В пионерлагере у забора в крапиве жили улитки. Все они были разные, как и мы – люди. Мы собирали их со жгучих листьев и приносили в отряд. Я складывала семью улиток в синюю мыльницу с дырочками: большая черная улитка была папой, поменьше – мамой, а самые маленькие – их дети. На ночь я накрывала эту компанию листом крапивы.
Жилища улиток – мыльницы располагались у нас на подоконнике. Красные, зеленые, белые мыльницы всю смену мозолили глаза нянечке, которая убиралась в комнатах.
Приближалась осень, заканчивались каникулы. Каждый вечер мы сидели на кроватях и наблюдали завороженно за жизнью улиток.
А в последнее утро явилась нянечка, собрала наши мыльницы и спустила улиток в унитаз.
Потом она ушла. А мы еще долго сидели и слушали, как шумит вода в туалете.
Маша ЛягинаНочь в Нариманове– Куда ж ты пойдешь одна ночью?
– Туда! – сказала я и махнула рукой в сторону леса.
Водитель подбросил меня до остановки. На самом деле ее там никогда и не было. А были елочки, оттуда час петляла тропинка до деревни.
«Остановите у елочек», – скажешь. И все знают: наримановская. Только чья? Нет ведь там никого, думают. Потому что деревня Нариманово давно опустела. Стоят шесть пустых и два жилых дома. Бабушка моя Феня да дядя Миша (для своих Мирон) живут на разных ее концах…
Ночью в лесу не так уж и здорово одной. Да еще сумки тяжелые, дождь, под ногами лягушки прыгают, а нельзя на лягушку наступить. Бабушка Феня всегда говорила: «Написает лягушка на ногу – язва будет».
Деревню я услышала сразу. Дяди-Мишин дом стоит на краю леса.
А его собака Пушок не лает, а орет, когда кто-нибудь приближается.
Пруд, мостик, калитка… Вдруг тихо так, жалобно кто-то простонал: «Пии-и-ть!»
Вот оно, думаю, леший! И побежала к крыльцу.
Вбегаю в дом, бабушку Феню разбудила и спрашиваю:
– Кто это у меня напиться просил? «Пи-и-и-ть, пить»…
А бабушка Феня:
– Так это птица такая, пищуха. Любит, – говорит, – она пить просить. Да так жалобно, нешто ей вынести впору…
Я вышла из дома и оставила на тропинке блюдце с колодезной водой. Для пищухи. Пускай попьет.
Алина ЗагайнаяЮркаНикто меня не похвалит, конечно, никто. Ведь если меня похвалят, Юрику так влетит, что мало не покажется.
Нас с Нинкой мама отпустила на пруд купаться и загорать под присмотром нашей соседки Тани. А Юрик узнал, что мы идем, и тоже пошел, совсем забыв спросить у бабушки разрешения, которое она никогда бы ему не дала.
Я плавать не умею, хотя меня дядя Коля уже четыре лета учит. Нинка, та вообще воды боится. Юрик плавает, конечно, только надевает на себя спасательный круг в виде дельфина.
Залез Юрик в воду со своим кругом, у берега рядышком со мной бултыхается. Неожиданно круг с него соскочил, и он оказался в воде. Мне-то ничего, я выше Юрика, а он тонуть стал.
Простила я ему все на свете – и спасла. Вытащила на берег.
А у него еще и нога вся в крови: пока тонул, успел ногу разрезать.
Я подорожником и бантом ему рану перевязала. Бант был синий, мой самый любимый бант, который тетя Рая из Москвы привезла.
Эх, Юрка, Юрка… Если бы не я! Из воды вытащила, ногу забинтовала, свое большое яблоко отдала. Только жаль, что о моих подвигах никто не подозревает. Особенно Юркина бабушка, она меня почему-то не любит.
– Ничего из нее нормального не вырастет, только и знает – нашего Юрочку обижать, – говорит она всем соседям.
Сейчас Юрик, хотя младше меня на два года, уже выше на целых две головы.
Однажды я на дискотеке сидела, грустила, ведь мой Вовочка с Наташкой танцевал. Вдруг подходит ко мне Юрик и говорит:
– Мадам, я приглашаю тебя на танец!
А раньше он всегда говорил:
– Я нашу бабушку Катю скоро из дому выгоню. У нее блины не такие вкусные, как у вашей.
