Борис Дмитриевич открыл глаза и никак не мог сообразить — спал он или не спал, снилось ли ему что или так, мерещилось, или он лекцию читал. Даже не мог вспомнить, когда лег. Бред какой-то. Он легко вскочил с кровати и по легкости этой понял, что просто он, как теперь говорят, «под кайфом» — сделали же укол, вот и не болит ничего.
Рядом с соседом опять сидел сын и выкладывал всякую снедь, затребованную отцом.
6К Борису Дмитриевичу никто не должен был прийти, он утром видел всех. А жаль, хорошо бы с кем-нибудь перекинуться парой слов. Книга книгой, а живой собеседник не был бы лишним.
Позвали на ужин, и Борис Дмитриевич потащился в столовую. У дверей раздаточной стояла очередь. Каждый подходил, брал тарелку с едой и садился за стол. Народу было относительно немного, но несколько минут надо было постоять. Борис Дмитриевич подумал обрадованно, что завтра он будет уже лежачим больным, еду принесут в палату, и не надо будет выстаивать эту унизительную очередь — очередь за кормом. Да и вообще всякая очередь унизительна.
Завтра. Завтра все будет нормально. Завтра он будет не здоровый уже, ожидающий неизвестно чего, а полноценный послеоперационный лежачий больной.
«И вообще, — подумал он, — надо, чтобы больные всегда ложились только накануне операции, прямо перед ней. Если такая вот предоперационная подготовка в виде этого стояния и ожидания кормления затягивается, то нервы ко дню операции скорее всего будут в состоянии крайнего напряжения».
Он видел подобную очередь и у себя в отделении, но сейчас твердо решил, что отныне у него будут разносить еду по столам.
Он решил! Как будто он имел силу приказать что-нибудь санитаркам или раздатчицам. Ведь им это неудобно. И никакими силами их не сдвинешь. И не уволишь. А если уволишь, других не найдешь.
Может, и дома у себя провести производственное совещание? Дома тоже еду в комнату редко несут, а предпочитают кормить на кухне.
Столько сложностей!
А может, сам факт обслуживания для них унизителен?
Борис Дмитриевич твердо решил провести в отделении профсоюзное собрание на тему о человеческом достоинстве больного человека. Он стал строить в уме свою будущую речь. Представлял себе, как скажет, что нельзя больному показывать, сколь он немощей и убог, и нельзя делать больного лишь объектом медицинской помощи. Сознание, что они оказывают помощь — он выделит и подчеркнет слово «помощь» в своей речи, — не должно унижать никого; больному надо принести еду на стол, а не заставлять его стоять в убогой очереди у дверей раздаточной.
Потом он подумал о человеческом достоинстве «клиентов» реанимационного отделения. И слово, которым так любят бравировать реаниматоры, мимо чего он проходил всегда спокойно и благодушно, вдруг сейчас поразило его своей неуместностью и вульгарностью. И он шутя называл реанимируемых «клиентами», и он понимал, что это всего лишь шутка, но никогда раньше не задумывался о степени неуместности подобного юмора.
Хотя что особенного? В действительности, как угодно назови — лишь бы живым уйти. Вот тебе и метафизика больничного бытия.
Борис Дмитриевич порадовался, что его болезнь, его операция не потребуют лечения в реанимации. Его не будут ворочать, как предмет неодушевленный, ему не будут привязывать руку и гонять в вены всякие жидкости, ему не будут делать клизмы с неожиданностью кавалерийской атаки, когда тебе кажется, что все в порядке, ты наконец-то успокоился и не ждешь никаких процедур. С тобой не будут говорить безымянно; больной, дедушка, дядечка, — или в лучшем случае, в знак особого уважения, причина которому блат, назовут доктором.
Доктора-то будут приходить с именем на устах, но не всем сестрам и санитаркам будет охота и не у всех найдется время уважительно выговаривать его имя да еще и с отчеством. Или просто назовут по фамилии и скажут: «Повернитесь спиной!» Впрочем, дудки! Поворачиваться он не сможет. Будут ворочать.
Он так увлекся представлением несчастной картины — он и реанимация, — что забыл: ведь его туда не положат. Видно, здорово напуган реанимацией у себя в больнице, коль скоро так разжег свое воображение. Но, может быть, это продолжал действовать укол.
Да и в обычном отделении он в какой-то степени будет лишь относительно одушевленным объектом прекрасной, быстрой, умелой работы сестер.
Но что делать? Сама болезнь унизительна. Вот и приходится терпеть.
