Глава 13
Анькины вещички в больницу должен был утром отвезти Николай, так что Тамара погрузила в машину несколько пакетов все с тем же коньяком и шоколадом, попросила водителя, чтобы в машине не курил, — Анна терпеть не могла табачной вони, — и, никуда не заезжая, поехала забирать дочь. Настроение у нее было праздничное, давно у нее не было такого настроения — как когда-то в детстве, в ожидании Нового года, когда каждый подарок казался самым лучшим, каждая снежинка — самой красивой, каждая конфета — самой вкусной, а с Новым годом, конечно, должна была начаться новая жизнь. Всю дорогу она болтала, смеялась, рассказывала анекдоты, услышанные накануне от Юрия Семеновича, и так заразила своим настроением всегда несколько хмурого водителя Сережу, что и он начал травить анекдоты и хохотать. Так, в разговоре, перебивая друг друга, смеясь и утирая выступившие от смеха слезы, они вышли из машины, взяли звякающие и шуршащие пакеты и пошли к входу в больницу.
На низком и широком крыльце у входа в отделение стояли рядом Николай и Евгений. Опаньки.
Тамара поскользнулась на раскатанной ледяной дорожке, чуть не упала, чуть не уронила звякающий пакет, но Сережа успел подхватить ее вместе с пакетом, почти за шиворот дотащил до входа, забежал вперед и распахнул перед ней дверь, озабоченно приговаривая:
— Осторожно, здесь тоже скользко, вот здесь, справа… Давайте руку, а то мало ли… Дверь я держу, держу…
— Добрый день. — Евгений шагнул ей навстречу и тоже протянул руку.
Его рука была ближе, но Тамара аккуратно обошла ее, уцепилась за Сережину и доверительно пожаловалась:
— Черт-те что развели… Мало того, что дороги не чистят, так еще и прямо у дверей мусору полно.
Сережа удивленно глянул на нее, неопределенно хмыкнул, и она вдруг поняла, что сейчас наверняка выглядит странно. Она всегда выглядела в высшей степени странно, когда очень злилась: лицо бледнело до неживой бумажной белизны, зрачки сужались до булавочной головки, глаза меняли цвет, короткие волосы вставали дыбом, как у рассерженной кошки, а главное — пропадала мимика. Не лицо, а каменная маска. Однажды в таком состоянии она увидела себя в зеркале — и не узнала.
— Вам нехорошо?
Сережа шагнул к ней, отпустил входную дверь, та хлопнула, Тамара вздрогнула и пришла в себя. Ну что она, в самом деле? Анна выздоровела, все хорошо, и ей нет никакого дела до мусора у дверей.
— Все в порядке, — виновато сказала она, старательно улыбаясь все еще каменным лицом. — Спасибо, Сережа, теперь я сама. Если хочешь, в машине подожди, можешь съездить куда-нибудь. Мы тут, наверное, еще с часок прокантуемся. Собраться, одеться, то, се… Документы еще оформлять. Подарочки всем раздать.
— Не, я не уеду. — Сережа смотрел на нее все еще настороженно. — Я лучше подожду. Вы особо не торопитесь, вы делайте, как там надо. Я подожду.
Она и не собиралась торопиться. Она надеялась, что, выйдя с Анной из больницы, она не увидит на крыльце ни Евгения, ни Николая. Ну, Николай — понятно, он отец, он об Анне заботится. А этот-то что приперся? Один раз она его о чем-то попросила, один-единственный раз, и не для себя, а для своего ребенка! А он просто забыл. Замотался, твою мать. Заработался, твою мать. Труженик ты наш, твою мать.
Но в суете сборов, оформления документов, разговоров с врачами и раздачи борзых щенков Тамара не только перестала злиться, но и думать забыла, что на крыльце у входа кто-то там стоял. Она даже не поняла сначала, почему Анна, выйдя из здания на белый свет, вертит головой, будто высматривает кого-то. Подумала, что Анна, как и все после тяжелой болезни, просто заново обвыкается в этом мире.
