Чужой из психушки (фрагмент) - Круковер Владимир Исаевич 24 стр.


Елена Ароновна сделала пассы рукой и я увидел тоненькую, большеглазую девушку с русой косой. Ничего общего у этой девушки с Еленой Ароновной не было.

— Большинство людей предпочитают держать в ванной дохлую белую лошадь, — сказала девушка пугачевским голосом. Даже удивительно, что у такой былинки был такой мощный голос. — Нет никакой разницы между коровой, с потребностью в хлеве и жвачке и человеком, с потребностью в холодильнике и "сникерсе". Люди покупают на деньги, которых у них нет, вещи, которые им не нужны, чтоб произвести впечатление на соседей, которым наплевать. Люди забыли об истинной реальности, переместив советы древних в категорию сказки. Лишь дети еще способны жить в сказочном мире, который и есть настоящей реальностью. Но скоро и дети будут лишены такой возможности. Американские мультики делают все, чтоб убить сказку.

Девушка повела ручкой и я вновь увидел пышнотелую соседку.

— Ты меня понимаете? — спросила ведьма.

Голос был тот же. И это было неприятно.

— Ты скучаете о мне прежней? — подмигнула Елена Ароновна. — Эх, люди, форма для вас все, содержание — мимо глаз.

— Что вы мне то анекдоты, то сказки рассказываете, — сказал я и резко вышел из комнаты.

Намеки ведьмы меня достали. И то, как она все время меняла стилистику речи, достало. Я вышел на кухню и узрел идиллическую картину. Оба кота соорудили перед собой по миске с красной икрой и уплетали ее за обе щеки.

— Мою икру жрете, — сказал я.

— Никак нет, — не поворачиваясь отрапортовал черный кот. — Ваша в холодильнике.

— Не вмешивайтесь, сказал Некто, вы мешаете арбитражной оценке. Идет соревнование. Пока соперники идут голова в голову… вернее — живот в живот.

— Дурдом какой-то! — возмущенно подумал я. — Черт-те во что квартиру превратили!

— Никак нет, — возникла у меня в сознании коллективная мысль. — Ты еще настоящего дурдома не видел.

Я промолчал. Вообще-то видел я настоящий дурдом, сидел в нем. И он все время жил в моей памяти…

Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.

А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что-то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.

А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше во все дни без солнца. И так будет падать завтра.

Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.

Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст — больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж-ж-ж-ж-ж… Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж-ж-ж-ж-ж…

К 10О-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже из рядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались — отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: " коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения…". Возьмешь журнал: "Весь народ в честь…". Включишь радио: "Готовясь к знаменательной дате, ученые…". По телевизору: "А сейчас Иван Иванович Тудыкин — расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события…". Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: "Кто такой — маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?" — уверенно отвечали: "Дедушка Ленин". Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:

Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжение гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямо той. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.

Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского "воронка", а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.

Для меня важно было другое — сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.

"Честные и даже нечестные врачи, — рассуждал и, — должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом".

Врачу я сказал следующее:

— Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Но он есть. Все это меня мучает.

Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.

И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой "гонорар" за стихи. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.

Рассказ шизофреника Савельича

"… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее — нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу — не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;

Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине — хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, — уже затухла. Через месяц шел, смотрю — на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез".

Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда-то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что-то есть, прятал это что-то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.

И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке — так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг на друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику. КГБ придумал неплохую инквизицию с надзирателями в белых халатах. Одно время меня развлекал человек-собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого-нибудь — так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.

