— Издохла, куда ж я ее дела, — сердито огрызнулась Котиха, стоявшая в рваной паневе, с расстегнутой тощей грудью. — Навязали какого–то ирода, до морды рукой не достанешь, нешто ее прокормишь.
— Вот черти–то, — сказал Николай, — заплатишь, больше ничего.
— Накося…
У других коровы тоже исчезли. Кто продал прасолу на мясо, у кого околела.
— Готового не могли сберечь, — сказал Николай. — Ну, а мертвый инвентарь? Поделено десять телег, десять саней, плуги и прочее… все доставить.
— Да откуда ж их взять–то? — крикнул печник. — Мне, к примеру, и пришлось–то от этих телег два задних колеса, а передние еще у кого–то гуляют. Черт их сейчас найдет!
— Вот ежели кажный принесет, все колеса и сойдутся.
— Ни черта не сойдется…
— Да куда же вы все девали–то? — крикнул в нетерпении Николай.
— А кто ее знает, — сказали все. — Промеж народа разошлось…
— Да ведь народ–то весь здесь?
На это никто ничего не ответил.
— А что без описи… тоже отбирать будут? — спросил кузнец.
— Будут. Обыскивать надо, — отвечал Николай, просматривая какие–то бумаги.
Все опять насторожились, а несколько человек юркнули на задворки…
— То разбирай, то опять собирай, прямо задергали совсем, нет на них погибели.
— Не дай бог, в голове помутится от такой жизни.
— Главное дело, врасплох захватили. Куда теперь все это денешь? Деревянное что, — пожечь еще, скажем, можно, а железо, — куда его?
— Закапывать. Слободские все закапывают. — Или в пруде топить, — сказал кто–то.
— Что утопишь, а над чем и помучаешься, — проворчал кузнец.
— А у тебя что?
— Мало ли что… ведра есть, жбаны молочные, болты от машины, половинка этого… сепаратора, что ли, чума его знает. Потом нож от жнейки.
— Это утопишь.
— А когда доставлять–то? — спросил кто–то.
— Нынче надо, — отвечал Николай, просматривая бумаги и думая о чем–то.
— Ну, где уж тут успеть?
— Небось записывать будете…
— Что записывать?
Никто не отозвался. Еще несколько человек отделилось от толпы и тоже юркнули на задворки. Остальные беспокойно посмотрели им вслед и переглянулись.
— Куда это они?
— Умные люди, знают куда, — сказал кузнец и, что–то вспомнив, сам заторопился. — Ах, черт, надо мерину корму дать, — сказал он.
Николай все о чем–то думал. Когда он оглянулся, около него стояли только человека три.
— Где ж народ–то? — спросил он.
— А черт их знает. Ну, что ж, надо по дворам идти?
— Да, надо, — сказал Николай. Но вдруг, что–то вспомнив, торопливо сказал: — Подождите маленько, у меня корова не поена, — и быстро юркнул в избу.
* * *
Минут через пять у пруда неожиданно столкнулись Николай и кузнец. Кузнец — с большими молочными жбанами из белой жести, Николай — с нанизанными на веревку гайками, петлями, подсвечниками. Кузнец присел было за куст со своими жбанами. Николай сделал такое же движение, но потом махнул рукой и сказал:
— Ну, черт ее… все равно. Только не болтай никому.
И, закинув в пруд на веревке свои гайки и подсвечники с прикрепленным к ним поплавком, стал прятать у берега конец веревки.
В это время, запыхавшись, с колесом от жнейки и какой–то мелочью, прибежал печник и, наткнувшись на кузнеца, словно обжегшись, присел было, но, увидев с другой стороны Николая, махнул рукой и, сказавши: "Не болтайте никому!" — вышел на плотину.
Еще минут через пять стал прибывать новый народ,
— Полезли!.. И все к одному месту, как черт их догадал…
Кузнец закинул свои жбаны, но они повернулись вверх горлами и никак не хотели тонуть, сколько он ни водил по пруду за веревку.
