Журавль в небе - Ирина Волчок 4 стр.


Она очень изменилась. Ощущение горячего, пьянящего, нестерпимого счастья будто отгородило ее ото всех — от друзей, от работы, даже от семьи, — и в то же время все, что ей приходилось делать, получалось как-то на редкость легко, играючи, как бы само собой.

Иногда по привычке она заглядывала в зеркальце над кухонной мойкой — и зажмуривалась, не решаясь поверить в то, что видела своими глазами. В принципе, раньше она себе нравилась… Ну, почти всегда. Но никогда даже и не подозревала, что может быть такой красавицей, что на свете вообще бывают такие красавицы. Она видела женщин, которые со временем расцветали, хорошели необыкновенно, но всегда это происходило постепенно, именно со временем. С ней произошло что-то другое, она не расцветала со временем, и никакого времени у нее не было на всякие такие расцветания. Это произошло мгновенно, будто от удара молнии треснула скорлупа, в которой она была замурована, и осыпалась, и исчезла, открывая ее — новую. А горячий, напряженный, чуть хриплый голос Евгения плавил пространство вокруг нее, он говорил сумасшедшие, невозможные слова, и этот голос, эти слова меняли ее безвозвратно. Тогда, в первый вечер, когда он провожал ее до дому, и крепко держал за руку, и плавил пространство своим горячим хриплым голосом, она ничего не говорила ему в ответ. Она была ошеломлена, испугана — и счастлива. Вот такая, испуганная и счастливая, она и вошла в собственную квартиру, которая вдруг показалась ей чужой, и на диване в гостиной валялся совершенно чужой человек, который вот уже двадцать лет был ее мужем.

Николай медленно оглянулся на нее, сказал «привет» своим неторопливым спокойным голосом, хотел отвернуться к телевизору, но вдруг замер, пристально рассматривая ее, и на лице его все явственнее проступало недоумение. Или недовольство? Тамара поймала себя на мысли о том, что никогда не могла понять выражения лица мужа.

— Ты что, влюбилась? — без выражения спросил Николай после минутного молчания.

— Да, — ответила она растерянно.

До его вопроса она не знала об этом. И, кажется, пока не была готова узнать. Но он спросил — и она ответила «да», и поняла, что это правда и что теперь делать — она не знает.

— И что ты будешь делать? — опять помолчав, спросил Николай все тем же спокойным, слегка сонным голосом.

— Не знаю, — честно ответила Тамара и тут же запаниковала. — А ты?

— А при чем здесь я? — Николай поднялся с дивана, потоптался на месте, пожал плечами. — Не я же влюбился… Я ничего не должен делать. У меня семья, я о семье должен думать.

Он повернулся и вышел из комнаты.

Тамара постояла, растерянно оглядываясь, будто попала в незнакомое место и теперь не знала, что ей здесь делать, а потом на автопилоте начала привычную возню: подошла к телевизору, выключила его, поправила покрывало на диване, аккуратно свернула плед, убрала подушку в шкаф, вытряхнула окурки из пепельницы, собрала с пола газеты и сложила их стопкой на журнальном столике, поставила на плиту чайник, перемыла посуду, покормила Чейза, начистила картошки, поставила ее варить и в ожидании Наташки зашла к деду поговорить. То есть она знала, что говорить об этом с дедом не будет, но ей казалось, что, о чем бы она с ним ни говорила, ей станет яснее, что делать с этим. Потому что странный разговор с Николаем ничего не прояснял, а, наоборот, все запутывал.

Дед сидел в кресле под торшером и читал газету. Выглядел он неплохо, даже, можно сказать, очень хорошо выглядел — бодрым и вполне здоровым. Только очень сердитым.

— Пап, ты как себя чувствуешь? — спросила Тамара, устраиваясь на ковре рядом с креслом деда и прижимаясь головой к его коленям. — Я тебе виноградику принесла. «Дамские пальчики».

— Как я себя чувствую! — сварливо сказал дед, привычно опуская сухую прохладную ладонь на ее стриженый затылок. — Как дурак я себя чувствую! Всю жизнь жили — не тужили, горя не знали, а теперь вон чего! И тебе Чечня, и тебе бандиты, и тебе беженцы, и тебе наркоманы… Виноград почем брала?

— Нипочем, — соврала Тамара, потихоньку радуясь боевому дедову настрою. — Пап, ты же знаешь — я взятки виноградом беру. И сыром. Сыр я тоже принесла, твой любимый, с вот такими дырками!

