Human - Ростислав Клубков 2 стр.


"Очень жаль", - сказал длинноволосый генерал. На его каштановой бороде вздрогнул и спрыгнул заяц, прокравшийся сквозь листву.

"Вертумн", - сказал полковник.

"У него тюльпан в волосах. Гермес", - сказал генерал.

"Вертумн. Лицо стерлось. Гермеса не разглядеть".

Университетские военные замолчали, сделавшись похожими на задумавшийся синклит сказочных зверей.

"Это будет любовная история", - сказал Шиш, и сквозь его лицо, похожее сейчас на соединение ихневмона и крокодила, проступил слон.

"Ее очень милосердно казнят. Кроме того, в анатомическом театре не хватает целостного препарата", - сказал Гейнке.

Гейнке легко было обещать это: казни - исключая публичные политические - находились в ведении анатомического театра, приписанного к университету. Прозектор был палач. После вынесения приговора человек рассматривался только как анатомический препарат. Милосердная казнь заключалась в том, что палач показывал приговоренному театр, рассказывал об анатомии человека, технике анатомирования и препарирования. Затем приговоренному рассказывали, на что пойдет его плоть. Затем он принимал ванну, брился и укладывался на прозекторский стол. Оператор вскрывал ему сонную артерию. Когда кровь переставала течь, начиналось практическое занятие.

"Спасибо", - сказал Шиш, не подозревая, что стрелочница, которой он никогда не видел, как-то заместилась в его лукавой памяти проводницей. Но несмотря на обещание Гейнке, видение ее руки, отсеченной и приготовленной для демонстрации сочленения кистевых мышц и запутанного переплетения кровеносных сосудов, отчетливо представилось его воображению, так что полковник, догадавшийся об этом видении, достал, наклонившись к земле, из плетеной корзины, в которой он носил книги в парк, засахаренную грушу, блюдечко и шуршащую, как мертвые пчелы, горсть сухих яблок.

"Угощайтесь".

К их скамье, медленно и шатко переступая длинными копытами, подошел обросший косматой медвежьей шкурой ручной олень, очевидно привлеченный грушевым запахом.

"Не давайте ему сладкого!"

Положив отщипнутую генералом грушевую крошку в рот, Гейнке бросил через плечо дольку яблока, и олень, медленно меняя коричневый цвет на белый, принюхиваясь, пошел прочь.

На круглой, выглянувшей из-под яблок картинке воз сена, въезжающий на базарную площадь, окруженную стеной, поросшей маленькими деревьями и цветами, осыпал травяной трухой маленького человечка, похожего на доктора Клювина. У стены, на деревянном столе играл с улыбающейся толпой в наперстки горбатый фокусник. Сквозь руины городской башни пророс многоствольный клен, нависая над людьми, как рыбачья сеть. У глухой стены закопченного костела с одинокими розетками, похожими на тележные колеса, донельзя запакощенная девица продавала шевелящихся в мешке раков, а посреди площади, среди разбежавшихся из корзинок и клеток кур и крестьянских ног, лежала, раскинув руки, мертвая костлявая старуха в железном шлеме, все еще не выпуская из руки меч. Неужели я никогда не напишу, - а сколько лет этой выдуманной сцене? десять - как, медленно пройдя между движущихся куч калек, окруженных багрово-сероватым сиянием, доктор Клювин осторожно положил на ее глаз стертую лепешку медной монеты, сразу же рассеянно взяв из ее рассыпавшейся корзины с кухонной утварью желтый, едва раскрывшийся тюльпан?

"Смотри, они как будто шевелятся. Почти двигаются".

Гейнке посмотрел.

Маленький смешной человечек в цветной одежде продолжал идти за телегой с сеном. Горбун продолжал обманывать толпу. Девка торговала раками. Гейнке назвал их вдруг почему-то вшами. Шиш убрал со старухиного тела яблоко.

"Похоже на Брейгеля".

"Брейгель не раскрашивал тарелочек. И я, знаешь, не понес бы Брейгеля в парк".

"С тебя станется".

В ответ Гейнке сказал, что такая живопись хорошо объясняет причину человеческих мук, горя и невежества.

"Ради Бога, обратимся от подобия к оригиналу!"

"Ради Бога, ректор университета, а элементарным философским понятиям..."

"Вот не надо".

""Не надо". Никакого представления о внутренней форме. Бестолочь!"

