- Тебе вообще легко, - заметила Лиза, - ты ведь и тайну легко держал. А я все время мучаюсь ею. Ведь это все равно что говорить неправду...
- Огромная разница! - решительно возразил он. - В первом случае молчишь, а во втором говоришь.
- По-моему, все равно, молчать о правде или говорить неправду... Скажи, ты мог бы скрыть от меня правду?
- Н-ну... если это ради какой-нибудь очень важной цели... наверно, мог бы.
- А сказать неправду?
- Почему ты спрашиваешь?
- Нет, скажи.
- Солгать? Разве я тебе когда-нибудь лгал?
- Никогда! - негодующе сказала Лиза, но тут же вкрадчивым голосом спросила: - И не будешь?
- Почему ты спрашиваешь? - уже с обидой повторил он.
- Так просто, - ответила она почти нехотя и, немного помолчав, заговорила, словно о чем-то совершенно отдаленном: - Ты с Петром Петровичем знаком?
Кирилл вдруг сбился с шага, быстро взглянул на нее, отвел глаза и пошел медленнее.
Разговор происходил на улице, в тот день, который они назвали днем Независимости. Кирилл увидел Лизу возвращавшейся поутру домой от обедни, подошел к ней, и это было так неожиданно, смело и весело, что они внезапно приняли три решения: провозгласить день Независимости, пройти в тот же день открыто по улице мимо дома Мешковых, а на другой день, в честь Независимости, отправиться вдвоем на карусели. У Лизы стучало сердце, когда они, нарочно неторопливо, нога в ногу, шагали по улице, где всякий кирпичик на тротуаре и всякий сучок в заборе были ей знакомы и где стоял ее родной дом. Она все ждала - вот-вот ее окликнет голос отца, неумолимо-строгий голос, звук которого мог повернуть ее судьбу, и она была уверена, что добрый глаз матери, наполненный слезою, горько глядит за ней из окна. И ей было страшно и стыдно. Но они прошли мимо дома, и ничего не случилось. И, так же чинно шествуя по улице, Кирилл рассказал Лизе про случай с Аночкой, про знакомство с Цветухиным, и потом они обсудили, как лучше открыть дома тайну, и начали разговор о правде и неправде, и Кирилл вдруг сбился с шага.
- Какой это Петр Петрович? - по виду спокойно отозвался он на ее вопрос.
- Рагозин, - сказала Лиза.
- Да, - ответил он безразлично, - знаком. Так, как мы все знакомы с соседями по кварталу. Кланяемся.
- Ты у него бываешь?
- Зачем мне бывать?
- Вот и солгал! - торжествующе и пораженно воскликнула Лиза.
- Нет, - сказал он жестко, еще больше замедляя шаг.
- Я вижу по лицу! Ты побледнел! Что ты скрываешь? Я знаю, что ты у него был.
- Вот еще, - упрямо проговорил он. - Откуда ты взяла?
- А ты заходил на наш двор с толпой мальчишек? Помнишь, на второй день пасхи, когда к нам пришел болгарин с обезьянкой и с органчиком и привел за собой целую толпу зевак, помнишь?
- Ну и что же - заходил! Посмотрел на обезьянку и ушел. Я даже, если хочешь, заходил больше, чтобы на твои окна посмотреть: может быть, думал, тебя увижу, а вовсе не из-за обезьянки. Нужна мне обезьянка!
- Вот и неправда. Еще больше неправда. Я стояла в окне и смотрела на представление. Могу тебе рассказать, что делала обезьянка, все по порядку. Сначала она показывала, как барыня под зонтиком гуляет, потом - как баба за водой ходит, потом - как пьяный мужик под забором валяется...
- Я вижу, ты все на обезьянку смотрела. Не мудрено, что меня потеряла, - усмехнулся Кирилл.
- Я тебя отлично видела, пока ты стоял позади толпы. А вот ты ни разу не поднял голову на окно. Ни разу! Иначе ты меня увидел бы. Меня позвали дома на минутку, я отошла от окна, а когда вернулась, тебя уже не было.