— Вот черти–то окаянные! Говорил, не утопишь. Вишь, вишь, задирают морду вверх, да шабаш. Тьфу!
Пришел Сенька с экономическими ведрами. Афоня с какой–то машинкой, которой даже все заинтересовались и, оставив на время работу, стали рассматривать ее.
— Яблоки, что ли, чистить, не разберешь, — сказал Фома, посмотрев сначала на машинку, потом на ее владельца.
Тот и сам рассматривал машинку, вертя ее в руках, как будто в первый раз увидел ее.
— А кто ее знает, — сказал он наконец, — я взял, думал ручка на веялку годится, а она и туда не подошла.
— Ну буде языки–то чесать, — сказал строго Николай, — кончай дело, да — к месту!
Все, как поденщики после сурового окрика хозяина, принялись за дело, работа вокруг пруда закипела, только слышалось:
— Куда ты накрест–то через мою веревку кидаешь, чертова голова! — кричал один.
— А ты отведи свои поплавки. Один уже весь пруд занять хочешь…
— Куда ж я их отведу, когда тут мостики, есть у тебя соображение об деле?
А жбаны кузнеца все плавали горлами вверх.
— Вот дьяволы–то навязались. Хоть сам лезь в воду и топи их, оглашенных. Вишь, носятся!
— Куда ты, черт, со своими кубышками тут! Что за наказание такое! — кричал Афоня, торопливо дергая свою веревку. — За мои зацепил!
— Ну, не дай бог, что в середке пустое, — говорили в толпе. — Это вот сейчас еще хоть время есть, а как наспех придется, так совсем замотаешься.
— Я свой граммофончик закинул, и — без хлопот, — сказал Андрюшка, потирая руки, как купец после удачной торговой операции.
— Граммофон–то хорошо, — там нутро тяжелое. А вот эти кубышки…
— Я был в слободе, когда туда обыскивать пришли, — сказал Федор, — так что там было!.. У них у всех, почесть, эти жбаны. Сыроварня там работала. Как расплылись по всему пруду, — ну, беда чистая, измучились.
— Измучаешься, — сказал Захар, переводивший свои поплавки, и крикнул на кузнеца: — Да куда тебя черти несут, ты уж и сюда припутался!
— Что ж я сделаю, когда ветром гонит. Давеча туда гнало, теперь назад, пропади они пропадом.
А с деревни, увидев народ у пруда, бежали ребятишки с кувшинами и ведрами.
— Вы куда еще, чумовые, разлетелись! — крикнули на них мужики.
— Рыбки…
— Рыбки!.. Только одни бирюльки на уме.
Ребята озадаченно остановились.
Когда кто–нибудь, размахавши на руках и сказавши "Господи, благослови", бросал далеко от берега свой груз, мальчишки с кувшинами бросались туда и останавливались в недоумении; глядя озадаченно то на воду, то на бросившего.
— Что вы суетесь под ноги! — кричали на них со всех сторон.
— Только начни какое–нибудь дело, так эта саранча и заявится.
— Утопил!.. — закричали с плотины.
Мальчишки бросились туда. Это кузнец ухитрился наконец шестом пригнуть к воде горла жбанов, и они, побулькав, пошли ко дну.
— Уморился? — спросил Федор, глядя с состраданием на него.
— Уморишься… — ответил кузнец, утирая обеими руками фартуком пот с лица, как он утирался в кузнице, когда, кончив ковать раскаленное железо, совал его опять в горн и отходил к двери.
— Ну, буде, буде! Кончай, — сказал Николай.
Когда все, мокрые, усталые, возвращались вереницей от пруда, встречные останавливались и, посмотрев на мокрых мужиков и ребятишек с кувшинами, спрашивали:
— Много поймали?
— Много… — угрюмо отвечал кузнец, — чтоб тебе так–то пришлось!