— Пойдем, пойдем, — поторопила она тревожно, по опыту зная, что после долгого лежания и голова на свежем воздухе может закружиться, — нагуляемся еще, надышимся, насмотримся… А сейчас домой. Ага, вон и Сережа бежит, давай-ка свой багаж, сейчас он все погрузит.
— А папа где? — неуверенно спросила Анна, все так же вертя головой. — И дядя Женя… Он тоже приходил. Ушли, что ли?
— Наверное, — небрежно откликнулась Тамара. — Тебя же довольно долго выписывали. Папа нас дома ждет. А дядя Женя на работе, ему ждать некогда, он человек занятой.
И про себя добавила: «Твою мать». И тут же начала злиться на Николая — хоть она и не хотела при выходе опять увидеть его на крыльце, но то, что он ушел, оказалось очень обидно. Это что ж, выходит, родную дочь из больницы за-брать ему не так важно, как поговорить с чужим человеком? Ведь наверняка они сейчас где-нибудь вдвоем обсуждают серьезные мужские дела: у кого какая новая машина, новая жена, новая секретарша…
Тамара с Сережей таскали в машину бесконечные пакеты: книги, одежду, посуду, — барахла было много, гораздо больше, чем она сегодня притащила, но оставлять в больнице ничего нельзя, даже пустую банку, это плохая примета, а Анна стояла возле машины и все вертела головой.
— Вон папа идет, — вдруг сказала она и закричала, и замахала руками, и засмеялась радостно, будто они сто лет не виделись. — Пап! Мы здесь! Иди скорей! Где ты ходишь? Мы ждем-ждем, а тебя нет и нет!
— Я Евгения Петровича немного проводил, ему уже на работу пора. — Николай подошел, подхватил последний пакет, сунул его на заднее сиденье — даже не догадался снег с пакета стряхнуть, — помог Анне забраться и сам полез в машину, устраиваясь рядом с дочерью.
Тамара раздраженно глянула — она сама хотела сесть рядом с Анной, но ничего не сказала, захлопнула заднюю дверцу и полезла на место рядом с водителем. И всю дорогу до дома молчала, ревниво прислушиваясь к тому, о чем там говорят муж и дочь. Ни о чем особенном они не говорили — так, о пустяках всяких, о погоде да о природе. О новой квартире и об Анькином женихе, который только вчера дозвонился, а завтра уже приедет. О Наташке, которая наверняка сегодня опять сбежала из школы и уже ждет их дома. О дяде Жене Анна ни разу не вспомнила.
Наташка и правда уже была дома, ждала их, хозяйничала вовсю: накрывала на стол, кипятила чайник, какой-то салат невиданный соорудила — «безумно полезный после операции, специально для печени», расстелила постель в комнате, которую специально приготовили для Анны, чем и рассмешила, и чуть не до слез растрогала сестру.
— Ну, Натуська, что ты, в самом деле, — бормотала Анна, пряча глаза. — Я ведь не инвалид… Мне лежать не надо, мне даже вредно лежать. Мне двигаться надо, шевелиться, ходить.
— Пойдем, — с готовностью откликнулась Наташка. — Пойдем хату смотреть, ты же еще не видела, как мы тут все устроили! У матери рабочий кабинет есть! Представляешь? Класс! А в моей комнате шкаф во всю стену! Огромный! Почти все влазит! Ну что расселась? Шевелись давай, тебе шевелиться надо!