Я очень люблю собак. Поэтому начал его "дрессировать". Уже через неделю шизик усвоил команды: "сидеть!", "лежать!", "фу!", "место!", "рядом!", "ко мне!". Он ходил со мной, держась строго у левой ноги, выпрашивал лакомство, которое аккуратно брал с ладони — у меня теперь халаты были набиты кусочками хлеба и сахара, — и мы с ним разучивали более сложные команды "охраняй!" "фас!", "принеси!" и другие. К сожалению, "пса" перевели все же в буйное отделение. Когда я был на процедурах, он попытался войти в процедурную и укусил санитара его туда не пускавшего. Санитар же не знал, что "пес" должен везде сопровождать хозяина. Я по нему скучал. Это был самый разумный больной в отделении;

Шел второй месяц моего заключения. Мозг потихоньку сдавал. Сознание было постоянно затуманено, я воспринимал мир, как через мутную пелену. Редкие свидания с братом в присутствии врачей не утешали, а, скорей, раздражали. Я же не мог ему объяснить всего, не хотелось его впутывать в политику. Начала сдавать память. Раньше я от скуки все время декламировал стихи. Это единственное, чем мне нравится психушка — не вызывая удивлении окружающих. Все чаще я гладил шарик, розово дышащий в моей ладони. От его присутствия на душе становилось легче. Мир, заполненный болью, нечистотами, запахами карболки, грубыми и вороватыми санитарами, наглыми врачами, как бы отступал на время.

Но из больницы надо было выбираться. Погибнуть тут, превратиться в идиотика, пускающего томные слюни, мне не хотелось. И если план мой вначале казался безукоризненным, то теперь, после овеществления шарика, в нем появились трещины. Мне почему-то казалось, что, рассказывая врачам об изменении сознания, о том, что шарика, конечно, нет и не было, а было только мое больное воображение, я предам что-то важное, что-то потеряю.

Но серое небо все падало в решетки окна, падало неумолимо и безжалостно. Мозг начинал пухнуть, распадаться. Требовалась борьба, требовалась хитрость. И пошел к врачу.

…Через неделю меня выписали. Я переоделся в нормальный костюм, вышел во двор, залитый по случаю моего освобождения солнцем, обернулся на серый бетон психушки, вдохнул полной грудью. И осознал, что чего-то не хватает.

Я сунул руку в карман, куда переложил шарик, при выписке, из халата. Шарика не было! Напрасно надрывалось в сияющем небе белесое солнце. Напрасно позвякивал трамвай, гудели машины, хлопали двери магазинов и кинотеатров. Серое небо падало на меня со зловещей неотвратимостью. Я спас себя, свою душу, но тут же погубил ее. Ведь шарика, — теплого, янтарного, радостного, не было. Не было ни когда.

— Опять вы меня отвлекаете! — прервал меня резкий голос.

Я осмотрелся. Оказывается я сидел на краешке ванны, в единственном месте, где не было причудливых гостей. Но мои воспоминания, как видно, принимались всем коллективом. Не зря же резкоголосый арбитр решил вмешаться.

— Я пока еще здесь хозяин, — сказал я ни менее резко. — Интересно, что мне уже и думать нельзя.

— Думайте, — сказал Некто уже мягче, — но про себя, а не вслух. Мы тоже не железные, такие страсти слушать.

— Какие тут страсти? — удивился я. — Это мои личные воспоминания, обыкновенная психушка. Вы то, наверное, и пострашней виды повидали?

— Не в психушке дело, — сказал арбитр. — Просто я сейчас с ужасом узнал, что вы держали в руках высший подарок судьбы и добровольно от него отказались. Что я — все об этом узнали! И все в шоке!!

Я осторожно вышел из ванной. Действительно, на кухне валялись на полу совершенно безжизненные коты, чуть в стороне лежал угловатый арбитр. Я метнулся в комнату. Елена Ароновна почти сползла с кресла, лишь мощные ягодицы еще удерживали ее тушу. Глаза у ведьмы были закрыты.

— Вот видите, что вы наделали, — сказал у меня в голове арбитр. — За последние сорок тысяч лет я не сталкивался с таким ужасом.

40. История господина Брикмана (Красноярский Край, Решёты)

Сегодня в лагере два важных события. Первое — отоварка (зэковская получка, зарплата, выдаваемая натуральным продуктом). Первым отоваривается третий отряд. Третьим — первый, козлячий. (В первом отряде сконцентрированы главные "козлы" зоны: повара, шныри, штабные писаря, банщики и прочая шушера. Козлами или вязаными называют милицейских прихвостней, тех, кто служит охранниками лагерей. Термин "вязаный" произошел отчасти из-за повязок, которые носят "козлы", отчасти — в виде намека на их повязанность с оперативной и иными службами мест заключения).