Он вспомнил реанимацию у себя в больнице и подумал, что в таком отделении двух сестер на шестерых больных мало. Конечно, было бы лучше, если бы на каждого больного по сестре. Но это от него не зависело. Конечно, надо, чтобы сестра работала в реанимации не больше восьми часов. Это был бы оптимальный срок, но очень невыгодно для сестер..
Пока Борис Дмитриевич стоял в очереди за ужином, он все больше и больше увлекался проектами перестройки работы в реанимационном отделении. Мысленно он составил не только проект письма в министерство и Госплан, но и проект самого приказа, уже, конечно, разосланного по всем больницам. Он запретил работать по тридцать часов, совершенно забыв, что и сестрам и врачам это выйдет боком — трудно будет подработать и придется оставаться на одной ставке.
Но сейчас он думал только о больных.
7Позади Бориса Дмитриевича в очереди стояла женщина, на которую он, увлекшись своими думами о реанимации, поначалу не обратил внимания. Сейчас, уже сидя за столом, он разглядел ее. Она была достойна внимания. По виду совсем здоровая, пожалуй, даже цветущая; короткие, чуть рыжеватые волосы. В очереди она сочувственно глядела на него, но этого он, естественно, не заметил, не замечал. С полной тарелкой отошла от раздаточного стола, поискала глазами свободное место и после некоторого раздумья подошла к нему, поздоровалась, села напротив. Разрешения в этих стенах, разумеется, никто не спрашивал. Ели молча до тех пор, пока с извиняющейся улыбкой она не поинтересовалась, насколько ему тяжело с его радикулитом стоять в очереди. В ответ он с такой же извиняющейся улыбкой спросил, откуда она знает, что у него радикулит.
Даже когда услышал от нее, что она врач, не отказался от своего вопроса, так как интересно было выяснить, насколько болтлив здешний персонал и неужели в его отделении персонал столь же болтлив? И по этому поводу, решил он, тоже необходимо провести работу в отделении.
Но доктор объяснила, что просто поставила диагноз по его спине, осанке, походке. Это был тот печальный факт, который лишь снова подтвердил необходимость операции. Уж если со стороны заметно — терпеть больше не надо, нельзя, невозможно. Все это он и высказал своей коллеге, собеседнице, сотрапезнице и поинтересовался, какая же медицинская отрасль имеет столь зоркий глаз. В глубине души он самодовольно предполагал, что лишь хирургу присуще точное диагностическое проникновение сквозь одежды. Конечно, хорошее отношение к своему делу, профессии вещь похвальная, и нет ничего страшного в этом перерастании любви к своему занятию в самодовольство, тем более что он сам это отметил. Хирурги чуть-чуть артисты, а для художника прежде всего важно собственное, отношение, важно, доволен ли собой «взыскательный художник», художника надо судить по его же законам. Весьма относительное рассуждение, конечно, так как продукция этого артиста не на бумаге или холсте и не на сцене или экране — продукция его художеств совсем иная, а потому и опасность самодовольства несколько отличается от самодовольства человека искусства. И судить этого художника только по его естественным законам тоже иногда бывает опасным. Находятся иные, искусственные законы, по которым судят их искусность. Все возвращается на круги своя.
Оказалось, доктора зовут Тамарой Степановной; оказалось, работает она реаниматором в больнице небольшого города.
Реаниматору Борис Дмитриевич, по своим представлениям, позволял иметь столь же проницательный клинический глаз, заодно он порадовался отсутствию болтливости у местных сестер, высказался комплиментарно о профессиональной проницательности коллеги и тем не менее стал чему-то и почему-то возражать, кокетливо скрывая свою принадлежность к врачебному ордену. Однако по возражениям, вопросам, ответам его Тамара Степановна легко смогла определить их профессиональную общность, о чем и сообщила ему, смяв окончательно все запирательства. Но в своем разговоре он не обнаруживал симптоматики, специфической лишь для хирурга, и ей пришлось прямо задать вопрос о его узкой специальности. Борис Дмитриевич не стал доводить игру до абсурда и сообщил, чем занимается.
После еды они сели на диванчике в коридоре и разговаривали про свои больницы, про то, что оперируют там, в их городе, и что оперирует Борис Дмитриевич, и, конечно, про то, что «вот у нас в Будеёвицах…». В общем, все, как и полагается между людьми одного дела, когда мимолетное знакомство не позволяет перейти на более общие или более личные темы.
Тамара Степановна была относительно молода, по крайней мере лет на десять моложе его; короткие рыжеватые волосы красиво растрепаны, рот большой, что, по мнению Бориса Дмитриевича, украшает женщину, во всяком случае, в той, здоровой жизни ему нравились женщины с большими ртами. И тоже большие, чуть излишне кругловатые, чуть настырно выпуклые глаза серого цвета смотрели с улыбкой, доброжелательством и немного с наглецой. Небольничный голубой халатик был игриво перехвачен пояском, подчеркивая не столько талию, сколько то, что было ниже ее. Походка, манера двигаться не соответствовала ситуации, в которой оба они сейчас находились.
Борис Дмитриевич был несколько смущен и потому постеснялся спросить о причине, приведшей ее в нейрохирургическое отделение. Во время прогулки по коридору, в течение всего разговора за едой, на диванчике при спокойной беседе он следил за дикцией, за движениями, за походкой, изучал мимику, цвет кожи, глаза — диагноз был неясен. Никакой асимметрии лица или движений, речь не нарушена, мышление и слова адекватны разговору. Походка… Походка прекрасная, может, даже слишком хорошая, хоть и не совсем уместная для этой, так сказать, обители болей и страданий. Но он не мог признать и походку неадекватной их беседе. Может, такое впечатление создавали не столько движения тела, сколько поясок, удивительно странно перехватывающий талию. Но, с другой стороны, может быть, ничего удивительного и необычного ни в пояске, ни в походке не было, а просто Борис Дмитриевич впервые в жизни посмотрел правильно на женщину вообще, и на походку ее, и на одежду; посмотрел с той самой необходимой колокольни, несмотря на свою насыщенную мужскую жизнь в прошлом, впервые посмотрел в нужном ракурсе, а может быть, женщина попалась первая, которая умела себя показать?
Смешно! Надо было заболеть, попасть под молот машины, которой он служил вот уже почти четверть века, чтоб поглядеть на лучшие детали мира по-другому. Но вряд ли ему удастся вырваться из привычных представлений о мире, из привычных обязанностей, из привычного отношения к этой машине и из всего, что с ней связано А связаны с этой машиной они оба — как в то время, когда они оба детали этой машины, так и сейчас, когда они детали, обрабатываемые машиной.
Разговор постепенно уходил от медицины. Тамара Степановна сказала, что нестандартность их встречи и знакомства позволяет ей предложить без всякого брудершафта называть ее Тамарой, а ей позволить именовать его Борисом. Это предложение было принято суровым мужчиной с больной поясницей лишь с непременным условием, что отказ от традиционной рюмки не должен вести за собой отказа от поцелуя.
Посмеялись и решили, что все у них впереди.
Диагноз оставался неясен.
Борис Дмитриевич решил не спрашивать ничего у коллег, а постараться поставить диагноз исподволь, так сказать, изучить синдром малых признаков, которые ему удастся углядеть без специального осмотра. Но он, кажется, забыл, что операция его назначена на завтра, — он забыл, что может не успеть. Тем не менее он приступил к диагностике… Задавая разные вопросы, пытался выяснить хоть что-то окольными путями, забыв, что он всего-навсего доктор Ватсон, а Шерлоком Холмсом только стремится быть, да и то в своем хирургическом деле. Выяснил лишь, что в Москве у нее никого нет, приходить к ней некому ни с передачами, ни с помощью, ни с сочувствием и разговорами. Это единственное знание, которое он получил из своего завуалированного допроса; единственный вывод, который он мог сделать, в результате был не медицинским, а организационным.
Дальнейшие прорывы коллеги в дебри диагностики, пусть и обходными путями, Тамара прекратила, сказав, что у них действительно, к сожалению, много еще здесь времени впереди, а пока она пойдет и немного почитает.
Борис Дмитриевич смотрел ей вслед, и никакая сугубо медицинская мысль не рождалась от этой картины в помощь его диагностическим размышлениям, и наоборот, то, что рождалось сейчас в его мозгу, даже несколько отдаляло от врачебной прозорливости, от врачебных забот да и от забот больного.
Борис Дмитриевич подумал, что, попадись ему эта женщина в такой же обстановке, с тем же невыясненным диагнозом, но в его отделении, когда он при своем деле, вряд ли бы в его голове рождались те мысли, которые он сейчас и не пытался отогнать, отмести как лишние и неудобные.
8Делать было нечего. Все его товарищи, наверное, разошлись по домам. Женщина ушла. Дежурных отрывать от дела не хотелось, решил походить. Что ж все время что-то делать, читать, спать, разговаривать, наконец, диагностировать — пора просто подумать.
Ничего не делать — только думать. Как на тахте.