Наташка выдернула Анну из кресла и поволокла смотреть, как они тут все устроили, и Тамара пошла за ними, Николай помедлил, а потом тоже пошел, и они все вместе так долго бродили по квартире, так долго все осматривали и обсуждали, будто это и не квартира была, а какой-нибудь Эрмитаж. А потом так же долго сидели за столом — не за кухонным столом, не на жестком кухонном диванчике, которого уже не было, потому что Та-мара самолично выбросила его, не в силах преодолеть воспоминания о жестком больничном диване и возникшую ненависть ко всем жестким диванам вообще, — теперь они сидели в гостиной, на огромном зеленом велюровом диване, за длинным и низким столом, очень удобно, свободно, вальяжно, как белые люди, и опять говорили о квартире — теперь уже о той, которая скоро будет у Анны, вернее, у Анны и ее мужа, да еще и о детях думать надо, так что квартира должна быть большая, удобная, в хорошем районе… Разговоры были приятные, Тамара успокоилась — и как-то сразу обессилела, стала сонно лупать глазами и позевывать в кулак. Девочки тоже заметно устали, даже телевизор смотреть не захотели, даже о ванне не вспомнили, сунулись на минутку под душик — и тут же свалились в постели, задрыхли в момент, как когда-то в детстве. Тамара постояла над Анной — личико у Анны было похудевшим, но свеженьким, розовым, вполне здоровым. Заглянула к Натуське — та во сне сердито хмурилась и сопела. Тамара пощупала Натуськин лоб — нет, не горячий, просто снится ребенку что-то.
— Козел он, твой Славик, — отчетливо сказала Натуська не просыпаясь. — Он за Надькой бегает… А ты ему веришь…
Во как. Выросли ее дети. У Натуськи всю жизнь была такая привычка — разговаривать во сне, но раньше она или попить молочка просила, или куклу купить, или вдруг сообщала: «Завтра пойдем на карусели кататься». А тут — вон какие темы пошли. Ну да, пора, семнадцать уже скоро. Надо ее утром спросить, чей козел этот Славик и почему, собственно говоря, он козел. Тамара, улыбаясь, тихо вышла из Натуськиной комнаты и устало побрела в кухню — надо было еще все в холодильник поставить, почти никто ничего не съел из приготовленного накануне.
В кухне сидел Николай, хмуро курил. Она удивленно глянула на переполненную пепельницу — когда это он успел? Николай курил редко и никогда не докуривал сигарету даже до половины, не то что до фильтра.
— Я с тобой поговорить хотел. — Николай говорил своим ровным, спокойным, чуть глуховатым голосом и внимательно следил за сигаретным дымом. — Ты бы села, а?
Она села с другой стороны стола в мягкое удобное креслице, без особого интереса ожидая, чего он скажет. Он почти всегда говорил одно и то же: или не одобрял наряды Натуськи, или жаловался на трудности на работе, или настаивал на том, что надо экономить. Все его разговоры Тамара выучила наизусть и терпела только потому, что «поговорить» ему надо было не слишком часто. Да что там, если верить другим бабам, у всех у них мужья только и делали, что нудели с утра до вечера, проедая женам печенку, так что можно сказать, что ей просто невиданно повезло — Николай был вообще молчаливый, а по сравнению с другими — так просто немой.
— Ты хоть понимаешь, в какое положение ты меня поставила? — вдруг заговорил он напряженным, злым, еще более тихим, чем всегда, голосом.
Она удивленно глянула — глаза у него тоже были злые и напряженные. Нет, она ничего не понимала. Николай бросил дотлевший окурок в переполненную пепельницу, хрустнул пальцами и, подчеркнуто размеренно произнося каждое слово, продолжил:
— Когда там, в реанимации, ты устроила истерику, — это было еще как-то понятно. Анне было плохо, ты за нее волновалась… В общем, тогда это было еще простительно. А сегодня? Сегодня ты как объяснишь свое поведение? Воспитанные люди отвечают на приветствия друзей. И от протянутой руки не шарахаются. С друзьями так себя не ведут. И вообще, Евгений Павлович не из тех людей, с которыми можно так обращаться.
Тамара молча смотрела на мужа, с внезапным интересом наблюдая, как шевелятся его усы. У всех людей, когда они говорят, шевелятся губы, а у него — усы. Ишь, разговорился, великий немой. Какую речугу толкнул. Репетировал, что ли? С друзьями, стало быть, так нельзя. С друзьями, особенно с такими, как великий Евгений Павлович, надо вести себя по-другому. Например, беседовать, как воспитанные люди, о чужих машинах и чужих секретаршах, даже если в это время твой собственный ребенок умирает за страшной, белой, вечно закрытой дверью. И конечно, как воспитанные люди, они должны простить истеричку — что с нее взять, она же не такая воспитанная, чтобы забыть об умирающем за дверью собственном ребенке и воспитанно поддержать беседу воспитанных людей о чужих машинах, женах и секретаршах… Ладно, все, хватит уже. Надоело. Ох, как же ей все это надоело.
— Так, значит, Евгений Павлович тебе друг? — спросила Тамара, дождавшись, когда перестали шевелиться его усы.
Николай какое-то время молча смотрел на нее белыми от злости глазами, потом его усы опять зашевелились.
— Можно сказать, друг. Хороший знакомый. В любом случае, Евгений Павлович не тот человек, с которым можно вот так портить отношения…
— Ага, не тот человек, значит. — Тамара почувствовала, что от тихого холодного бешенства у нее сейчас остановится сердце. — Значит, с Евгением Павловичем портить отношения ты мне не советуешь. Я тебя правильно поняла?
— Я не знаю, что ты там поняла! — Николай раздраженно повысил голос, но тут же опять заговорил тихо и размеренно: — Я думаю, ты прекрасно все понимаешь. Воспитанные люди с друзьями так не…
— Я понимаю, — перебила она. Бешенства больше не было. Была одна огромная тяжелая усталость, огромная, безнадежная, бесконечная усталость. — Я прекрасно все понимаю… Завтра я подаю на развод.
Он молча смотрел на нее, и выражение лица у него не изменилось — не понял, что ли? Или, наоборот, очень хорошо все понял, потому что давно был готов услышать эти слова, а может быть, и сам их сказать.
— Ладно, поздно уже. — Тамара вздохнула, поднялась и пошла из кухни, с некоторым удивлением отметив, что каждая клеточка тела болит так, будто она сама весь день таскала мебель, а не бригада профессионалов.
— Подожди, как это… — Голос Николая догнал ее уже в дверях. — Как это — завтра? Как это… Почему это — на развод?
Она оглянулась, помедлила, туго соображая, что можно ответить на такой дурацкий вопрос, пожала плечами и сказала без выражения:
— Потому что.
— Мы же только что переехали… И свадьба у Ани скоро… А Натке школу заканчивать… А тут вдруг… Как же так сразу?
Теперь лицо у него было растерянное, обиженное, глаза от расплывшихся во всю радужку зрачков почернели… Тамаре стало жалко мужа. Очень, очень жалко. И себя ей стало жалко. И Анну с Натуськой. И вообще весь мир. И серебряную свадьбу, которую они теперь никогда не отметят.
— Ладно, пусть не сразу, — согласилась она устало. — Пусть после Анькиной свадьбы. Или после Натуськиного выпускного, если хочешь. А при чем тут переезд? Тебя никто из квартиры не гонит. Живи, не к матери же тебе переезжать…
— И мать расстроится, — пробормотал Николай.
Она подождала, не скажет ли он еще чего-нибудь, не дождалась, молча отвернулась и устало побрела в свой «рабочий кабинет», без особого интереса размышляя, что муж имел в виду: мать расстроится из-за их развода или из-за того, что сын может переехать к ней? Из-за развода — это вряд ли. Насколько Тамара понимала, свекровь ни разу в жизни не расстраивалась из-за таких пустяков, как чужие беды и неприятности. Впрочем, она ни разу в жизни, кажется, не радовалась и чужим радостям.