Плотная, кишкообразная очередь дымится перед лагерным ларьком. Вокруг вьют петли шерстяные. Лагерная "шерсть" — это полублатная молодежь, шестерки настоящих воров, авторитетов. Они взимают с мужиков дань на БУР. БУР — это барак усиленного режима, где и находятся ПКТ — помещение камерного типа и ШИЗО — штрафной изолятор. БУР — это тюрьма в тюрьме, он всегда заполнен непослушными осужденными, некоторые проводят там по несколько месяцев, приобретая аристократическую бледность кожи, цингу и туберкулез.

Профессор стоит перед продавщицей, он отоваривается на громадную сумму — на три рубля. Ассортимент радует глаз: желтый "Столичный" маргарин, сигареты "Памир", карамель "Розовая", слипшаяся в однородную массу, стержни для шариковых ручек, настоящий (не тюремный) хлеб. Глаза профессора разбегаются. Хочется взять и конфет побольше, и маргарин нужен, да и от хлеба грех отказываться. Дормидон Исаакович вспоминает указания Адвоката и, прикрыв от соблазна глаза, покупает чай и сигареты на все деньги.

И чай, и курево являются в тюрьмах СССР главным и самым устойчивым эквивалентом денег. Чай, конечно, котируется выше, так как по нелепому указанию свыше зэкам запрещено продавать более 100 граммов чая в месяц. Цена заварки колеблется на черном рынке лагерей и тюрем от двух до пяти рублей. Надо сказать, что флакон одеколона стоит на черном рынке три рубля, а бутылка водки — пять, что лишний раз подтверждает высокую валютную ценность чая. Если чай мы приравняем к доллару США, то по зоновскому курсу он относится к сигаретам 1:10. Пачка чая — десять пачек сигарет. Можно махорки, только желательно Моршанской.

Пока профессор, выполняя вертовские инструкции, меняет на импровизированном базарчике рядом с баней сигареты на хорошее сало и чеснок, ознакомимся с экономикой лагеря поподробней. Дедушка Маркс вместе с дедушкой Лениным учили нас, что экономика — один из многих краеугольных камней, из которых сложено любое социальное построение. Но, если в капиталистическом обществе экономика стоит на первом месте, то в социалистическом — на первом месте стоит идеология. Идеология стоит, а мы идем в светлое будущее коммунизма. Плохо только, что на этой дороге много остановок. Вот так, выйдешь утром в светлое будущее, а тут колбасу выбросили, надо остановиться, купить. Купили килограмм, двинулись дальше — туалетную бумагу дают. Как не остановиться. В общем, к вечеру мы обнаруживаем, что не дошли до коммунизма, с утра надо начинать поступательное движение сначала. Эта дорога очень напоминает ленту Мебиуса.

Лагерь, в отличие от бывшего социалистического общества, больше похож на общество капиталистическое. Как мы уже упоминали, вместо долларов или дойч марок там приняты к обращению их эквиваленты: чай и табак. На лагерной нелегальной, но во все времена существующей, барахолке можно приобрести любой товар. Если требуемого продукта или требуемой вещи в ассортименте нет — его или ее можно заказать. Так, Верт в прошлую отсидку заказал к Новому году арбуз и получил его. Он выглядел весьма импозантно в заснеженном лагере, поглощая этот деликатес.

Процветает на рынке зоны и просто товарообмен, например, новые штаны на фотоальбом или сало — на копченую рыбу. Но обменщики выглядят убого по сравнению с гордыми владельцами чая. Так выглядят наши туристы за рубежом, когда сжимают в потной ладони несколько долларов, жалобно глядят по сторонам и стараются выменять на икру или водку фирменные джинсы.

Назад Дальше