ДОМОВОЙ
Уже восьмой день по утрам и в обед по всей деревне стоял бабий крик и галдеж. Кто–то распорядился, чтобы пастух гонял стадо не на ближнее поле, как до этого, а в дальний лес. Поэтому бабы в обед должны были ходить за две версты по жаре с подойниками доить коров.
Откуда вышло такое распоряжение, было совершенно неизвестно.
— Вот дурная голова–то, ногам покою не дает, — кричали все, — целую неделю бегаем, прямо измучились, как собаки.
— Да кто это выдумал–то?
— Собака его знает. И пастух–то сам не знает. Вякнул, говорит, ктой–то. А кто — неизвестно.
И как только приходило время гнать скотину, так со всех концов кричали:
— Чтоб у него ноги отсохли, у окаянного!
— Да у кого — у него?
— А лихая его знает.
— Не гонять коров совсем, вот и все! — говорили бабы, идя сзади коров и подгоняя их по грязным от навоза бокам хворостинами. — Что это за мученье такое! А то — кто приказал, — неизвестно, зачем приказал — тоже неизвестно, а они все прут…
— А сама–то зачем идешь?..
— Что ж я одна изделаю…
На девятый день бондарь, все время молчавший, вдруг выскочил из избы и с налитыми кровью глазами закричал на свою бабу:
— Не гоняй корову!!! Я его, сукина сына, измочалю. Кто это выдумал?!
— Кто его знает, — сказал сосед, сидевший перед своей избой на завалинке; — может, Семен–плотник, у него корова недойная, ему, конечно, все равно. Он что–то с председателем намедни шел.
— Где он, черт?.. Я его сейчас отчитаю.
И бондарь, как был в фартуке и в валенках, побежал к плотнику. Тот стоял около строящегося амбара над бревном и тесал его по отмеченной мелом черте.
— Ты какого же это черта умничаешь! — крикнул бондарь. — Только об себе и думает, а об людях не надо?
Плотник воткнул топор и сел иа бревно верхом, потом высморкался в сторону, утер полой нос и только тогда поднял голову.
Плотник воткнул топор и сел иа бревно верхом, потом высморкался в сторону, утер полой нос и только тогда поднял голову.
— Ты что? Ай лихая укусила?
— Меня–то не укусила, а вот ты распоряжения дурацкие даешь.
— Какие распоряжения?
— Какие… У тебя корова недойная?
— Ну, недойная.
— Ты с председателем намедни шел?
— Шел. Что дальше будет?
— Говорил?
— Говорил…
— Так какого же ты черта!
— Да об чем говорил–то? Черт! — крикнул плотник.
— Об чем? — спросил в свою очередь бондарь.
— Лесу просил,
— Лесу?..
— Ну, да.
— А коров в лес на весь день не ты приказывал гонять?
— Что ж я, начальство, что ли?..
— Так какой же это домовой исхитрился? — спросил озадаченно бондарь.
— Черт их знает… это, должно, шорник. Он что–то на жену намедни кричал, когда она коров доить шла.
— Так бы и говорил… Умники чертовы! — кричал бондарь, еще издали увидев шорника, который распялил на кольях горожи шлею и мазал ее дегтем из баклажки.
Шорник, перестав мазать, оглянулся.
— Умники чертовы, что ж у вас голова–то работает? Раз она у вас не так затесана, значит, нечего соваться, куда не спрашивают.
Шорник воткнул помазок в баклажку.
— Об чем разговор?..
— Ты на жену намедни кричал?
— Я, может, каждый день на нее кричу. Тебе–то какое дело? Да бить еще буду, ежели захочу… И то ты мне не указ.
— За что ты на нее кричал?
— А ты что, начальство?
— Не начальство, а беспорядок из–за вас получается.
— Прежде били — не получался, а теперь только крикнешь — и получится? Ты еще придешь и скажешь, что я сплю с ней не так… С чего ты привязался–то, скажи на милость?