Причина этой внезапной - и достаточно опасной - грубости заключалась в том, что будучи серьезным ученым, Шиш (чья фамилия происходила вовсе не от втиснутого между указательным с средним большого пальца) болезненно не переносил разговоров о душах вещей, называемых внутренними формами. Внутренняя форма вещи была для него - лингвиста и мужчины - методом ее формообразования. Вместе с тем, более чем внимательный к себе человек, он не мог не осознавать в себе некое иное, совершенно самостоятельно живущее существо, в существовании которого он мог признаваться только женщинам, потому что оно было женщиной. Бестелесная, состоящая только из потока ощущений и жестов, повторяемых телом, как марионеткой, она совсем не умела думать, презирала языкознание и верила в платоновскую сферу неподвижных идей. Иногда, как бы одолеваемый дремотой, Шиш позволял ей играть в этом мире. Но, будучи самим собой, он с ужасом и отвращением смотрел на дела ее невидимых рук. У нее не было имени. Шиш называл ее я-она.

"Если мы поссоримся, я не смогу выполнить твою просьбу".

"Да не буду я тебя ни о чем просить. Пусть ее хоть заживо препарируют".

"Ты с ума сошел? Подожди!"

Но Шиш хотел ссориться, хотя тайно очарованный незримой женщиной полковник хотел мириться, и когда олень, снова подойдя к скамейке, облизал забытую тарелку и начал собирать рассыпанные на песке яблоки, оставив на сладкое недоеденную грушу, смертная судьба простоволосой стрелочницы оставалась все еще болезненно неясна.

VII

Театральная площадь, на которую вышел, пройдя сквозь похожий на сумеречную внутренность корабля костел и пустынную розовую аллею похожего на пригородный сад кладбища, пахнущего свежей землей и полного шороха шагов невидимых людей и голосов священников, неразборчиво поющих и говорящих на древнеболгарском, была пустынна, как будто в городе совсем не было зевак, и начиналась сразу за короткими копьями кладбищенской решетки, как солдаты, мимо глаз которых плывут тучи рыб, утонувшей в разросшихся под деревьями кустах шиповника. На самом деле площадь была полна людьми, но эти люди были как-то одиноки и почти призрачны. Клювин шел почти сквозь них, как будто кладбищенский лес неустойчиво отразился в воздухе.

Единственный человек, который мог быть сочтен праздным наблюдателем, вовсе не был таковым. Неподвижно стоя между непокрытыми трупами, в болтающейся шинели и бесформенной фуражке на голове, он негромко отдавал скупые приказания подходящим к нему военным и пожарным, грузной головой указывая на обвалившийся купол здания. Около его порыжевших офицерских сапог сидел безучастный оглушенный старый человек в шутовской одежде, - последним спектаклем, репетицию которого, как жизнь, оборвал взрыв, была стихотворная драма Виктора Гюго "Король забавляется". Старый оглушенный человек у ног маршала - гражданина маршала - был оставшийся в живых актер, играющий Трибуле.

Бомба, спрятанная под куполом, взорвалась, когда он, в отчаянии и жажде мести ухватил занавес за край и с треском разрывая его наискось, бросился за кулисы.

Этот спектакль, прекращенный незадолго до переворота, был возобновлен по личному указанию маршала, который обещал быть на последней репетиции, - к театру даже подъехал его ветхий рассыпающийся автомобиль с конным офицерским конвоем - но счастливо не был. Дело здесь не в том, что маршал предвидел возможность покушения, - это разумеется само собой - а в том, что он чувствовал более чем похожее на вину подобие вины перед режиссером, которого обвинили в замысле ниспровержения властей, продержали несколько недель в тюрьме и выслали, доведя почти до безнадежного умопомрачения. В буйном бреду он воображал, что река Нил произошла из воды, стекшей с мокрых лохмотьев перешедшего море нищего. Иногда он рисовал картинки. На одной из них был изображен маршал, с интересом разглядывающий в лупу его лицо. Говорили, он воображал себя то ли декоратором, то ли машинистом сцены, как бы наизнанку вывернув манию величия. Мало доверяя тамошним врачам, маршал попросил Шиша постараться вывезти его домой - если он утихомирился - но сейчас надеялся на то, что Шиш не выполнил его просьбы, хотя больше, безусловно, его занимали борьба с огнем и скорейшее обнаружение бомбистов.

В устье уводящей от маршала и театра улицы, похожей на кривое коленце, флейтист, приехавший с Клювиным и состарившийся в одночасье так, что даже его костюм с туфлями пришли в ветхость, плакал о своей сгоревшей флейте, совершенно не узнавая своего недавнего попутчика. Но теперь его лицо показалось Клювину странно знакомым, болезненно вызвав в памяти давно забытое лицо давно умершего покалеченного танцовщика.

Он стоял, беспомощно разведя руки и с его щеки скатывались на мостовую большие слезы. По правую руку от него уводила почему-то под землю маленькая винтовая лестница - как в детстве - около которой при ржавой вывеске был подвешен на веревке огромный, - а потому сразу незаметный - почти достигающий земли полковой барабан. Черным лаком на шкуре барабана было написано: "Когда он издает звук, он говорит". Внезапно Клювин осознал, что они стоят у входа в музыкальную лавку.