— Ага. — Дед саркастически хмыкнул и потрепал ее за ухо. — А селедочкой ты взятки не берешь, а? Солененькой… С лучком и постным маслицем!

— Селедкой не беру, — отрезала Тамара строго. — Тебе селедку нельзя, ты же знаешь. А виноград можно. Что дают — то и ешь.

— Балуешь ты меня, доченька. — Дед вздохнул, погладил ее по голове, и Тамаре показалось, что рука у него дрожит. — За что ж мне счастье такое на старости лет? Живу, как в раю, и умирать не надо…

— Не надо, конечно, не надо, — быстро согласилась Тамара. — Папочка, ты уж не умирай, пожалуйста! Как я без тебя?

Дед тихонько засмеялся, опять погладил ее по голове, вздохнул и заговорил назидательным тоном:

— Умирать когда-нибудь все равно придется. Все умирают. Ты об этом не думай. Ты о жизни думай. У тебя и без меня жизнь будет. У тебя семья, дети — вот о них ты и думай… У тебя случилось что? Чего маешься-то?

— Я вспомнила, — сказала Тамара нерешительно. — Я еще маленькая была и нечаянно услышала… Мама тебе говорила что-то такое… что-то про то, что ты хотел от нее уйти… ну, к другой женщине. А тут я появилась — и ты остался. Из-за меня. Это правда?

— Правда, — с удовольствием подтвердил дед. — Слышала, значит… И как запомнила? Тебе и трех тогда не было… Хотел уйти, было дело. По молодости каких дров не наломаешь! Мы с Настей тогда ссорились сильно. Все ссорились и ссорились… Ну, я и взбрыкнул: мол, не нравлюсь — так другой какой понравлюсь! Какая помоложе! Мне тогда только пятьдесят стукнуло, что за возраст для мужика? А Настя была на пять лет меня старше, ты же знаешь… Ох, как она обиделась… Если бы не ты, так бы она и не простила, так бы мы и разлетелись в разные стороны. И была бы у меня совсем другая судьба.

— Пап, выходит, я тебе всю жизнь перекроила? — Тамара подняла голову, тревожно заглядывая деду в лицо. — Выходит, если бы не я, ты, может быть, был бы счастлив с кем-нибудь еще… ну, с какой-нибудь молодой и красивой. И дети, может быть, у тебя свои были бы…

— Глупая ты, — сказал дед сердито. — Молодая еще — вот и глупая. Разве ты мне не своя? Может, если бы не ты, так я и счастья настоящего не знал бы. Женщина — это одно дело, это совсем другая любовь… Какая ни будь сильная, а все равно проходит. А семья — это дети, важнее этого ничего в мире нет. Ты же это и сама знаешь, что я тебе об этом говорю… Вот важнее тебя у меня ничего в жизни и не было…

— Папа, я тебя люблю, — сказала Тамара, опять утыкаясь головой в его колени и стараясь не заплакать.

— Так потому и живу, — рассудительно заметил дед, легонько отталкивая ее, и зашуршал газетой. — Иди, займись делом. Сейчас небось Наташенька придет. Кушать захочет. И твой голодный сидит. Иди, иди, не трать время на меня.

И Тамара пошла заниматься делом — встречать Натку, накрывать на стол, кормить свою семью и ждать звонка Анны. Все было как всегда, и все было не так. Николай, как всегда, молча ел, не обращая внимания на нее и не прислушиваясь к щебетанию дочери, — это было привычно, но сейчас выглядело странным и неправильным: как он мог вести себя как всегда после их разговора? Сама Тамара, как всегда, подавала тарелки и убирала тарелки, резала хлеб, заваривала чай, а в перерывах между всей этой мелкой суетой присаживалась к столу, чтобы успеть что-то проглотить, и дать отдых ногам, и ответить на сто двадцать пятый Наташкин вопрос, и опять вскакивала, чтобы отнести деду чай, печенье и виноград и налить Чейзу свежей воды… Как она могла вести себя как всегда после их разговора?

После ужина она вымыла посуду, приказала Наташке ложиться спать, а сама стала одеваться, готовясь вывести Чейза на прогулку. В прихожую выглянул Николай, неуверенно предложил:

— Хочешь, я с ним погуляю?

Как всегда…

— Да ладно, — как всегда, ответила Тамара. — Не надо, я уже оделась… Чейз, гулять!