Ой, опять она что попало думает. Это несправедливо. Так нельзя. Свекровь — старый человек, со своими правилами, привычками и заморочками. К тому же не очень счастливая и не очень здоровая. Еще неизвестно, какими мы в ее возрасте будем. И вообще, не суди — да не судим будешь. Все люди разные, и не надо никого сравнивать с дедушкой и бабушкой, таких, как они, на свете больше нет и не будет, с ними вообще никто никакого сравнения не выдерживает, но это ведь не значит, что всех остальных людей нужно немедленно расстрелять без суда и следствия… Нет, не надо расстреливать, пусть живут, пусть живут как хотят, как умеют, как у них получается. Только пусть все отстанут от нее, пусть и ей дадут жить так, как она умеет, хотя она как раз не умеет жить так, как надо, как ей хочется, как правильно… Дедушка и бабушка, простите меня, пожалуйста, не надо меня ругать, мне и так плохо. Мне плохо без вас, мне плохо потому, что я совсем одна, ведь у меня дети, и хорошее дело, и миллион друзей, и все они мне нужны, и я им нужна, но я все равно одна, и мне плохо. Это потому, что я сказала мужу о разводе? Нет. И до этого я была одна. И с Евгением я была одна, хотя какое-то время мне казалось, что мы — две половинки, которые чудом нашли друг друга. Нет, показалось, что ж теперь… Дедушка, бабушка, только с вами я никогда не была одна. Это потому, что вы любили меня, как никто никогда не любил. Не за то, что я красивая, умная или… полезная, а за то, что я просто есть на этом свете.
Тамара лежала, свернувшись калачиком, на коротковатом диванчике в своем «рабочем кабинете», то плакала потихоньку, то задремывала, то опять выныривала из неглубокого мутного сна, и все время думала какие-то несвязные, расплывчатые какие-то думы. А потом из всей этой расплывчатости выплыла одна очень отчетливая мысль, сформулировалась и положила конец всем ее сопливым переживаниям: вопрос в цене. Всегда и во всем весь вопрос — в цене, вот в чем дело. За все надо платить, бесплатный сыр — в мышеловке, и все такое. Дедушка и бабушка не прикидывали, не слишком ли высока цена за маленькую безнадежно больную девочку. Они просто отдали за нее все, что у них было, и самих себя. Они не торговались с судьбой. А она? Замуж она вышла, потому что хотела семью. Но если бы при этом нужно было оставить дедушку и бабушку, она замуж не вышла бы. Слишком высокая цена. В Евгения она влюбилась — ну да, влюбилась, что ж теперь говорить, — потому, что он поразительно похож на ее мужа, только Николай никогда не смотрел на нее такими сумасшедшими глазами, никогда не говорил таких сумасшедших слов и вообще никак не давал понять, что она для него — свет в окошке… А она хотела быть любимой. Прожив черт знает сколько лет со спокойным, надежным, немногословным, покладистым… каким там еще? — в общем, с практически идеальным мужем, она, оказывается, жадно мечтала о любви. О такой, как в кино и в романах. О шекспировских страстях. Когда-то ей казалось, что за такую любовь она бы все отдала. Оказывается — нет, не все. Рушить семью и расставаться с дедом — это слишком высокая цена даже за счастье быть любимой. Слишком высокая, просто непомерная цена. И торг тут неуместен. Так что ж, выходит, она всю жизнь приценивалась, как на рынке: это я могу себе позволить, а это — не по карману? Похоже, что так оно и есть. Она никогда не была безрассудной. Она всегда была организованной, аккуратной, пунктуальной, трезвой реалисткой. Спокойной, но решительной. Терпеливой, но энергичной. Что там еще про нее говорили? Про нее много чего говорили, но всегда в том же ключе. Дедушка и бабушка говорили: «Девочка наша разумненькая». Им нравился ее характер. Посеешь характер — пожнешь судьбу… Вот и точка в конце всех ее самоанализов. Жирная, бесповоротная, пошлая точка, квинтэссенция многовековой, а потому неоспоримой народной мудрости.