Том четвертый. Сочинения 1857-1865 - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 7 стр.


— Счастливчики! — сказал он, весело вздохнувши, кликнул Мишку и спросил на сон грядущий рюмку водки.

XI Объясняется недоразумение читателя

Как! скажет мне читатель, — вы изображаете Вологжанина веселым и беззаботным, тогда как главная задача его сватовства— вопрос о приданом — оставлен неразрешенным?

Признаюсь, недоразумение это и меня долгое время смущало, а потому считаю долгом оговориться здесь перед читателем. Настоящая история составлена мной не из головы и не по рассказам каких-нибудь зубоскалов или вертопрахов, а частью по письменным документам, частью же по совершенно достоверным устным преданиям, потому что история эта не современная, как это явствует и из счета денег на ассигнации; и не только Иван Павлыч, но и прочие члены этого достойного семейства, действующие в настоящей повести, волею божией уже скончались и почиют под великолепным мавзолеем на крутогорском кладбище. А потому всякому сделается понятным, сколь важный пропуск заключался для меня в недостатке документа, который мог бы естественным образом объяснить примирение Вологжанина с судьбою. Но документа этого не оказывалось, и я уже решался изобразить Ивана Павлыча как поучительный пример трогательного бескорыстия, как вдруг выведен был из недоумения следующими двумя письмами, найденными в бумагах покойного нежнолюбимым его сыном, Порфирием Иванычем. Вот эти письма:

«Милостивый Государь!

Порфирий Петрович!

Сегодня утром, находясь в волнении чувств, я забыл (да и мог ли не забыть?) условиться насчет приданого. Хотя, уповая на милость божию, я всего больше ценю в моей невесте ее прекрасное сердце и просвещенный ум, тем не менее, усматривая в вас отца попечительного, я не могу не волноваться сим вопросом, составляющим существенную основу будущей нашей супружеской жизни и последующего за тем семейного счастия. Итак, смею думать, что вы выведете меня из несносного недоумения, которое столь сильно, что препятствует мне участвовать сегодня, по обещанию, в вашем семейном обеде. С истинным почтением и т. д.

Иван Вологжанин».

Ответ.

«Милостивый Государь мой!

Иван Павлыч!

Письмо ваше глубоко меня тронуло. Уверенность ваша в попечительных свойствах моего характера весьма меня утешила. Вы совершенно правы, государь мой, что вопрос о приданом составляет существенную часть занимающего нас дела. Итак, платя за откровенность откровенностью, я считаю долгом объяснить вам, что даю за дочерью пятьдесят тысяч рублей государственными ассигнациями (а не тридцать, как облыжно довел до вашего сведения крепостной ваш служитель), которые, во избежание всяких сомнений, вы и получите в ломбардных билетах, на имя вашей будущей жены, перед отъездом вашим в божий храм для бракосочетания. Прочее же приданое вы можете видеть во всякое время, ибо, по откровенному моему характеру, я не только ничтожных женских тряпок, но и более важных вещей утаивать не имею никакой надобности. Хотя я и смею думать, что душевные свойства моей дочери таковы, что она и без столь достаточного приданого, по силе одной своей невинности, не останется долгое время в девках, однако ж не лишним считаю, государь мой! здесь присовокупить, что на руку ее имел, в недавнее весьма время, положительные виды действительный статский советник и малороссийский старинный дворянин Стрекоза, и лишь некоторая, вовремя замеченная в нравах его гнусная привычка воспрепятствовала совершению столь приятного союза.

За сим, ожидая вас к обеду, с совершенным уважением имею честь быть и т. д.

Порфирий Порфирьев».

— Вот как при стариках-то наших все просто и откровенно делалось! — с умилением сказал мне Порфирий Иваныч, вручая эти два письма.