Глава 2 Золотое правило нашего ремесла
Ну, я приврала немного, слегка подтасовала факты. Такие вещи с первого раза не пишутся. Семестр-другой приходится попотеть, чтобы понять, как рождается проза. Как семечко обыкновенного случая превращается в деревце рассказа? На этот вопрос хорошо ответил поэт Геннадий Шпаликов:
Не думайте, что я учу вас быть писателем. Научить этому нельзя. Просто некоторые люди рождаются со своей песенкой в сердце. Она там звучит и рвется наружу. Вот это и есть писатель. Я только могу показать, как ПРИХВАТИТЬ НАТУРУ. Скорее это относится не к искусству, а к ремеслу художника – пишущего, рассказывающего, показывающего картины Существования.
Тут есть несколько железных правил и одно золотое.
Первое, золотое, провозгласил Сент-Экзюпери: «Учиться нужно не писать, а видеть!»
Для этого в хорошую погоду я вытаскиваю вас из аудитории на улицу, мы идем все вместе – куда глаза глядят, и по дороге я показываю такие вещи, которые вы обязательно прошляпите. Когда-то в середине апреля, ранней весной, в старых арбатских переулках мы заприметили высокое окно. В окно – вы помните? – смотрел стриженый мальчик. А за его спиной стояла елка, наряженная, вся в огнях, со шпилем на верхушке. Еще раз повторяю: была ранняя весна – и вся эта картина походила на сон.
Мы видим на домах фигуры львов или сирен, крылатых сфинксов, которых никогда до этого не замечали. Заглядываем в подъезды, подворотни, бесстрашно («Ведь все мы филологи», – говорила Анна Ахматова), читаем надписи на стенах и заборах. Кстати, попадаются гениальные! В Колпачном переулке мелом на каменной ограде запечатлены великие письмена:
«МИША! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!
Катя.И СПАСИБО ЗА ТУ НОЧЬ…»
Был смешной случай. Лариска Горячева курса два не могла прихватить никакую натуру. О чем бы она ни бралась написать – одни общие места, ни одной интересной детали. Ну, мы с ней вдвоем и отправились «на охоту». Я ей говорю: «Смотри! Смотри! Гляди, какой пес бежит, – этот окрас знаешь, как называется?» Она: «Как?» Я: «Соль с перцем! А эта мороженщица, ты заметила (было лето), в валенках стоит! Теперь отвечай: что смешного в том объявлении на киоске: “Продавец отошла?” Думай, думай, – кричу я ей. – Наблюдай!»
Пытаюсь расшевелить.
Тем временем мы с ней стоим у проезжей части дороги, и прямо перед нами проезжает асфальтовый каток. Там сидят два чумазых обалдуя, и они нам с Лариской, а может, только ей, о б а посылают воздушный поцелуй!
Я мгновенно им шлю ответный. А Лариска застыла как статуя – никакой реакции.
Я – строго:
– Ты видела, что тебе с асфальтового катка был послан поцелуй?
Она – вяло:
– Видела…
– Почему ты на него не ответила – хотя бы взглядом или улыбкой?
Молчит угрюмо.
Я говорю:
– Лариска! Это наш возлюбленный город! И кругом наши возлюбленные горожане! Ты должна хоть как-то соответствовать этой струящейся отовсюду любви.
А тут навстречу нам идет мой дружок – великий сказочник современности Сергей Седов. Увидев нас, он издалека распахивает объятия и с этими вот распахнутыми объятиями неуклонно надвигается на нас с Лариской. Лариска в ужасе смотрит на меня, а я молчу, не признаюсь, что это мой знакомый. Тогда она – обреченно, как агнец на заклание, – плетется дальше. Седов самым сердечным образом обнимает ее, блаженно прикрыв глаза, а мне говорит:
– …Молоденькая! Не то что ты – старая кошелка!
Вскоре после этой прогулки Лариска написала свой знаменитый рассказ «Канарский воздух». О том, как они, отдыхая с семьей на Канарах, присмотрели там шкаф и привезли его в Москву.
Бабушка чуть в обморок не упала.
– Вы с ума сошли! – говорит. – Зачем вы приперли с Канар этот шкаф?
(Ну, что-то вроде того, я рассказываю как помню.)
А мама с папой Ларискины отвечают:
– Это мы тебе просто привезли канарский воздух.
Тут они распахнули двери комода, купленного на Канарах, и оттуда повеяло морем и ветром и послышались крики чаек.
Кажется, дело происходит на остановке, все чего-то ждут. «Укол» по Ролану Барту здесь – в разобщенности фигур, отсутствии раскованности, мы видим одиночество каждого в отдельности человека в толпе, наше собственное одиночество, а главное – космическое одиночество этого человека. О нем, стоящем в центре, можно написать целую повесть – посмотрите на черты его лица, на его уши, руки… На его полосатую рубашку и клетчатый пиджак. Здесь каждый предельно одинок. Как будто люди выброшены из океана сознания на берег жизни.