Было уже поздно — одиннадцатый час, наверное, — и во дворе, темном и тихом, никого не было, со стороны улицы изредка доносился шум проезжающей машины, а с другой стороны, из глубины почти не освещенного парка, слышался молодой бесшабашный смех. Кажется, не очень трезвый. Вдруг там что-то хлопнуло, зашипело, и в низких тучах над голыми ветками деревьев расцвел букет разноцветных огней невыносимой яркости. В парке восторженно завизжали, загомонили, захохотали, и Тамара тут же вспомнила прошлый Новый год, и норковую свадьбу у них во дворе, и медленный редкий снег, и свою протянутую руку — «подайте, Христа ради»… Если можно было бы вернуться в ту ночь, она бы думала только о том, что Аня должна быть счастлива. Она ведь и думала только об этом, она не хотела загадывать никакого другого желания — только счастье для Ани. Она ведь предчувствовала, да нет, она точно знала, что Ане понадобится помощь провидения… И она почти загадала желание, почти сказала его вслух, и странная пластинчатая снежинка уже нашла ее протянутую руку, оставалось только высказать свое желание этой снежинке, чтобы она растаяла от тепла слов, и впитала эти слова в себя, и растворила их в мировом пространстве, в космосе… В чем там положено растворяться загаданным в новогоднюю ночь желаниям? И все у Анны было бы хорошо… Тамара невесело хмыкнула про себя. Она знала, что суеверна, что придает слишком большое значение приметам, совпадениям, числам, именам… Знала, что все это — ерунда. Но ей нравилось быть суеверной, ей нравилось придавать значение всей этой ерунде. И за такое к себе отношение вся эта ерунда никогда ее не подводила: приметы сбывались, желания исполнялись, совпадения помогали ей жить… И если бы тогда, почти год назад, она успела загадать желание про Анну, — не было бы у ее доченьки такого тягостного, такого страшного года, не замучил бы ее этот наркоман до полубезумного состояния, не осталось бы у нее в душе выжженной пустыни… Ладно, сейчас все, кажется, налаживается… тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить бы. Аня оживает, успокаивается, поступила в институт, у нее новые друзья и подруги, похоже, вполне нормальные ребята. Но как же тяжело все это далось! Неполные два месяца замужем за алкоголиком, наркоманом и садистом до неузнаваемости изменили Анну. И дело даже не в том, что от глупой детской доверчивости, от наивной романтической веры в совершенство мира не осталось и следа. Дело в том, что Анна научилась бояться. Сначала Тамара думала, что дочь боится своего безумного мужа, но и после развода она боялась… Чего? Безумный муж исчез, будто его и не было, никто его не видел, ничего о нем не слышал, ничто не напоминало Анне о том, кого она (во имя великой любви, а как же) решила «спасать», — и это чуть не стоило ей жизни. Тамара с огромным трудом и с большими потерями — потому что в страшной спешке — поменяла квартиру, которую они подарили Анне на свадьбу, и теперь Анна жила в другом районе, в другой обстановке, с другими соседями, которые ничего не знали о кошмаре ее замужества, все было другим — кроме оставшегося в ней страха. Тамара знала, что винить себя в этом глупо, но все-таки винила. Вот если бы тогда она не загляделась на странную, неправильную пару, если бы не заслушалась горячим, хриплым, сводящим с ума голосом, — она успела бы выпросить у судьбы милости для своей девочки. Ничего, по крайней мере на этот раз — а Новый год уже скоро, всего месяц ожидания, — она точно знает, что загадать: пусть Анна станет прежней. Пусть даже эта бестолковая щенячья восторженность к ней вернется, только бы исчез этот страх. И скрытность. И недоверие — даже к ней, к родной матери…

Чейз носился по двору, время от времени ныряя в кусты, росшие вокруг детской площадки, подбегал к ней, тявкал негромко, бросался прочь, приглашающе оглядываясь, — что-то он там, в заснеженной песочнице, нашел интересное. Тамаре не хотелось с ним играть, она устала, замерзла и расстроилась от мысли об Анне.

— Чейз, домой, — позвала она негромко. — Пойдем, а то еще простудишься…

Она понимала, что Чейз еще не набегался, и безветренные минус два — это не повод, чтобы запирать бедного пса в четырех стенах, и поэтому почувствовала себя виноватой. Чейз тут же воспользовался ее замешательством: он возмущенно тявкнул, подпрыгнул на месте козлом и помчался куда-то за угол дома, размахивая ушами и расстилая хвост шлейфом. Тамара обреченно вздохнула и потрусила за ним — избалованный вниманием и лаской пес мог запросто кинуться на грудь какому-нибудь случайному прохожему, а тот мог не понять душевного порыва любвеобильной твари и испугаться — или от страха как-нибудь обидеть Чейза. Ну, так и есть: какой-то человек одиноко торчал под фонарем, а Чейз уже носился вокруг него, временами тормозя, припадая на грудь и по-щенячьи с подвизгом тявкая.

— Не бойтесь! — закричала Тамара издалека и побежала к запорошенной снегом фигуре под фонарем. — Не бойтесь, он не кусается! Он очень добрый, просто глупый! Это он вас играть зовет… Чейз, ко мне!

Она была уже рядом, когда человек повернулся, — и она споткнулась, поскользнулась на обледеневшем тротуаре и уже начала падать, когда он подхватил ее, крепко обнял, прижал к себе, почти оторвав от земли, и быстро заговорил хриплым горячим голосом:

— Я знал, что ты выйдешь! Я чувствовал! Я загадал: если дождусь — у нас все получится! Как хорошо, что ты вышла! Какая ты молодец!

— Подожди. — Тамара слабо трепыхнулась в его руках и откинула голову, чтобы видеть лицо этого сумасшедшего. — Ты что, домой не пошел? Ты с тех пор здесь ждешь, да? Как проводил — так тут и стоял?

— Ну да, — подтвердил он. — Тут и стоял. И ходил. И даже бегал немножко — холодно все-таки. Хорошо, что ты вышла. Еще пару часов — и я бы точно замерз.

— Сумасшедший, — сказала она убежденно и от счастья засмеялась. — Жень, ты же заиндевел весь! У тебя даже брови в снегу… Ты совершенно сумасшедший! Тебя срочно лечить надо!

Он распахнул пальто, еще крепче прижал ее к себе, закутав в пальто, будто отгородив от всего мира, и принялся быстро целовать ее лицо, задыхаясь и лихорадочно бормоча:

— Не надо меня лечить… Меня любить надо… Пожалуйста… Малыш, пожалуйста… Конечно, я сумасшедший! Мне это нравится, вот никогда бы не подумал… Ты не знаешь, это не заразно? Я хочу, чтобы и ты сошла с ума…

Гулко, в полный голос, залаял Чейз, и Тамара вздрогнула, возвращаясь в этот мир, с трудом выплывая из горячего тумана его слов, его губ, его рук, пытаясь собраться с мыслями, вспоминая, что нужно сказать что-то важное…

— Сумасшествие заразно, — наконец сказала она, с трудом переводя дух. — Да, очень, очень… Безусловно. Мне пора идти, меня ждут, Наташка, наверное, так и не легла еще… И тебе пора домой — скоро одиннадцать, а ты не дома! Как же так, разве можно?

— Меня-то уж точно не ждут, — с внезапным холодом в голосе сказал он. Помолчал, неохотно выпустил ее из объятий и вздохнул: — Ты иди, а то замерзнешь. Завтра на работе встретимся. Ведь мы встретимся, да? Ты ни в какую командировку не собиралась?

— Нет, завтра не собиралась. — Тамара вспомнила о планах на послезавтра и огорчилась. — Ох, черт, совсем забыла! В среду мне надо уехать, но это на пару дней, не больше. Я постараюсь поскорее вернуться.

— Послезавтра — это хорошо, — непонятно сказал Евгений. — Это потому, что я тебя дождался. Беги, холодно.

Он повернулся и быстро пошел по пустой темной улице, сунув руки в карманы пальто и слегка сутулясь. Он ни разу не оглянулся, и Тамара обрадовалась, что не успела загадать чего-нибудь вроде «если оглянется — все получится». Она не хотела ничего загадывать, не хотела знать будущее, даже не хотела ни о чем мечтать…

Сейчас ей было более чем достаточно вот этого: по пустой улице от нее уходил в общем-то совсем чужой человек, можно сказать, даже почти незнакомый, а сердце ее билось сильно и часто, и хотелось окликнуть этого совсем чужого человека, и хотелось побежать за ним, и хотелось плакать, и хотелось смеяться…