XII Опять капитан Махоркин

Что делалось в четырех стенах дома Порфирьева в то время, когда явился туда, по приглашению, Павел Семеныч, кто и каким образом усовещивал его оставить злобное преследование Феоктисты Порфирьевны — все это осталось навсегда погребенным под спудом строжайшей тайны. Известно только, что Махоркин выбежал от Порфирьевых опрометью, без шапки и без шинели, в беспорядочном самом виде, в каком добродетельные пустынники спасаются от преследования злых духов, нередко являющихся им в образе малоодетых женщин. Как нарочно, день стоял ненастный; порывистый и пронзительно-холодный ветер свистал ему в уши; дождь проливал целые потоки на его голову и одежду; но он не чувствовал оскорбления стихий. Выдавшись грудью вперед и заложив руки за спину, он бежал или, скорее, летел по улицам, не разбирая, что у него под ногами, лужа или твердое место, причем машинально шевелил губами, размахивал изредка одной рукой и, как уверяли впоследствии очевидцы, ни разу, в продолжение всего перехода, не моргнул глазом.

Пришедши домой, он остановился среди комнаты, как бы не сознавая еще, что с ним делается и почему он остановился именно тут, а не посреди лужи или в другом месте. Он бессмысленно посмотрел на Рогожкина, который уже настроил гитару и, казалось, ждал только возвращения Махоркина, чтобы предаться любимому занятию. Петр Васильич несколько струсил, увидев благодетеля своего в таком восторженном состоянии, и вознамерился было улепетнуть, но принятая Махоркиным, посреди комнаты, позиция воспрепятствовала исполнению этого поползновения.

В таком положении простоял Павел Семеныч с четверть часа. Чувствовал ли он что-нибудь в это время или просто жил лишь общею жизнью природы — Рогожкин не мог объяснить этого, потому что сам от страха как бы замер и утратил всякое сознание. Однако ж, так как все в мире должно иметь свой конец, то и Павел Семеныч мало-помалу пришел в себя, взял стул и уселся на нем в обычной своей позе.

— Пой! — сказал он сиплым голосом.

Рогожкин начал петь и пел в этот раз действительно удачнее обыкновенного. Он чувствовал, что в эту минуту он обязан употребить нечеловеческие усилия, чтоб удовлетворить своего господина. Пел он песни всё грустного содержания: про старого мужа-негодяя, который «к устам припадает, словно смолой поливает», про доброго молодца, приезжающего, с чужой дальней сторонушки, на могилу своей красной девицы, своей верной полюбовницы.

— Вина! — закричал Махоркин неестественным голосом, вскочив со стула и начиная в исступлении бегать по комнате, — вина!

Рогожкин засуетился, вынул из шкапа полуштоф и рюмку и поставил на стол. Павел Семеныч начал мрачно осушать рюмку за рюмкою.

— Хорошо! — сказал он наконец, проводя рукой по груди.

— Вы бы лучше сняли с себя мокрое-то платье! — осмелился выговорить Рогожкин.

— Вздор! издохну — тем лучше!

Он остановился перед Рогожкиным, скрестивши на груди руки.

— А знаешь ли ты, что сегодня произошло? — произнес он с расстановкой, — сегодня, брат, были махоркинские похороны… да! убили они, брат, меня!

— Помилуйте, Павел Семеныч, на что же-с? даст бог, и еще сто лет проживете!

— Нет, брат, не жилец я! не утешай ты меня! а ты скажи лучше, лев ли я?

Рогожкин замялся, не зная, что ответить.

— Нет, ты скажи, лев ли я? — допрашивал Махоркин, выпрямляясь, вытягивая свои члены и сжимая кулаки, — и вот, братец ты мой, этот лев, этот волк матерый перед ягненком смирился… слова даже не выговорил!

Рогожкин покачал головой, а Павел Семеныч снова выпил водки.

— Да и что бы я мог сказать! — продолжал он, — сказать, что я ее люблю, — она это знает! сказать, что я ее, мою голубушку, на ручках буду носить, — она это знает! сказать, что я жизнь за нее пролить готов, — да ведь она и это знает! — что ж я мог сказать ей?

Махоркин задумался. Он усиливался представить себе, что бы в самом деле он мог высказатьТисочке, если бы мог, но лучше, красноречивее изложенного выше, ничего не был в состоянии придумать. Все ему представлялась его собственная фигура, гладящая Тисочку по головке, носящая на руках и убаюкивающая это прелестное дитя. Выше этого наслаждения он не понимал.