Способность ясно видеть и глубоко проникать в увиденное – магический дар, к таким ясно видящим людям я всегда испытывала благоговейное чувство, старалась изо всех сил научиться у них, если они позволяли, – ходила за ними, пыталась поглядеть вокруг их глазами.
Однажды Юрий Коваль попросил меня написать предисловие к его книге, которая готовилась выйти в «Золотой библиотеке» издательства «Детская литература». Тогда я в свою очередь попросила старшего брата Юрия Иосифовича, профессора Бориса Коваля, рассказать о Юре – мне хотелось больше узнать об их детстве.
И он рассказал, как вечно поражался тому, что они с Юрой гуляли в одном дворе, ходили в одну школу, летом отдыхали на одной даче, практически вид открывался на каждом шагу один и тот же! Но то, что видел Юра, не видел никто. Он был как фокусник, ап! – и появляется дивный рассказ «Картофельная собака».
И все изумлены: ведь этого Тузика видели тысячу раз, хорошо знали дядьку Акима Ильича и его мешки с картошкой, но в общих чертах, на поверхности. А он, Юра, видел и Акима Ильича, и Тузика насквозь, он их жарко любил, он внимал каждому их проявлению, эти проявления накапливал – в голове или в дневнике, строго отбирал. Потом это все соединил, досоздал, дофантазировал, и в итоге:
«Картошка хорошая! – лукаво кричал Аким Ильич. – Яблоки, а не картошка. Антоновка! – Тут Аким Ильич вынул из котелка отваренную картофелину и мигом содрал с нее мундир, сказавши “Пирожное”…
– Дядь! – кричали издали ребятишки, когда я прогуливался с Тузиком. – А почему она картофельная?
В ответ я доставал картофелину и кидал Тузику. Он ловко, как жонглер, ловил ее на лету и мигом разгрызал. Крахмальный сок струился по его кавалерийским усам».
Спелая, сочная проза рождается у человека с объемным ярким видением мира. Как говорил художник Винсент Ван Гог: «Видеть надо все, как при свете молнии!»
Вот и мы теперь с вами – само внимание. Мы идем и подмечаем: трещины на асфальте, крыши домов и облака, отраженные в лужах, графику облетевших ноябрьских деревьев, броуновское движение случайных прохожих, летящих листьев, падающего снега. Каждое проявление жизни драгоценно для нас: чужое лицо, звук шагов, походка, взгляд, профиль, поднятый воротник, пальто, ботинки…
– Всегда первым делом смотрите на ботинки! – я не устаю повторять. – Они вам все скажут о человеке.
Я с ума схожу, когда смотрю на ботинки людей: особенно в вагоне метро это выглядит колоритно. Чудовищную нежность я испытываю к носителям ботинок.
Наверное, об этой нежности Денис Батяев в своем сочинении написал: «Степанова Ленка считает, что красоты в мире гораздо больше, чем уродства. А Марина Москвина считает, что уродства нет вообще».
Вы, конечно, замечали, что случайные предметы, брошенные людьми, казалось бы, отжившие свой век, начинают жить сами по себе. Особенно одежда, покинутая хозяевами. А тут, понимаете, галоши.
Мудрые изречения почерпнула я из размышлений о галошах концептуалиста Леонида Тишкова:
«Галоши говорят о человеке больше, чем письмо, написанное любимой девушке. В письме он солжет, галоши его выдадут».
Его же стихотворение, будто комментарий к фотографии Натальи Куликовой:
А скрученный на берегу шланг, словно шланг водолаза, который сбросил башмаки, отрезал шланг и воспарил на небо.
Глава 3 Железное правило нашего ремесла
В своей незаконченной рукописи «Цитадель» Сент-Экзюпери рассказывает притчу про двух садовников. Пока их не разлучила судьба, они жили как братья. Часто они молча гуляли по саду, любуясь цветами, небом и деревьями, вместе праздновали одни и те же праздники и поверяли друг другу самое сокровенное. Случилось так, что одного из них нанял на работу какой-то купец, и тот ушел с его караваном. На караван напали разбойники, потом превратности судьбы, войны между царствами, бури, кораблекрушения, невзгоды, потери и нужда много лет швыряли его из одного сада в другой, словно бочку в море, и, наконец, забросили на другой конец света.
И вот уже, состарившись, садовник получает от своего друга письмо. Одному богу известно, сколько лет странствовало оно по морям, какие всадники, какие корабли, какие караваны поочередно несли его, прежде чем оно попало к нему в сад. В письме было всего несколько слов:
«Сегодня утром я подстригал мои розы…»
Отныне садовник потерял покой. Он только и делал, что расспрашивал о географии, о навигации, о почтовых путях, о караванах, о войнах между царствами. А через три года ему разрешили с оказией отправить другу письмо.