- Надоело смотреть на ломанье, я и ушел.
- Куда?
- На улицу, домой.
- Я сейчас же побежала посмотреть на улицу, тебя не было. Ты исчез, не уходя со двора. Куда же ты делся? Можно было уйти только к Рагозину.
- Ну, Лиза, при чем тут Рагозин? - повеселев, улыбнулся Кирилл, и его нежность смягчила ее. Успокоенная, но с оттенком разочарования, она вздохнула:
- Все-таки я убедилась, ты можешь скрыть от меня правду.
- Я сказал - бывает правда, которую не надо говорить.
- Как, - опять воскликнула Лиза, - может ли быть две правды? Которую надо и которую не надо говорить?
Она резко повернулась к нему, и так как они как раз заходили в Собачьи Липки, то перед ней, как на перевернутой странице книги, открылась улица, пустынная улица, по которой шел единственный человек, и она узнала этого единственного человека мгновенно.
- Отец! - шепнула она, забыв сразу все, о чем говорила.
Она вошла в ворота бульвара, потеряв всю гибкость тела, залубеневшая в своем форменном платье, вытянувшаяся в струнку. Но тотчас она бросилась в сирени, густыми зарослями обнимавшие аллею.
- Тихо! - строго произнес Кирилл, стараясь не побежать за нею. - Тихо, Лиза! Помни - день Независимости!
Он подтянул на плечо сползавшую куртку, которую с весны носил внакидку, что отличало мужественных взрослых техников от гимназистов, реалистов, коммерсантов, и медленно скрылся там, где шумела, похрустывала тревожно раздвигаемая Лизой листва.
Когда Меркурий Авдеевич подошел к бульвару, аллея была пуста. Он сразу повернул назад. Вымеривая улицу непреклонными шагами, вдавливая каблуки и трость в землю, как будто любую секунду готовый остановиться и прочно стоять там, где заставит необходимость, он слушал и слушал возмущенным воображением, что скажет, придя домой, жене, Валерии Ивановне. Он скажет:
"Потворщица! Что же ты смотришь? Когда бы дочь твоя фланировала с кавалерами в Липках, на большом бульваре, - была б беда, да не было б стыда! Кто не знает, что Липки есть прибежище легкомыслия и распущенности? Но Липки-то общественное место. Там шляются не одни ловеласы, там найдешь и приличного посетителя. Туда даже чахоточные ходят за здоровьем, не только голь-шмоль и компания. А что такое Собачьи Липки? Как этакое слово при скромном человеке выговорить? Кусты - вот что такое твои Собачьи Липки! Кусты, и больше ничего! И в кустах прячется с мальчишкой срамница твоя Елизавета. Вот какое ты сокровище вырастила своим потворством. Нет у твоей дочери ни стыда, ни совести!"
Так Меркурий Авдеевич и скажет: нет у дочери ни стыда, нет у нее ни совести! Нет.
10
Блистающее сединой огромное кучевое облако падает с неба на землю, а ветер свистит ему навстречу - с земли на небо: это люлька перекидных качелей взвивается наверх и потом несется книзу - ух! ух! плещутся девичьи визги, вопят гармонии, голосят парни:
Плыл я верхом, плыл я низом,
У Мотани дом с карнизом...
Барабаны подгоняют самозабвенное кручение каруселей, шарманщики давно оглохли, звонки балаганов силятся перезвонить друг друга, - площадь рычит, ревет, рокочет, кромсая воздух и увлекая толпу в далекий мир, где все подкрашено, все поддельно, все придумано, в мир, которого нет и который существует тем прочнее, чем меньше похож на жизнь.