— Отчего же вы не сказали им всего этого? — робко заметил Рогожкин.

— Отчего не сказал? ну, не сказал — да и все тут! Эх, Петя, налей, брат! пропал я, Петя! Еще маменька-покойница говаривала: не пей водки, Павлуша! капля в рот попадет — пропащий будешь человек!.. вот оно так и выходит!

На другой день Павел Семеныч проснулся очень поздно и с невыразимой тоской окинул взором голые стены своей одинокой квартиры. Рогожкин, который провел у него всю ночь, с заботливою нежностью следил за каждым движением своего друга. Сам он не смыкал глаз почти всю ночь; отчаянье Махоркина взволновало его; он до такой степени привык смотреть на него, как на лицо всемогущее и всегда торжествующее, что мысль о постигшей его неудаче материально не лезла в его голову и производила бессонницу. Но так как Махоркин самолично объявил, что дело его пропало, то поневоле пришлось поверить ему, и оставалось только придумать средства, каким бы образом смягчить эту неудачу и сделать ее не столь жестокою. И разные полудетские, полуфантастические проекты волновали его крохотное воображение. То думалось ему: вот завтра утром, как только встанет Павел Семеныч, я полегоньку подойду и скажу ему: «А Феоктиста Порфирьевна прислали узнать о вашем здоровье, — что прикажете отвечать?» И все лицо его улыбалось от одной мысли о том, какой эффект произведет этот вопрос на Махоркина… Но через несколько минут мысли его принимали другое направление. «Нет, — говорил он сам с собою, — лучше будет, если они завтра проснутся, а я им письмо вдруг подам… От кого, скажут, это письмо? а письмо-то от ихнего начальника, и начальник благодарит Павла Семеныча за их рвение по службе и усердие к сохранению казенного интереса…» Одним словом, не было той несбыточной фантазии, которою бы с жадностью не овладела мысль Рогожкина, и всё с одною целью: утешить и успокоить бесценного Павла Семеныча.

Но поутру, когда Махоркин действительно проснулся, все эти проекты внезапно улетучились. Рогожкин подошел, однако ж, к его кровати и пожелал ему доброго утра.

— Вина! — сиплым голосом отвечал Махоркин на приветствие своего друга.

— Не будет ли-с? — осмелился заметить Рогожкин.

— Вина! — снова закричал Махоркин, и так настоятельно, что Рогожкин не осмелился ослушаться, схватил опрометью шапку и побежал в питейный.

— Ты, Петя, не знаешь, что это была за девушка! — сказал Махоркин, когда было уже достаточно выпито, — да, только время может открыть, что это была за девушка!

— Бог не без милости, Павел Семеныч! Может, еще и наша будет!

— Нет, брат, не будет! сама сказала! Кабы не сама… ах, кабы не сама!

— Да, может, они против своей воли так говорят, Павел Семеныч?

— Нет, брат! Вы, говорит, для меня отвратительны, я, говорит, найдусь вынужденною в уездный суд просьбу подать, искаться на вас в бесчестии!

— Да помилуйте, Павел Семеныч, ведь это они с чужих слов повторяют! Всё это Порфирия Петровича слова: даже и слог ихний-с!

— Нет, Петя, убит я! А как было бы хорошо-то! нанял бы я квартирку побольше, купил бы вещиц хорошеньких… ведь я, брат, коли захочу, могу добыть денег!

— Кому же и добыть, как не вам, Павел Семеныч!

— Да!.. там была бы ее комнатка, здесь бы моя… назади бы спаленка… славно!

— Что и говорить, Павел Семеныч!

— Ты пойми, как тебе-то было бы хорошо! Вот ты теперь один-одинехонек по белу свету шатаешься, а тогда и у тебя бы почти что свое семейство было! Не слонялся бы ты из угла в угол, а с утра пришел бы в семейный дом… спокойствием бы насладился!

