривает меня, как будто вообще первый раз в жизни видит постороннего человека.
Меня она, конечно, не помнит. Я ведь был у нее всего один раз, бог знает когда. Сколько лет, сколько событий прошло с того времени. Сколько людей возникло, сгинуло, преобразилось до неузнаваемости. А вот она, на мой взгляд, изменилась не слишком сильно: подсохла, конечно, черты лица, как деревянные, заострились, усилив рельеф, искусственная седина волос, вероятно, призвана скрыть седину настоящую. И все-таки это именно та девушка, из далекого прошлого – с замедленными движениями, с отстраненным, как будто из другого измерения, взглядом. Так и кажется, что она сейчас опять начнет читать Пастернака. И кабинет, где мы когда-то сидели, тоже абсолютно не изменился: те же сумерки от громадных тяжелых штор на окнах, те же корешки старых книг, золотящиеся в недрах шкафов, тот же столик с гнутыми ножками, правда, выглядящий теперь уже совсем антикварным. И единственной данью времени, показывающей, что оно все же идет, предстает компьютер, задвинутый в дальнюю нишу: по экрану его неторопливо плавают взад-вперед полосатые рыбки.
Женщину зовут Ираида. Тему нашего разговора, как это принято, я обозначил, когда договаривался о встрече, и потому она не тратит времени на необязательные вступления, а, предложив мне кофе и закурив, тут же переходит к сути вопроса.
Прежде всего Ираида уведомляет меня, что ничего нового она, сожалению, рассказать не может. Все-таки со времени исчезновения прошло уже, боже мой, четыре года. Были заявления, разумеется, был объявлен, как полагается, розыск, никаких результатов. Думаю, что мы об этом уже ничего не узнаем.
Она гасит сигарету на половине и тут же закуривает другую.
Я удивлен.
– Как четыре?.. Калерия мне говорила – вроде совсем недавно…
Ираида с досадой морщится.
– Ну, Калерия… У нее со временем, знаете… В общем, четыре года прошло. Вряд ли теперь можно что-нибудь предпринять.
Чувствуется, что данная тема ей неприятна. Она глубоко и сильно затягивается, так что обостряется кончик носа, отпивает пару глоточков кофе, который, надо признать, очень хорош, и порывистым жестом стряхивает пепел прямо на столик.
– У нее ведь были очень приличные данные, – говорит Ираида. – Это я вам – вполне объективно, тогда, конечно, жутко завидовала. А чего завидовать? Нечему тут завидовать… Но… не знаю, поймете вы меня или нет… в литературе помимо данных требуется еще и особого рода везение. Нужно, чтобы по крайней мере один раз «щелкнуло». Раздается такой тихий «щелк», и все вдруг начинают осознавать, что ты существуешь. Это еще не слава, слава – другое. Просто «щелк», после которого тебя воспринимают совсем иначе… Кстати, в дальнейшем из этого «щелка» может и ничего не последовать, но уж если он не раздастся, будьте уверены – точно ничего не последует. Вот у Оли такого щелка почему-то не получилось. Напечатала подборку стихов в одном приличном журнале, а «щелка» не слышно. Напечатала через год подборку в другом журнале – снова «не щелкнуло». Так – раз пять или шесть, точно уже не помню. Что-то у нее с этим никак не связывалось. Даже ни одной книги за десять лет выпустить не удалось. Такие, знаете, чучундры печатались… А у нее одно издательство, вроде, взяло – тут же развалилось на части, другое попробовало – что-то у них там случилось с директором, третье клялось-клялось, два года тянуло, довело до макета – так и осталось. Автор без книг – это что-то невыносимое.
Ираида поднимает ладони, как будто отвечает на незаданный мной вопрос.
– Да, конечно, этот «щелк» можно организовать. Надо по тусовкам крутиться, непрерывно ездить в Москву: там возможностей для поэта намного больше, обхаживать критиков, нужных людей, вечера творческие устраивать, «быть на виду». То же шоу, что на эстраде, но обязательно делать вид, что ничего такого не делаешь. Правила хорошего тона. А у Ольги, к счастью или к несчастью, подобной склонности не было. Просто физически не могла подойти к «нужному человеку». И потом, вы знаете, ведь у автора, если он, конечно, в самом деле поэт, появляется со временем такая особая гордость: не хотите – не надо, ничего делать не буду, пальцем не пошевелю, пусть оно как-нибудь – само собой. Глупо, наверное, но вот странно – без этого уже невозможно писать… А затем вообще перестала что-либо куда-либо предлагать… Был такой человек, по-моему, он и сейчас процветает. – Ираида называет фамилию, которая мне в упор не знакома. Вдруг поднимает указательный палец, как в прежние времена, чуть прищуривается и, будто в трансе, с расстановкой цитирует: