Мы встретились с Робином у станции трансленты. Сразу перескочили с промежуточной полосы на среднюю, быструю и понеслись мимо лесного приволья, мимо мачт инфор-глобус-системы, мимо домиков из гридолита, так умело подделывающего фактуру древесного ствола и шершавого гранита.
Робин принялся расхваливать своего мажордома — это старинное словцо, обозначающее домашний автомат, недавно вошло в интерлинг.
— Настроился на сверхзаботу, — говорил Робин, посмеиваясь. — Непременно хотел мне всучить дождевик.
— А мне ленивый попался, — сказал я. — По-моему, он беспробудно спит.
— Ты просто его не включил.
— Может быть…
Транслента широким полукругом огибала старый город. Скучные ряды одинаковых домов-коробок. Серые, многоэтажные.
«Странно, — подумал я, — предки были энергичны и умны, а вот в строительстве жилья фантазии, что ли, им не хватало. Впрочем, не в фантазии дело. Дворцы и монументы очень даже умели они строить. Помню, какой восторг охватил меня в старом Ленинграде. А старую Венецию не так давно — всю как есть — поставили на новые сваи, теперь уж навечно. Я не любитель музеев, но в Венеции хотел бы побывать. Нет, не в отсутствии фантазии дело. Уж очень много других забот было у предков. А строительные материалы были просто ужасны».
Впрочем, забот и нашему поколению хватает…
В старом городе ритмично бухало, что-то рушилось, взметывались столбы пыли, и вибраторы быстренько свертывали их. У автоматов не бывает праздников.
Никогда, наверно, не кончится работа по благоустройству Земли.
Сейчас вот поветрие — прочь из городов, покончим с уплотненностью, скученностью, «да здравствует зеленая мантия планеты!».
Своего рода культ зеленого дерева. Но настанут другие времена — и кто знает, какие новые идеи будут обуревать беспокойный род человеческий…
На миг сверкнула далеко внизу яркой синью река, — и мы въехали в новую часть города.
Мы высадились на центральной площади и попали в людской водоворот.
Куда они вечно торопятся, эти девчонки? И почему им всегда весело? Вот бежит навстречу стайка — в глазах рябит от ярких полосатых юбок. Увидели пузатый кофейный автомат, плеснувший кофе мимо подставленной чашки, — смех. Попалась на глаза реклама нового синтетика — смех. Увидали нас, одна шепнула что-то другим — смех.
Я невольно оглядел себя. Ничего смешного как будто. Костюм, правда, не новый. Старый в общем костюм, года два таскаю его, пластик пообтерся, потерял блеск.
«Ты прав, пора выбросить, — услышал я отчетливое менто Робина. — Пошли в рипарт».
В зале рипарта полно парней. Разглядывают образцы, спорят о расцветках. Дивное времяпрепровождение. Хотя — праздник. По праздникам рипарты всегда забиты. Ну, где тут мои размеры?
Я вспомнил Стэффорда — серый биклоновый костюм, синий платок. Недурно он выглядел. Вот нечто похожее. Цвет хороший, серый, как у домов в старом городе.
У автомата узколицый парень моего роста старательно набирал код этого самого костюма. Потом вдруг отменил заказ, стал набирать другой. Я терпеливо ждал.
— Как думаешь, — обернулся он ко мне, — не взять ли и этот, полосатый?
— Возьми обязательно, — сказал я. — И тот, в розовую клетку, возьми. Ты будешь в нем неотразим. Хватай все, какие есть.
Парень нахмурился.
— Ты со всеми так разговариваешь?
— Только с едоками, — отрезал я.
На нас стали оборачиваться. Парень хмуро меня разглядывал, задержал взгляд на моем значке.
— Ты болен, — сказал он, с сожалением покачав головой.
— Чем это я болен?
— Космической спесью.
Робин потащил меня к другому автомату, ворча, что я одичал на Луне и разучился разговаривать с людьми. Мне стало немного не по себе, но я был уверен, что дело тут не в «одичании», нет, а в том, что просто я не люблю, когда набирают больше, чем нужно.
— Откуда ты знаешь, сколько ему нужно? — урезонивал меня рассудительный Робин. — Тебе достаточно одного костюма, а этому человеку понадобилось два — что ж тут такого?
— Вот-вот, — не сдавался я. Типичная психология едока.
Мы переоделись в кабинах, а старые костюмы сунули в пасть утилизатора. Я взглянул в зеркало — вылитый Стэффорд, только потоньше, и ростом пониже, и, уж если говорить всю правду, совсем некрасивый. Носатый, с обтянутыми скулами.
Мы вышли на улицу как раз в тот момент, когда из женской половины рипарта выпорхнула пестрая стайка девушек. Конечно, сплошное «ха-ха-ха!», и волосы по последней моде — в два цвета.
Нам было по дороге, и Робин стал перекидываться с ними шуточками. Я тоже иногда вставлял два-три слова. И посматривал на одну из девушек: что-то в ее тонком смуглом лице вызывало неясные тревожные ассоциации. Это лицо связывалось почему-то с беспокойной толпой.
Вдруг она прямо взглянула мне в глаза, я услышал менто: «Не узнаешь?» И тут меня осенило. Но как она переменилась за два года! Ведь была совсем девчонкой — с надежной отцовской рукой на хрупком плече. А теперь шла, постукивая каблучками, высокая девушка, и на ней сиял-переливался этот золотистый лирбелон, на котором теперь помешаны женщины, и зеленые полосы на широкой юбке ходили волнами.
— Здравствуй, Андра, — сказал я.
— Здравствуй, Улисс. Будешь участвовать в играх?
— Еще не знаю. Ты теперь живешь здесь?
— У нас дом с садом в спутнике-12. Это к северо-востоку отсюда.
— Как поживают родители? — спросил я.
— Они… — Андра запнулась. — Отец снова на Венере.
Я читал, что Холидэй улетел на Венеру в составе комиссии Стэффорда. Значит, он еще не вернулся. Что-то затянулась работа комиссии, и никаких сообщений оттуда…
— Как он там? — спросил я как бы вскользь. И тут же понял, что ей не хочется отвечать. — Ну, а что ты поделываешь?
— О, я после праздников улетаю в Веду Тумана.
Веда Гумана — гигантский университет, в котором было сосредоточено изучение наук о человеке, — находилась неподалеку от нашего — Учебного центра космонавигации.
— Я поступила на факультет этнолингвистики. Ты одобряешь?
Я кивнул. Шла огромная работа по переводу книг со старых национальных языков на интерлинг, и если Андра намерена посвятить себя этому делу, — ну что ж…
Мы сели в аэропоезд и спустя десять минут очутились на олимпийском стадионе. Это был не самый крупный стадион в Европейской Коммуне, но и не самый маленький. Его чаша славно вписывалась в долину, окаймленную зелеными холмами.
Гомон, смех, песни… Пестрый хоровод трибун…
В толпе, подхватившей нас, затерялись Андра и ее подруги.
Нас с Робином понесло к западным трибунам.
— Кто эта девушка? — спросил Робин.
— Андра, — сказал я и повторил еще раз: — Андра. Знаешь что? Мы будем состязаться.
— Ладно. Но когда ты начнешь петь, жюри попадает в обморок.
— Ну и пусть, — сказал я легкомысленно. — Пусть они падают, а я буду петь.
Мы пошли к заявочным автоматам, и вдруг откуда ни возьмись на нас бурей налетел Костя Сенаторов.
— Ребята! — закричал он во всю глотку и принялся нас тискать в объятиях. — Тысячу лет! Ну, как вы — летаете? А у меня, ребята, тоже все хорошо! Инструктор по атлетической подготовке — здорово, а? Хорошо, ребята, замечательно! Знаете где? В Веде Гумана!
— Молодец, Костя, — сказал Робин.
Костя по-прежнему продолжал радоваться.
— Вы — заявлять? Правильно, ребята, замечательно! Ну, увидимся еще! — Костя нырнул в толпу.
А я вспомнил, как Костя бил кулаком по рыхлой земле, и лицо у него было страшно перекошено, и он завывал: «Уйду-у-э…» Робин уже опять перешучивался с девушками. Я потащил его к заявочному автомату, и мы получили номер своей команды и личные номера.
В нашей десятке девушки были рослые, атлетического вида, а вот парни подобрались, на мой взгляд, тщедушные — командных лавров с такими не стяжать. В десятке, которая нам противостояла, я узнал узколицего парня из рипарта.
И конечно, этот едок оказался моим соперником. Такое уж у меня счастье — жребий всегда выкидывает со мной странные штуки.
Дошла очередь и до нас. Я легко обогнал моего едока на беговой дорожке. Затем нам пристегнули крылья. Я сделал хороший разбег, сильно оттолкнулся шестом, он гибко спружинил и выбросил меня в воздух, и я расправил крылья.
Люблю полет! Крылья упруго вибрировали и позванивали на встречном ветру, я вытягивал, вытягивал высоту, а потом перешел на планирование. Приземление после такого полета — целая наука, ну, я — то владел ею. Я вовремя сбросил крылья, и погасил скорость, и мягко коснулся земли. Мой соперник приземлился метров на тридцать позади, несколько раз перекувырнулся через голову, и это обошлось ему в десять потерянных очков.
Стрельба из лука с оптическим прицелом. Что-то мои стрелы ложились плохо. Лишь две из десяти вонзились в цветную мишень. Зато узколицый раз за разом аккуратно посылал стрелы в центр своей мишени. Ловко он прицеливался — ничуть не хуже, чем в рипарте в костюмы.
Стрельба из лука с оптическим прицелом. Что-то мои стрелы ложились плохо. Лишь две из десяти вонзились в цветную мишень. Зато узколицый раз за разом аккуратно посылал стрелы в центр своей мишени. Ловко он прицеливался — ничуть не хуже, чем в рипарте в костюмы.
Потом — фехтование. Впоследствии мне было смешно вспоминать, как я сражался; но тогда было не до смеха; я размахивал шпагой, как палкой, пытаясь ошеломить противника бурным наступательным порывом, — но, конечно, дело кончилось плохо, и я потерял шесть важных очков.
Разрыв в очках, который мне принесла победа в свободном полете, сокращался, и мною овладел азарт. Кроме того, было и еще нечто, побуждавшее меня изо всех сил стремиться к победе. Это нечто, как я подумал потом, восходило к старинным рыцарским турнирам, которые и гроша бы ломаного не стоили, если б на балконах не сидели прекрасные средневековые дамы.
Над стадионом плясали буквы, складываясь в слова. Вдруг возникло: «Вперед, Леон!» Что еще за Леон? Я метнул диск, чуть не достав до этого Леона, и снова увеличил разрыв в очках. Теперь осталась интеллектуальная часть состязаний. Сейчас я положу этого фехтовальщика на лопатки.
Я попросил его припомнить третий от конца стих из поэмы «Робот и Доротея». К моему удивлению, узколицый прочел всю строфу без запинки. Ну, подожди же!
Надо что-нибудь из более давних времен… И я решил убить его вопросом: «Был ли в истории литературы случай, когда кривой перевел слепого?» Он поглядел на меня с улыбкой и сказал: «Хороший вопрос». И продекламировал эпиграмму Пушкина: Крив был Гнедич поэт, переложитель слепого Гомера.
Боком одним с образцом схож и его перевод.
Затем он задал мне вопрос: кто из поэтов прошлого вывел формулу Римской империи? По-моему, здесь был подвох. Никогда не слышал, чтобы поэты занимались такими вещами…
Нам предложили сочинить стихотворение на тему «Ледяной человек Плутона», положить его на музыку и спеть, аккомпанируя себе на фоно-гитаре.
Много лет подряд телезонды передавали изображения мрачной ледяной пустыни Плутона, пока в прошлом году не разразилась сенсация: око телеобъектива поймало медленно движущийся белесый предмет. Снимки мигом облетели все газеты и экраны визоров и породили легенду о «ледяном человеке Плутона». Все это, разумеется, чепуха. Планетолог Сотников утверждает, что это было облако метана, испарившееся в результате какого-то теплового процесса в недрах Плутона.
Вот в таком духе я и написал стихотворение. При этом я остро сознавал свою бездарность и утешал себя только тем, что за отпущенные нам десять минут, пожалуй, сплоховал бы и сам Пушкин.
Я схватил фоно-гитару и начал петь свое убогое творение на мотив, продиктованный отчаянием.
Впоследствии, когда Робин принимался изображать этот эпизод моей биографии, я хохотал почти истерически. Но тогда, повторяю, мне было не до смеха.
Сознаюсь, мне очень хотелось, чтобы мой противник спел что-нибудь совсем уж несуразное. Но когда он тронул струны и приятным низким голосом произнес первую фразу, я весь напрягся…
Вот что он спел, задумчиво припав щекой к грифу гитары:
Мне следовало попросту признать себя побежденным и прекратить дальнейшее состязание. Но это значило лишить команду половины очков в общем начете.
А команда моя сражалась героически, особенно девушки.
Пришлось продолжать. Правда, я опередил противника в решении уравнений. Но в рисовании он опять меня посрамил.
В заключение нам предложили тему для десятиминутного спора: достижимость и недостижимость.
Мой противник выдвинул тезис: любая цель, поставленная человеком, в принципе достижима при условии целесообразности. Надо было возражать, и я сказал:
— Достижим ли полет человека за пределы солнечной системы? Точнее — межзвездный перелет?
Он пожал плечами.
— По-моему, всесторонне доказана нецелесообразность полета к звездам.