С радостным удивлением Борис Дмитриевич обнаружил в холле телевизор и больных, сидящих перед ним. Дома он редко смотрел передачи — по вечерам в основном показывали спортивные игрища, а это его интересовало меньше всего в жизни. Но сейчас решил посмотреть, что бы ни показывали. Рассказывали о погоде на завтра, чтобы можно было заранее обдумать, что утром надевать; но поскольку надевать ему все равно больничную пижаму, то он и пропустил завтрашние уличные условия. Начали показывать художественную гимнастику. Раздавались восхищенные реплики больных — говорили, сравнивали, восклицали, все вокруг были единого мнения, что это ничем не отличается от искусства, что это даже лучше и интереснее. Кто-то один додумался, сказал, сформулировал — остальные радостно подхватили, согласились, поддержали.
«В чем же, действительно, дело? — снова включил свою мыслительную машину Борис Дмитриевич. — Потрясающая пластичность, ловкость и красота движений гимнасток, фигуристок, их танцы — почему же это не искусство? Они искусны — это так, но, по-моему, от искусства все это далеко. Почему мне не наскучивает смотреть хороший балет, но невозможно долго смотреть прекрасных гимнасток и фигуристов? Пожалуй, в искусстве важна, нужна, необходима душа, мысль; в спорте — техника, великолепной техники вполне достаточно. А потом все, наверное, зависит и от восприятия. Усвоение крови, сил и жизненных соков зависит не только от донора, но и от больного. Кому интересна душа и полет мысли, а кто волнуется лишь от техники и красоты движения тела. По-видимому, в этом и дело…»
И тут же понял, что совсем не смотрит на экран, не интересуется происходящим там, в приемнике, на арене, в спорте. Ему стало неловко, что он занимает место, в то время как позади стоят люди и им не на что сесть. С другой стороны, уйти, показать, будто он выше этого, обидеть всех, наслаждающихся созерцанием, с их точки зрения, прекрасного, он тоже стеснялся и стал ждать приличного повода исчезнуть.
И, как по щучьему велению, в коридоре показался Александр Владимирович.
Вечером! Что-то случилось. Душа хирурга не выдержала, и, уже ни о чем не думая, Борис Дмитриевич встрепенулся, как сердце от адреналина, и бросился вслед за коллегой-завом.
Пока он со своим радикулитом догонял Александра Владимировича, пришло в голову: столь же пугающие мысли возникают у больных и в его отделении, когда он вечером появляется там без особой нужды, а по привычке, или по неуютности жизни вне больницы, или просто для самоутверждения.
«А может, действительно, я потому и еду по ночам, по вечерам, что хочу самому себе казаться хорошим? Хирург я средний и сногсшибательно удачные результаты операций продемонстрировать самому себе не могу. Вот и компенсирую этой своей обязательностью, ответственностью, квазихорошестью. Приеду и сам собой доволен, а что больные при этом пугаются, просто в голову не приходит. А, наверное, это плохо сказывается на их нервном состоянии. Черт их знает, а может, наоборот, они успокаиваются, когда видят — шеф бдит и всегда готов прийти к ним на помощь в случае любой беды. А может, думают: вот настоящий человек, гуманист, Эразм Роттердамский, Ульрих фон Гуттен. И я для этого все и делаю, может? Хорошо, конечно, думать о себе, приятно, но я-то сейчас испугался».
Все оказалось куда интереснее, и смешнее.
Под вечер позвонили Александру Владимировичу друзья из инстанций и предупредили о неожиданной комиссии, которая будет с утра в больнице. Причина неизвестна. Что будут смотреть — неизвестно. Какие указания даны членам комиссии — неизвестно; все скажет им завтра председатель комиссии. Неизвестно, что надо искать — плохое или хорошее. Может, председателю и даны какие-нибудь инструкции, наставления, — неизвестно.
Заробел Борис Дмитриевич за Александра Владимировича и Михаила Николаевича и за всех остальных здешних шефов и начальников. По опыту знал, что такая неожиданная комиссия без подготовки и без инструкций — дело страшное. Бывают комиссии плановые, бывают комиссии по проверке жалоб. Бывает, хотят как-то поощрить, но это редко. Бывают комиссии по проверке обязательств. Бывают комиссии финансовой проверки — это хоть и тяжело, но не медицинские инстанции. Бывают комиссии с идеей разгрома. Но, как правило, всегда известно направление движения, линия сложения сил, так сказать. Вектор, что ли, это называется? Известно, как говорится, направление главного удара. Это знать необходимо перед любой комиссией, чтоб защитить, как раньше говорили в медицине, место наименьшего сопротивления, а теперь — в связи с увеличением знаний об аллергии — место наибольшей реактивности и, чтоб защитить место, где тонко и где потому именно там и рвется. Тонких мест много — все не подготовишь без информации. Без нее и интуиция не сработает. А ведь комиссий всегда бьют, даже когда приезжают со словами: «Мы приехали помочь коллективу в его трудном, но благородном деле».