Дома Тамара вымыла Чейзу лапы, заглянула к Наташке — Наташка спала, а настольная лампа горела, Тамара выключила лампу. Заглянула к деду — дед спал, на полу возле постели валялась разорванная надвое газета, свет, конечно, горел, Тамара забрала газету с собой и выключила свет. В кухне тоже горел свет, и чайник был еще теплый — наверное, Николай после ее ухода решил еще чайку перед сном попить, как всегда. Скорее всего, он уже спит. А может быть, и не спит, может быть, ждет ее возвращения — поговорить-то им надо, в конце концов? Как понимала Тамара, поговорить им обязательно надо. Хотя бы потому, что его заявка «у меня семья, мне о семье думать надо» совершенно сбивала ее с толку. Что он имел в виду — что у нее нет семьи? Что она о семье не думает? А что тогда значит думать о семье? Зарабатывала она всегда больше его, продукты, одежку-обувку, мебель, посуду и всякую мелочь в дом добывала тоже она, даже в самые тяжелые, самые кризисные времена ее семья не голодала и не ходила оборванной… А разве Николай хоть что-нибудь для этого сделал? О семье он думать должен… Мыслитель.

Ой, ладно, не надо так, оборвала она себя. Так до чего угодно можно додуматься. В конце концов, она всю жизнь считала, что с мужем ей повезло. И все вокруг так считали. Не алкоголик, не наркоман, не психопат, даже, по большому счету, и не зануда. И конечно, он ей не враг. Значит, они поговорят как друзья.

Тамара не без внутреннего трепета вошла в спальню — и поняла, что сегодня они не поговорят. В спальне было темно, только слабый, отраженный от снега свет втекал в щель между шторами и плавал над ковром ртутным отблеском. В темноте раздавалось мерное, мощное и шумное дыхание — Николай всегда так дышал, когда спал глубоко и спокойно. Разбудить, что ли? Со сна он всегда раздраженный и неразговорчивый, так что все равно разговора не получится. Ладно, пусть спит, потом поговорим. Тамара почувствовала облегчение и тут же упрекнула себя в этом и стала мысленно оправдываться перед собой, опять ни с того ни с сего рассердилась на мирно сопящего Николая, ушла от греха подальше в кухню, машинально закурила и села в уголок кухонного диванчика, подтянув колени к подбородку и туго завернувшись в длинный и широкий махровый халат. Так она и сидела, думая обо всем — и в общем-то ни о чем конкретном не думая, смотрела в стену, закуривала одну сигарету за другой и тут же ломала ее в пепельнице, а потом снова закуривала. Чейз спал на диванчике рядом с ней, прижавшись горячей спиной к ее бедру, спал беззвучно и неподвижно и только шевелил ушами, когда она щелкала зажигалкой. А потом ему, наверное, что-то приснилось: он заскулил, задергал лапами, сильно толкнул Тамару в бок — и она будто очнулась, глянула на настенные часы: почти четыре. Спать осталось всего ничего, в семь все равно подниматься — так, может, и вовсе не ложиться? Нет, лечь все-таки надо. Спина и ноги так онемели от многочасовой неподвижности, что, если им не дать хоть какого-то отдыха, они ей днем шевелиться не дадут. А работа завтра будет суетная, беготная… Очень напряженный день. Ну и пусть. Зато завтра она опять увидит Евгения.

С этой мыслью — завтра она опять увидит Евгения — она уснула мгновенно, едва коснувшись щекой подушки, и с этой же мыслью проснулась без пятнадцати семь, за минуту до звонка будильника, с таким чувством, что спала сладко и долго, долго-долго, так долго, что успела наверстать привычный недосып многих лет. И все в это утро получалось легко и быстро: за полчаса она успела и завтрак приготовить, и всю семью покормить, и с дедом поговорить, и Натуську собрать в школу, обласкать и ободрить перед какой-то страшной контрольной. Как ни странно, ей не пришло в голову принарядиться самой — или хотя бы ресницы накрасить. Выходя из ванной, она мельком глянула в зеркало и опять поразилась: это же надо, какие красавицы бывают на свете! Было совершенно очевидно, что такое немыслимое совершенство не нуждается ни в каком дополнении, более того — дополнения просто принизят это совершенство, низведут его до обыкновенности. К тому же макияж требует времени, а у нее времени не было: надо скорее бежать, потому что Евгений обещал к ней зайти.

Она прибежала на работу на сорок минут раньше и только тогда сообразила, что он-то вряд ли придет так рано. Он-то наверняка имел в виду рабочее время, а до рабочего времени еще ждать и ждать… Она вдруг устыдилась собственной щенячьей восторженности, страшно расстроилась, села в кресло и приготовилась ждать, страдать, мучиться сомнениями, томиться неизвестностью и все такое. Но ничего такого не получилось: через минуту дверь в ее кабинет открылась, и Евгений ликующе заявил с порога:

Назад Дальше