Паноптикум, где лежит восковая Клеопатра, и живая змейка то припадет к ее сахарной вздымающейся груди, то отстранится. Панорама, показывающая потопление отважного крейсера в пучине океана, и в самой пучине океана надпись: "Наверх вы, товарищи, все по местам, - последний парад наступает! Врагу не сдается наш гордый "Варяг", пощады никто не желает!" Кабинет "Женщины-паука" и кабинет "Женщины-рыбы". Балаган с попугаем, силачом и балериной. Балаган с усекновением, на глазах публики, головы черного корсара. Балаган с танцующими болонками и пуделями. Театр превращений, или трансформации мужчин в женщин, а также обратно. Театр лилипутов. Дрессированный шотландский пони. Человек-аквариум. Хиромант, или предсказатель прошлого, настоящего и будущего. Американский биоскоп. Орангутанг. Факир... Все эти чудеса спрятаны в таинственных глубинах - за вывесками, холстинами, свежим тесом, но небольшими частицами - из форточек, с помостов и крылец - показываются для завлечения зрителя, и народ роится перед зазывалами, медленно передвигаясь от балагана к балагану и подолгу рассчитывая, на что истратить заветные пятаки - на Клеопатру, крейсер или орангутанга.
В народе топчутся разносчики с гигантскими стеклянными графинами на плечах, наполненными болтыхающимися в огне солнца ядовито-желтыми и оранжево-алыми питьями. Подпоясанные мокрыми полотенцами, за которые заткнуты клейкие кружки, они покрикивают тенорками: "Прохладительное, усладительное, лимонное, апельсинное!" А им откликаются из разных углов квасники и мороженщики, пирожники и пряничники, и голоса снуют челноками, прорезывая шум гулянья, поверх фуражек, платков, шляп и косынок. Сквозь мирный покров пыли, простирающийся над этим бесцельным столпотворением, здания площади кажутся затянутыми дымкой, и Кирилл оглядывается на все четыре стороны и видит за дымкой казармы махорочную фабрику, тюрьму, университет. Ему уже хочется отвлечься от пестроты впечатлений, он выводит Лизу из толчеи, они останавливаются перед повозками мороженщиков, и он спрашивает:
- Ты какое будешь - земляничное или крем-брюле?
- Ты какое будешь - земляничное или крем-брюле?
Они берут "смесь", и он, ловя костяной ложечкой ускользающие по блюдцу шарики мороженого, говорит:
- Я помню, что тут делалось, когда я был маленький. Знаешь, осенью здесь тонули извозчики. Лошадей вытаскивали из грязи на лямках. А весной пылища носилась такая, что балагана от балагана не увидишь. Каруселей было куда больше, чем сейчас. Меня еще отец водил сюда, сколько лет назад. Давно...
- Ты не любишь размять мороженое? - спросила Лиза. - Оно тогда вкуснее.
- Нет, я люблю твердое.
- Ну что ты! Когда оно подтает, оно такое маслянистое.
- Это университет прижал балаганы в самый угол, - сказал Кирилл. - Он скоро совсем вытеснит отсюда гулянья. Может, мы с тобой на последних каруселях. Тебе нравится здание университета? Да? И мне тоже. Оно такое свободное. Ты знаешь, его корпуса разрастутся, перейдут через трамвайную линию, вытеснят с площади карусели, потом казармы, потом тюрьму...
- Что ты! - сказала Лиза. - Тюрьму никогда не вытеснят.
- А я думаю - да. Смотри, как все движется все вперед и вперед. Ведь недавно мы с тобой на конке ездили. А теперь уже привыкли к трамваю. И не замечаем, что в пять раз быстрее. И живем уже в университетском городе. И, может быть, не успеем оглянуться, как не будет никаких казарм, никаких тюрем...
- Совсем?
- Совсем.
- Нет, - опять возразила Лиза, - это называется утопией.
- Я знаю, что это называется утопией. Но я сам слышал, как у нас спорили, что мы никогда не дождемся университета. А все произошло так скоро. Ведь верно?.. Давай еще съедим шоколадного и сливочного, хорошо?
- Балаганов будет жалко, если их задушит университет, - сказала Лиза.
- Университет ничего не душит. Он будет насаждать свободу, - произнес Кирилл, подвинувшись к Лизе.
Она посмотрела на белые стены тюрьмы долгим грустным, немного влажным взором и, машинально разминая мороженое, спросила:
- Почему у одного здания на окнах решетки, а у другого какие-то кошели?
Он убавил голос, насколько мог:
- С кошелями это каторжная тюрьма. Там больше политические. Свет к ним проходит, а они ничего не видят, только кусочек неба, если стоят под самым окном. А с решетками - обыкновенный острог. В девятьсот пятом году я видел, как через решетки махали красными платками. У тебя есть знакомые политические?
- Нет. Я очень боялась бы.
- Боялась? - не то с удивлением, не то обиженно переспросил он.
- Я, наверно, показалась бы такому человеку несмышленышем.
- Почему? Ты могла бы говорить, о чем захотела. Все равно как со мной.
- Что за сравнение? Я не могла бы ни с кем говорить, как с тобой. А у тебя разве есть такие знакомые?
- Есть, - ответил он, озираясь. - У меня есть.
- Рагозин? - спросила она быстро.
- Фамилии в таких разговорах не называют.
Ей показалось, он произнес это с некоторой важностью, и, промолчав, она опустила глаза в тарелочку. Мороженое уже растаяло на солнце.
- Я не хочу больше, - сказала она.
- Ты ведь любишь такую размазню.
- Но теперь я не хочу.
Они расплатились с мороженщиком. Незаметно их снова втянул упрямый людской вал, откатывая от одного балагана к другому, и, чтобы народ не разделил их, они взялись за руки.
- Если гуляний не будет, все-таки жалко, - заговорила Лиза.
- Главное в движении... - отозвался он в тот момент, как их остановила толпа перед балаганом, где представлялось усекновение головы черного корсара королем португальским.
Их сдавили со всех сторон жаркие, разморенные тела и, повернув Лизу лицом к Кириллу, прижали ее к нему так, что она не могла шевельнуть пальцем. Она разглядела в необыкновенной близости его темные прямые брови и булавочные головки пота над ними и над верхней прямой и смелой губой. Он был серьезен, и ей стало смешно.
- Да, главное в движении, - повторила она за ним, еще пристальнее рассматривая его губы. - У тебя усы. Я только сейчас вижу.
Он сказал, не замечая ее улыбки, почти строго:
- Все движется. Когда исчезнут балаганы, народ пойдет в театры.
- Ну, театр - совсем другое! Я страшно люблю театр. Так люблю, что отдала бы за него все.
- Зачем? - спросил Кирилл еще строже.
- Чтобы быть в театре.
- Играть?
- Да.
- Ты мне никогда не говорила.
- Все равно этого не будет, это только так, фантазия, - сказала она, вздохнув, и он ощутил ее горячее и легкое дыхание, овеявшее его лицо и чуть напомнившее запах молока.
Так же, как она, он рассматривал ее близко-близко.
Каждая ресничка ее была видна в отдельности, зеленовато-голубой цвет ее глаз был чист и мягок, подбородок, слегка вздрогнувший, нежен, волосы тонки, слишком тонки и полны воздуха. Она жмурилась от солнца и откидывала голову чуть-чуть назад, чтобы лучше видеть его, а он так хорошо, так ясно видел ее. Она постаралась высвободить свои руки, а он нарочно держал их и был доволен, что толпа продолжала давить, колыхаясь.
- Ты не похожа на актрису, - сказал он.
- А какие актрисы?
- Другие. Ты лучше.