Он стоял, беспомощно разведя руки и с его щеки скатывались на мостовую большие слезы. По правую руку от него уводила почему-то под землю маленькая винтовая лестница - как в детстве - около которой при ржавой вывеске был подвешен на веревке огромный, - а потому сразу незаметный - почти достигающий земли полковой барабан. Черным лаком на шкуре барабана было написано: "Когда он издает звук, он говорит". Внезапно Клювин осознал, что они стоят у входа в музыкальную лавку.

"Сейчас куплю ему флейту", - подумал Клювин, рассеянно начиная спускаться по винтовой лестнице вниз. Очень трудно понять, как он забыл, что все это - и театр, и плачущий музыкант - уже было: в Веймаре, в 1830 году, о чем рассказал в своих воспоминаниях Эккерман ("друг Гете", как написано на его могильном кресте). В лавку заходить поэтому совсем не стоило. Но Клювин забыл это.

Рыжая, стоящая у прилавка длинноволосая женщина в зеленом платье с бронзовым якорьком на шее, улыбнувшись в подвальных сумерках его просьбе, спросила:

"А вы знаете, что делают с музыкантами в аду?"

"Их распинают на музыкальных инструментах".

"А что делают на том свете с дурными женщинами?"

У нее были тонкие руки с длинными пальцами и косящие глаза.

"На них ездят черти", - сказал Клювин.

Задумавшись, она наконец коротко кивнула, как бы соглашаясь на такое посмертное наказание, удивительно похожая на ботичеллиеву Венеру, перенесенную Иеронимом Босхом в ад.

"Пойдемте".

За ее спиной открылся гравированный пейзаж. В расселине высохшего дерева сидел сыч, земля была усеяна распахнутыми глазами, а из леса, словно выкатившиеся колеса, выглянули уши.

"Да пойдемте наконец".

Цепко взяв Клювина за руку, она провела его каким-то заставленным коридором, задевая струны, металл и дерево, распахнула маленькую дверь на залитый ослепительным, как внезапная алая волна, солнцем двор и небрежно сдернув с полки сиреневый футляр флейты - почти сразу оттянувший Клювину руку - вытолкнула его вон.

Отомкнув крышку футляра, Клювин тихо сел на запятнанную каменную ступеньку, снова приоткрыл и наконец осторожно замкнул футляр. Стайка детей в рыжих халатиках, бегая между колоннами галерейки, с криком бешено нахлестывала кнутиками подскакивающий кубарь. Тощий человек в фартуке и черной куртке стриг овечьими ножницами свинью. Сквозь прогнившую насквозь стену стоящего рядом нужника выглядывали тужащиеся человеческие зады.

Футляр флейты, начиненный динамитом и проводами, был футляр бомбы.

Внезапно он осознал, что находится совсем в другом маленьком дворике, заросшем деревьями и кустами, в котором был похожий на колодец фонтан, похожий на маленький фонтан городского вокзала. На его краю сидели юноша и девушка с соломенными волосами, чуть косящая, чуть курносая, с бледно-розовыми губами, рассеянно перебиравшая пальцами желтые тюльпаны, один из которых, по какому-то недоразумению, был в руках Клювина.

VIII

"Короче, вы утопили флейтный футляр в колодце, если только вам не примерещилась, вроде как одному алчному инженеру внутренность особняка, вся эта история, потому что меня более чем смущает - вовсе не пароль, угаданный вами невзначай - я объясню, как это произошло, - а этот тюльпан - между прочим, куда вы его дели? - так некстати оказавшийся у вас в пальцах", говорил полковник Гейнке, наклоняясь над развороченной посреди стола разноцветной картой, прислонив к глазу похожее на огромную слезу увеличительное стекло. - "Так. В университетские сады ведет проселочная дорога, плавно переходящая в надсадно-алую и очень длинную улицу, почти... А вот и двор. Вот и тот колодец. В музыкальный магазин действительно ведет винтовая лестница".

Гейнке положил увеличительное стекло на карту. Позднее, вечером, Клювин разглядит сквозь него маленькие фигурки сидящих у колодца влюбленных. В руках девушки будет едва различимый букет цветов.

"Хорошо известная вам из европейских газет история безумного режиссера, - сказал Гейнке, - не более чем трюк, пропагаторская ложь, в которую поверил даже гражданин маршал. Ее сочинитель Шиш. Бедняга сошел с ума совершенно самостоятельно. Когда это с очевидностью заметили, театр умирал, как пчелиный улей без королевы. Полагаю, душа его давно а небесах и ставит "Гамлета" или вторую часть "Фауста". Здесь - в его теле осталась какая-то из его ролей. Вот она-то и воображает себя плачущим флейтистом. Любопытно, что Шиш потерял его. Редкостная, между нами, порядочными людьми, сволочь, хотя я искренне уважаю его как серьезного ученого. Однажды, еще студентом, подпалил университетскую аудиторию во время лекции, мол, профессор там ему бессмысленно говорил. Главное, стервец, кошку не пожалел, навертел ей жупела на хвост в кульке. Да я, извините, сам... Руки все, мундир, честь - в крови. И университет этот - так хотелось в нем преподавать - смердит кровью хуже боен".