Целыми днями садовник только и делал, что выводил свои каракули, зачеркивал и принимался писать заново, ибо он чувствовал, что должен сообщить что-то очень важное, очень сокровенное, может быть, все, что он понял и почувствовал за свою долгую жизнь в разлуке, – ему надо было выразить любовь.
И вот, краснея от смущения, он послал ответ. Это была жаркая молитва, выраженная простыми, старательно и неумело написанными словами:
«Сегодня утром я тоже подстригал мои розы…»
Я плачу, когда читаю эти строки. И понимаю: ужас нашей профессии в том, что главное нельзя выразить словами. А между тем все, что есть у нас в чемоданчике с инструментами, – это слова, слова, слова…
Что ж нам делать? Пустословие – полноправный смертный грех, нам с вами незачем взваливать его на свои плечи. Значит, прежде чем рука потянется к перу, перо – к бумаге, мы должны сами жить, расти, очаровываться, разочаровываться, заблуждаться, искать выход из безвыходных положений, падать, подниматься и начинать все сначала, любой ценой стараться открыть свое сердце, сопереживать всем и каждому, научиться прощать, понимать, обрести спасительное чувство юмора, вселенский, философский подход к событиям и людям, окружить себя книжками древних мудрецов и Учителей (смело за них ручаюсь: не подведут!): Лао-цзы, Чжуан-цзы, Будда, Иисус, Диоген, Сократ, Сенека, Кришнамурти, Ошо, японский поэт Басё… просветленные всех времен и народов должны стать нашими постоянными спутниками и советчиками.
И это в тесном переплетении с золотым правилом – оттачивать ясное, острое видение, наблюдать, накапливать.
Иначе что ты мне хочешь предложить, представ предо мною на экране телевизора, на книжной или газетной полосе? Глупости у меня своей хватает, страха, ненависти, тревоги – этого добра у каждого больше, чем хотелось бы. Что ты мне можешь дать? Чем одарить?
Вы скажете: если так рассуждать, то вообще не вымолвишь и слова, особенно перед микрофоном или камерой, перед чистым листом бумаги. А я вам отвечу: вот и отлично. В мире так мало тишины. А настоящее слово выходит из тишины и в тишину вас уводит. Чтобы услышать такое слово и чтобы его произнести – нужна большая осторожность и большая внимательность. Как говорил Лао-цзы: «Там, где все идут уверенно, я пробираюсь осторожно, как будто в бурю».
У прекрасной песенницы Новеллы Матвеевой есть такие строки:
Поэтому меня не огорчает, а радует, что Юля Панкратьева никак не может начать свой дипломный фильм, не знает, с какого бока подступиться.
Как-то раз я принесла на занятие старую черную папку, доставшуюся мне по наследству от сестры моей бабушки тетки Анны. Там хранились пожелтевшие ученические тетрадки ее сына, рисунки, школьный дневник, его письма с фронта. Он не вернулся с войны. Муж тетки Анны был комендантом Кремля, потом его арестовали, сослали. Больше они никогда не виделись. В папке хранятся три его письма.
В первом он пишет, что все еще наладится, выяснится, образуется. Спустя несколько лет пришло второе письмо – он пишет, что никогда ее не любил, давно забыл о ней и не вспоминает. А через много лет еще одно письмо, последнее – о том, что только она всю жизнь была его настоящей любимой, единственной женщиной и женой.
Вот такая папка.
Юля Панкратьева у меня ее взяла и совсем пропала. Потому что сделать фильм о сыне тетки Анны – его звали странным именем Джемс – задача на засыпку. А забыть о нем она теперь не может, так бывает.
И вот Юлька пишет сочинение:
Памяти друга Джемса ЦвиркоСколько весят снаряды?Тетрадь для арифметики ученика 3 «Б» класса Цвирко Джемса.
Задача № 30, второе действие:
«Сколько весят все снаряды?
6500 умножить на 124 = …»
У тебя, Джемс, почерк художника и всегда аккуратные тетради.
А на листах из блокнота – они служили дневником поведения – записи учителей:
10.02.41 – поведение на четвертом уроке посредственное.
12.02.41 – оглядывается во время урока.
28.02.41 – на уроке оглядывается на заднюю парту.
Джемс, это не случайно, правда?! Кто сидел на задней парте? Маша, Вера или… Ведь не зря тебя мучило, что Соня не пишет на фронт. Ты радовался весточкам от Веры и Маши, но ждал – от одной-единственной. Писал ей сам, а в конце письма выводил: «Жму руку!»