— Деточек бы ваших нянчил, Павел Семеныч!

— Выпьем! выпьем, брат, потому что уж такая мне вышла линия! Нет, Петя, мне счастья! счастье-то мое, видно, еще в ту пору, как я младенцем был, собаки съели!

Такого рода разговор длился целый день. Гитара и чекан отложены были в сторону; песни не оглашали больше скромной квартиры Махоркина; но зато водка беспереводно стояла на столе, перед которым сидели собеседники. На другой и на третий день повторилось то же самое. Махоркин не делал ни шагу из своей квартиры, опасаясь встретить ту, которая столь жестоко нарушила спокойствие всей его жизни. Врожденная ему дикость нрава развивалась все более и более; казалось, он потерял всякое сознание окружающей его вещественной природы и не имел никакой иной мысли, кроме мысли о Тисочке, но и то представлявшейся ему не в ясном и лучезарном свете, а среди облака, образуемого винными парами. И длилась бы эта история, быть может, и до сего дня, если бы не случилось странное происшествие, которое внезапно пресекло ее.

XIII Свадьба

В семь часов вечера, 10 сентября 18** года, квартира Ивана Павлыча блистала огнями, и сам он, в новеньком мундире и белом галстухе, занимал почетных гостей. Посаженым отцом был у него сам генерал Голубовицкий, а посаженою матерью Настасья Ивановна Фурначева; шафера были тоже хоть куда: Разбитной и Семионович. Было и еще несколько милых гостей, которые охотно приехали пожелать счастья своему сослуживцу. Иван Павлыч ходил от одного к другому, перед некоторыми на секундочку останавливался, дарил улыбкой, трепал по плечу или по спине и отправлялся далее.

— Скажите, пожалуйста, — обращается Настасья Ивановна к его превосходительству, — как все это удивительно устраивается! давно ли, кажется, Иван Павлыч у нас поселился, а вот уж и место получил, и супругой обзавелся!

— Еще не завелся! — любезно отзывается генерал.

— Всё от воли божией, ваше превосходительство, — вступается Семен Семеныч Фурначев, — без него, царя небесного, и волос с головы нашей не упадет.

— Это правда, — отвечает генерал.

— Вы, mon cher Wologchanine, прекрасно обделали свои дела, — говорит Разбитной жениху, — только я вас предупреждаю: en ma qualité de garçon de noce,[57] я за себя не ручаюсь… les femmes, voyez vous, c’est mon faible…[58] без этого я существовать не могу!

Иван Павлыч очень хорошо понимает, что это шутка, и улыбается.

— А вы недурно устроились, Вологжанин! — говорит генерал, гордо озираясь.

Иван Павлыч, вместо ответа, опять улыбается: в этот вечер он счастлив и находит, что дар слова — способность, совершенно излишняя.

— Как приятно видеть молодую и счастливую парочку в хорошеньком гнездышке! — замечает Настасья Ивановна.

— Это правда, — отзывается генерал.

— Особливо для человека опытного, ознакомившегося, так сказать, со всеми бурями жизни, отрадно успокоиться умственным взглядом… — присовокупляет Фурначев.

— А что вы думаете? ведь это правда! — прерывает генерал.

— Адаму, после грехопадения, по всем вероятностям, куда было горько вспомнить о временах своей невинности! — продолжает Фурначев.

— Господа! невеста готова! — восклицает Разбитной, завидев из окна подъезжающего шафера невесты.

Генерал и прочие знатные обоего пола особы встают с мест и начинают суетиться.

— Mesdames! ваше превосходительство! позвольте… одну минуточку! — умоляет жених, внезапно возвращая утраченный дар слова.

В воображении его беспокойно мечется цифра 50.

— Ну что, если он надует?! — мысленно твердил он себе в эту решительную минуту. — Господи! да что уж это будет?!

И он, с мучительною тревогою в сердце, летит навстречу шаферу невесты.

— Невеста одета! — провозглашает, в свою очередь, шафер Спермацетов, который, с незапамятных времен, на всех губернских свадьбах, исполняет эту должность, и не только не стареет, но с каждым годом делается все более и более способным к шаферской обязанности.