— Значит, он недостижим?
— Недостижим, поскольку нецелесообразен.
— А я считаю, что если бы возникла возможность такого полета — техническая возможность, понимаешь? — то появилась бы и целесообразность. Возможно — достижимо. Невозможно — недостижимо. Вот и все.
— Ты слишком категоричен, — сказал узколицый. — Была ведь возможность достичь расцвета цивилизации роботов, но человечество сочло это нецелесообразным, и началась знаменитая кинороботомахия. Главное условие — целесообразность.
В общем его логику сочли сильнейшей. Он набрал пятьдесят шесть очков, а я сорок восемь. Не дотянул по части интеллекта…
Сверившись с нашими номерами, жюри возвестило:
— Леон Травинский победил Улисса Дружинина.
Мы вместе сошли с помоста.
— Так ты — Леон Травинский, поэт? — сказал я. — А я-то думал, он — дядя в летах.
— Нет, я молодой едок. — Он засмеялся.
— Беру свои слова обратно, — сказал я. — Не обижайся.
— Не обижаюсь. Запиши, если хочешь, мой номер видеофона.
Тут его окружили девушки, и он махнул мне рукой на прощанье.
Робин еще состязался. Я выпил под навесом кафе-автомата стакан рейнского вина. Вдруг я понял, что меня томило и что нужно сделать. Я прямиком направился к кабине объявлений и набрал на клавиатуре: «Андра, жду тебя у Западных ворот».
Она пришла запыхавшаяся и сердитая.
— Ты слишком самонадеян. Подруги меня уговорили, а то бы я ни за что не пришла.
— У меня не было другого способа разыскать тебя. — Я взял ее под руку и отвел в сторонку, чтобы нас не сбила с ног толпа, повалившая с очередного аэропоезда. — Когда ты успела так вырасти? Мы почти одного роста.
— Ты всенародно вызвал меня для того, чтобы спросить это?
— Я потерпел поражение и нуждаюсь в утешении.
Она с улыбкой посмотрела на меня.
— Ты слышала, как я пел?
— Нельзя было не слышать. — Теперь она смеялась. — Ты пел очень громко.
— Я старался. Мне хотелось, чтобы жюри оценило тембр моего голоса.
— Улисс, — сказала она, смеясь, — по-моему, ты совершенно не нуждаешься в утешении.
— Нет, нуждаюсь. Ты была на выставке?
— Конечно, — А я не был. Пойдем, просвети меня, человека с Луны.
Она нерешительно переступила с ноги на ногу. Но я уже знал, что она пойдет со мной. Очень выразительно было ее резко очерченное, как у матери, лицо под черным крылом волос. А вот глаза у нее отцовские, серые, в черных ободках ресниц. Хорошие глаза. Немного насмешливые, пожалуй.
В первом павильоне шли рельефные репродукции старых кинохроник. Пожилые лысеющие люди в старинных черных пиджаках подписывают Договор о всеобщем разоружении. (Тот далекий день с тех пор и отмечается как Праздник мира). Солдаты в защитных костюмах демонтируют водородную бомбу. Переоборудование стратегического бомбардировщика в пассажирский самолет — заваривают бомбовые люки, тащат кресла…
«Восстание бешеных» — горящий поселок под огнем базук, автоматчики, спрыгивающие с «джипов».
Счастье, что удалось тогда их отбросить от ядерного арсенала…
«Поход за спасение христианской цивилизации», повешенные за ноги на площади европейского города, танк у портала кафедрального собора… «Лесная война» в Азии…
Черные каски, голубые каски…
И демонстрации. Ох, какие могучие, какие нескончаемые демонстрации! Они-то и преградили дорогу фашистам, бешеным. Вот оно — массы вышли на улицы. Пикеты у парламентов, всеобщие забастовки, лавина плакатов, народный контроль… Воистину — державная поступь истории…
Я засмотрелся. Все это читано, пройдено в школьном курсе истории, но когда видишь ожившие образы прошлого… вот эти напряженные лица, разодранные в крике рты, неистовые глаза… то, право же, сегодняшние наши проблемы тускнеют…
— Улисс. — Андра тронула меня за руку. — Ты прекрасно обойдешься без меня. Я пойду.
— Нет! Сейчас мы пойдем дальше. Туда, где тебе интересно.
— Мне и здесь интересно, но я уже была… — Она умолкла, глядя на меня. — У тебя странный вид, Улисс.
— Пойдем. — Я счел нужным кое-что ей объяснить. — Понимаешь, Андра, я подумал сейчас, что мы… мы должны сделать что-то огромное… равноценное по важности их борьбе…