— С того, что из–за вас, чертей, коров за пять верст в лес гонят, бабы с ног сбились, бегамши доить туда.
— Я‑то при чем?
— Как при чем ты?
— Да так… Я сам всю глотку ободрал, кричамши, чтоб туда не гоняли.
— Так кто же это исхитрился?
— Черт их знает. Небось, какой–нибудь домовой с нижней слободы.
Бондарь побежал на нижнюю слободу, и через несколько времени оттуда послышалась его ругань:
— Настроили этих советов чертовых, вот все дуром и идет.
Потом, хмурый и недовольный, он вернулся и на вопрос шорника, кто дал такое распоряжение, только махнул рукой и сказал:
— Никто не знает. Все отказываются. Прямо чисто домовой подшутил.
— Что за оказия такая?.. — говорили мужики в недоумении.
— Значит, какая–нибудь собака вякнула, вот и пошло дело.
На утро бабы сгоняли к околице коров в сторону леса и, увидев бондаря, который стоял у порога своей избы, кричали:
— Дядя Прокофий, куда ж гнать–то?
— А я почем знаю…
— Ах, оглашенные, они опять туда гонят! — кричала какая–то баба.
— Дядя Прокофий, куда гнать? — спросил пробегавший мимо бондаря пастух. — В лес, что ли?
— Гоните в лес, ну вас к черту, — сказал бондарь, — какой–то умник выдумал.
— Говорят, в лес опять велено, — сказал пастух, подойдя к бабам.
— Вот господь, казнь–то египетскую послал. Чтоб у него ноги отсохли, у окаянного… Только бы дознаться, кто это выдумал.
СВЯТАЯ ЖЕНЩИНА
Беднейшие с начала переворота испытали три совершенно различных превращения.
В первое время только и делали, что носились с ними: что ни начнут делить, сейчас десяток голосов с разных сторон кричат:
— Беднейших–то не забудьте! В первый черед наделить.
— Знаем без тебя, — говорят комитетчики, — затем и взялись.
— Вот, вот, ведь не для себя берём.
— На что нам, очень нам нужно.
— Нам только бы их–то на ноги поставить.
И беднейшие сначала только скромно предоставляли всем желающим ставить себя на ноги.
У Захара Алексеевича крыша давно прохудилась, и каждый раз после дождя он, выходя из избы, прежде всего попадал ногою в лужу в сенцах, а потом на пороге долго осматривал, промочил лапоть или нет. Но крыши не поправлял, а садился на завалинку и все о чем–то думал, опустив голову над коленями.
— Что ж крышу не чинишь, Захар Алексеич? — говорил кто–нибудь, проходя мимо.
Захар Алексеич поднимал голову, сначала смотрел на спрашивающего, потом на крышу.
— Что ж ее чинить–то, она вон уж старая, — говорил он, — вот как комитет…
Спрашивающий уходил, а Захар Алексеич отходил на середину улицы, чтобы лучше видеть, и, прикрыв рукой глаза от солнца, долго смотрел на крышу, потом снова садился на завалинку и опять о чем–то думал.
В первое время беднейшие сами даже могли и не ходить на собрания и не напоминать о себе: о них все помнили.
Степанида, не имевшая земли и кормившая пять человек детей и никогда о себе не напоминавшая, ничего не просившая, и та не могла пожаловаться: и лошадей ей в кредит дали, и корму воз, и даже два передних колеса от телеги при разделе инвентаря.
— Не все ж людям маяться. А то при старом порядке маялись да еще и теперь майся, — говорили мужички.
Потом, когда помещичий корм беднейшие лошади поели, так как одного воза хватило только на месяц, беднейшим пришлось напоминать о себе. Но время тут подошло горячее: руки у всех тянулись ко всему не с прежней нерешительностью и совестливостью, а с лихорадочной спешкой, и голосов беднейших было почти не слышно.