Ей удалось повернуться, им обоим хорошо стал виден балаган. Раздвигая холщовые занавески входа, оттуда неожиданно пошел народ, щурясь после темноты и нажимая на толпу. Всполошный колокол, подвешенный на деревянную глаголь, забил к началу нового представления, и на высоком помосте, как на эшафоте, показался португальский король. Облаченный в парчовый кафтан, с короной на мочальных волосах, заплетенных в косицу, он воссел на трон, под самый колокол. Заложив ногу на ногу - в белых нитяных чулках и в золоченых туфлях с загнутыми по-татарски носочками, - он высморкался в красный платок и начал не спеша обтирать мокрую шею. У него была бородка в виде кубика, отклеившаяся с одного бока, и на щеках - румянцы, как китайские яблочки.
Едва притих колокол, из народа крикнул кто-то:
- Пал Захарыч, ну, как?
Павел Захарович, в ситцевой рубахе и в картузе, сразу нашел окликавшего и бурно заработал локтями, стараясь выплыть из толпы, которая уже видела казнь корсара, и вплыть в толпу, которая казни не видала.
- Оттяпали, - с удовольствием и певуче проголосил он, так что все люди вокруг обернулись и стали его слушать. - Оттяпали начисто! Кровищ-и-и, милый мой! Палач, заплечный мастер, кудри его буйные вот так вот на руку намотал и секирой по шее ка-ак махнет - так башка начисто! И он ее в корзинку - швырк, она так, брат, на дно - стук, точно колода, и тело без головы рухнуло и боле не встало. Оборвата веселая жизнь, конец, значит, отгулялась! Палач перчаточки скидавает и - в корзинку их, следом за башкой. И ручки обтер - я, мол, ни при чем, мне - что прикажут. А король...
Тут Павел Захарович погрозил пальцем на короля португальского, и толпа разом обратила головы, следуя его жесту.
- Вот тот, сидит в короне - он и носом не повел: приказал казнить разбойника и своего слова царского не переменил ни на малость. Глядит, ехидна, как вольная кровушка с секиры на землю капает, и хоть бы что... Эх, брат! Поди сам посмотри, право. Не пожалеешь, ей-богу, право...
Колокол опять забил всполох, и на помост перед народом вышел усатый палач в красном хитоне по колено, в цилиндре и стал бок о бок с королем. Народ волной перевалился ближе к помосту.
В эту минуту Лиза увидела Веру Никандровну, появившуюся с толпой из балагана. Тотчас вспомнив отца и то, что он ни слова пока не сказал о вчерашнем и что еще предстоит самое тягостное, она почувствовала тоскливую боль, тихо наплывшую к сердцу. Она не могла ничего выговорить и предупреждающе сжала руку Кирилла, но он неверно понял и ответил благодарным пожатием. Никуда нельзя было уйти в этой давке от разговора, о котором Лиза старалась не думать. Не сводя глаз с Веры Никандровны, она наконец сообразила, что та видит их тоже и пробирается к ним.
Кирилл вдруг обрадовался:
- Вот мама. Как хорошо! Сейчас я тебя представлю.
Вера Никандровна была не одна, - она вела Аночку, приглаженную и праздничную, стараясь защитить ее от толкотни. Уже до того, как Кирилл произнес: "Это Лиза, познакомьтесь", Вера Никандровна смотрела на нее тем всевидящим, безжалостным и стремительным взглядом, каким глядят только матери, осматривая девушку, которая может все пошатнуть и перепутать в судьбе сына. Лиза вспыхнула, похорошела от смущения, но оно не длилось и минуты, потому что немедленно завязанный разговор стушевал мысли, волновавшие всех, кроме Аночки. Присутствие ее оказалось очень к месту, отвлекая на себя общее внимание.
- Понравилось тебе? - спросил ее Кирилл.
Она ничего не могла ответить: в глазах ее еще темнел только что покинутый сумрак, подсвеченный желтыми мигающими огнями, и в огнях ей продолжали чудиться страшные, бесшумные люди, как в ночном видении. Их жизнь - в этих огнях - летела так быстро и в то же время была так странно медленна, что Аночка могла бы повторить каждый шаг палача, каждый вздох корсара, каждое мановение короля. Они были величавы и грозны. Могла ли она ответить на вопрос, понравились ли они ей? Они подавили ее.