Гейнке испуганно задумался, а Клювина - который еще ничего не знал ни о казнях в анатомическом театре, ни о аккуратно выпотрошенной на секционном столе стрелочнице с серо-желтоватыми волосами - неожиданно пробрал по хребту озноб, очень неприятно совпадавший с мыслью собеседника: "Да она ли отравила?". Он испуганно закашлялся и одновременно сообразил, что клетка с удодом, которую полковник поминутно задевал локтем, пуста.

"Улетел, - расстроено сказал полковник, уловив движение его глаз, - А вы кашляете, как будто кто-то смеется".

"Это моя мать", - сказал Клювин.

Наступила неприлично долгая пауза, вроде той, когда обнаруживаешь мертвого старичка, оставленного в постели, пересевшим в кресло.

"Поймите и осознайте, что вы будете окружены не просто почетом, но трепетным и недалеким от ужаса поклонением религиозной молодежи. Ведь мы вас пригласили именно ради этого", - сказал, наконец, полковник, до того только беззвучно шевеливший губами. Когда бы Клювин умел читать по ним, он бы с удивлением разобрал жалобу скворца.

"Пуант в том, что вместо вас в лавку должен был прийти безумный флейтист. Потому пароля не было. Ведь если вы он, вам естественно прийти к театру. Особенно когда театр горит. И опять естественно просить флейту, когда его фантом призрачно погиб в огне. Полагаю, умный Шиш, увидев пожар, отпустил его расчетливо. А музыканты в аду были декорацией его "Моцарта и Сальери". Просто вы невольно сыграли его роль. Сейчас этот бедолага, наверно, уже добрел до своей былой любовницы. Балерины, которая и взорвала театр", - сказал полковник, и Клювина снова пробил по хребту озноб. Весь мир знал эту дивную балерину, очарованный ее медленно-волшебными пируэтами, похожими на прозрачно-дымчатый цветок розы, закружившийся сквозь лунно-голубой свет в невидимом урагане. Что заставило его рассказать свою сумасшедшую сказку странствий этому опасно нездоровому человеку? - если только это не был некий произвол, вроде того, что заставил гусарского офицера проломить спину лошади, неловко сев на нее.

Были и другие причины - так, часто украшая собой европейские университеты, Клювин старался не преподавать в них, впрочем иногда мучительно пытаясь преодолеть эту неприязнь, хаотически подготавливая разрозненные лекции и выбирая для педагогических опытов болезненно разлаженные учебные заведения. Завтрашнюю лекцию он предполагал посвятить маленькой, как собачки короля Лира, левретке Екатерины II Земире, хотя лировы собачки, были скорее всего, спаниелями. Екатерина очень любила своих собак, часто упоминая о них в своей философической переписке. Так, например, в апреле 1775 года Дени Дидро нежданно узнал, что родоначальник собачьего семейства Сэр Том "женился во второй раз на m-lle Мими", своей дочери, что, возможно, послужило скрытым толчком к знаменитому и мрачному пассажу о человеке в "Племяннике Рамо" (или "Жаке Фаталисте"?). Собачки стали постоянным атрибутом императрицы. Символы верности, живые аллегории, по смерти изваянные из фарфора, императорские собачки располагались на фарфоровых подушках в Парадной опочивальне Петергофского дворца. Архитектор русских императоров Камерон, тезка шотландского якобита, возвел им в Екатерининском парке склеп - миниатюрное повторение пирамиды Цестия - чем определился новый тип исторических эмоций: великие события делались равны в памяти личным привязанностям.

Затем должна была последовать лекция о Камероне.

Тем временем Гейнке растворил окно - за которым наступила как-то несколько не ко времени, рассеянно растерявшая созвездия и птичьи гнезда, как желтым фонарем освещенная луной ночь - и сказал, подойдя к вделанному в стену книжному шкафу:

"Если захотите немного почитать перед сном, не пугайтесь и не удивляйтесь".

Отомкнув саквояж, Клювин принялся - только на одну ночь - раскладывать поверх пестрой карты города густо исчерненные карандашом и чернилом листы бумаги.

"Карандаши в ящике", - сказал Гейнке, вдруг сняв с полки хорошо знакомый Клювину по книжной лавке том мольеровых комедий, и кабинет неожиданно наполнился назидательно-густым голосом:

Назад Дальше