Иван Никитич спешил сбыть по мешочку в город доставшуюся муку на случай нового передела, чтобы не сказали, что у него много, и у него уже началась дрожь в руках от нечаянных барышей.
Ему было не до беднейших.
Огородник то и дело водил носом: не взяли ли где фабрику или завод на учет. Ему при такой спешке и вовсе было не до беднейших.
И чем больше беднейшие напоминали о себе, тем меньше получалось результатов. Все были заняты делом, и они только мешали на каждом шагу.
Захару Алексеичу уже пришлось переменить место для размышлений, и он вместо своей завалинки сидел все дни и вечера на крыльце чайной, где заседал комитет.
И когда какой–нибудь запоздавший член комитета спешил на заседание и вдруг глазами натыкался на фигуру Захара Алексеича в зимней шапке, с палкой, то сейчас же, почему–то плюнув, повертывал за угол и заходил с другого крыльца.
Тогда беднейшим пришлось уже более настойчиво требовать внимания к себе, пуская в ход различные средства, удобные для этого случая.
И на них уже стали смотреть, как на какую–то кару господню.
— Вот навязались–то на нашу душу.
— То по экономиям весь век клянчали, а теперь нашу кровь хотите пить, — тонким голосом кричал огородник.
— Почему вот Степанида не надоедает, — говорили все, — она и больная лежит, а не лезет, ей всегда всякий с удовольствием поможет…
— Хлебца бы ей, что ли, снести, Степаниде–то, говорят, целый день не ела.
— Кто на чужую собственность смотрит, — говорил Иван Никитич, — у того и свое отнимется, потому что не по закону.
— У тебя–то вот, однако, не отнялось, — говорили беднейшие, — набил карман–то. Мы вот тебе закон покажем, порастрясем. Лучше добром давай. Мы не чужого требуем, а своего. Все — наше.
И это было второе превращение.
Беднейшие превратились в ненавистных вымогателей. Пора осыпания их цветами прошла. Их только ненавидели и боялись.
— Донянчились!.. — говорил прасол.
— Их бы с самого начала в бараний рог гнуть надо.
— Только одна Степанида… Вот святая женщина, больная, пятеро детей, хлеба нет, а все не лезет. Хлебца бы, что ли, ей снести, Степаниде–то, а то, говорят, другой день не ела.
И так как все устали от требований беднейших, от их угроз, то всегда отводили душу, вспоминая о Степаниде.
А беднейшие уже стали кричать о новом переделе всего: у кого много, отнять и опять разделить поровну.
— Только уж теперь промеж нас одних, — кричал Андрюшка. — Все — наше. Мы их расчешем.
Но время проходило, а они все не расчесывали: после большого подъема дух беднейших постепенно ослабевал. И Захар Алексеич в свободное от сидения на завалинке время своими средствами добывал себе что–нибудь по соседству: забытую хозяином охапку дров, завалившуюся у чужой завалинки оглоблю.
Андрей Горюн, прицепив себе суму на спину и взяв в руку длинную палку, отправился куда–то; помаячил в тумане за околицей и скрылся за поворотом.
— Открыли кампанию, — сказал Сенька, подмигнув.
— Наконец–то за разум взялись, — сказал Иван Никитич.
Одна Степанида все лежала и не могла устроиться так же удобно, как остальные. И когда о ней вспоминали, то лавочник говорил:
— Вот уже кому, знать, на роду написано: как при старом порядке мучилась, бедная, так и при новом…
— И все молча терпит, — прибавлял кто–нибудь.
— Святая женщина. Хлебца бы ей снести, что ли, Степаниде–то. Третий день, говорят, не ела.
ГЛАС НАРОДА
Разнесся слух, что комитеты будут уничтожены и вместо них организуются Советы. Из Москвы с завода приехал Алексей Гуров и каждый день собирал около себя молодых солдат, вернувшихся с фронта, и говорил с ними о чем–то.