— Позвольте, Иван Иваныч! — говорит Вологжанин, догоняя Спермацетова в передней, — вы не имеете никакого более поручения… ко мне собственно?

— Никакого-с… впрочем, да! Порфирий Петрович хотел, кажется, что-то сказать мне перед отъездом, но только помолчал и пожал мне руку.

— И больше ничего?

— Больше… ничего…

— Да, помилуйте, Иван Иваныч! вы говорите всё как-то с расстановкой, как будто что-то забыли! вы поймите, что это вещь очень важная, что тут забывчивость совершенно не у места!

— Поручения я никакого не имею! — скороговоркою и решительно отвечает Спермацетов.

Господи! да что ж это такое! — восклицает Вологжанин в отчаянье, — господа! нет, воля ваша, я не поеду! вы поезжайте, Иван Иваныч! вы скажите этому старому подлецу, что честные люди не поступают таким образом! он мне пятьдесят тысяч обещал!

Между тем в гостиной генерал ужасно беспокоится. Его оторвали от весьма важных занятий… он пожертвовал немногими минутами свободного времени… эти минуты необходимы, чтобы дать отдых утомленной голове… наконец, он не видит, что такое, что такое… С другой стороны, это и оскорбление… зачем же звать, если там у них не все готово? Одним словом, генерал кипятится и ломается что есть мочи, так что все эти мелкие пташки, как Фурначев, Семионович и проч., невольно умолкают и опускают глаза в землю.

— Нет, как вы хотите, Вологжанин, — говорит Разбитной, выходя в переднюю, — как вы хотите, а вы должны ехать… Вы поймите, mon cher, что нельзя же его превосходительству ждать конца ваших переговоров…

— Да помилуйте, Леонид Сергеич, он еще вчера вечером уверял меня, что пришлет всё сполна с шафером! — умоляет Вологжанин.

— Но ведь это, наконец, ваше дело, mon cher! Ваше дело было наблюсти, чтобы условия были исполнены! Согласитесь сами, за что же вы хотите нанести оскорбление его превосходительству?.. нет, вы должны, вы не можете не ехать! Иван Иваныч! отправляйтесь к невесте и скажите, что мы в церкви!

Спермацетов уезжает, а Разбитной входит в гостиную и объявляет, что недоразумение улажено. Ошеломленного Вологжанина сажают в карету и привозят в церковь.

Обряд совершился благополучно. Невеста была просто «голубушка», как выражались впоследствии крутогорские дамы, но жених неоднократно озирался по сторонам, как бы отыскивая чего-то глазами, и по временам вздрагивал и горько улыбался. Полицейским было наистрожайше приказано ни под каким видом не впускать в церковь Махоркина, от которого могли ожидать всякого невежества, и он действительно не был впущен, но в ту минуту, когда молодая садилась вместе с молодым в карету, чтобы отправиться в благородное собрание, где ожидал их свадебный бал и ужин, то в толпе раздался знакомый Вологжанину голос: «Блаженствуй, несравненная! я согласен!»

Впрочем, Настасья Ивановна рассказывала впоследствии, что когда Вологжанина поздравляли в церкви с благополучным исполнением желания, то он, вместо того чтобы улыбнуться, как водится, и отвечать какою-нибудь любезною фразою, неприлично рассмеялся и сказал: «Д-да! поправил-таки я свои обстоятельства!»

Госпожа Луковицына, слыша этот рассказ, сначала как будто задумалась, но потом, как бы осененная внезапным блеском свыше, воскликнула, что и она, с своей стороны, кое-что заметила, но сначала не поняла, а теперь все делается для нее ясно. А именно, когда Вологжанин вошел в залу благородного собрания и встречен был, как водится, на пороге родителями невесты, то, исполнив должную формальность, подошел к Порфирию Петровичу, поцеловал его три раза и сказал при этом: «Подлец!» Но Порфирий Петрович только крякнул и отправился навстречу к другим гостям.

Назад Дальше