Джунгли - Эптон Синклер 17 стр.


К этому-то зданию, словно влекомый неведомой рукой, приходил ежедневно Юргис; май выдался необычайно холодный, и тайные молитвы Юргиса были услышаны, но в начале июня наступила рекордная жара, и тогда на мельницу, где размалывали искусственное удобрение, понадобились люди.

Мастер из размольного цеха к этому времени уже Знал Юргиса в лицо и отметил его как подходящего человека. И когда в два часа этого безветренного знойного дня Юргис подошел к дверям, сердце его вдруг сжалось — мастер кивнул ему! Не прошло и десяти минут, как Юргис скинул пиджак и верхнюю рубашку и, стиснув зубы, принялся за дело. Это было новое испытание, из которого он должен был выйти победителем!

Своей работе он обучился за одну минуту. Из огромного выходного отверстия мельницы, перед которым он стоял, лилась широкая струя размолотого удобрения, а над нею клубилась тончайшая пыль. Юргису дали в руки лопату, и вместе с несколькими другими рабочими он должен был ссыпать удобрение в тачки. О том, что рядом работали другие люди, Юргис догадывался по шуму и по тому, что время от времени сталкивался с ними: больше ничто не выдавало их присутствия, потому что в ослепляющем вихре пыли уже за три шага ничего не было видно. Наполнив одну тачку, Юргис ощупью находил следующую, а если ее не было, он так и стоял, водя вокруг себя руками, словно слепой. Через пять минут он, разумеется, превратился в глыбу удобрения. Ему выдали губку, которую надо было подвязать ко рту, чтобы дышать через нее. Но пыль набилась ему в уши, а губы и веки покрылись коркой. В полутьме Юргис казался коричневым призраком: с головы до ног он был того же цвета, что и само здание и все предметы в нем и на сто ярдов вокруг. Окна и двери приходилось держать открытыми, и стоило подуть ветру, как Дэрхем и Компания лишались значительной части своих доходов с этой фабрики.

Работая без пиджака при температуре тридцать восемь градусов, Юргис весь пропита лен фосфатами, и через пять минут у него началась головная боль, а еще через четверть часа он впал в полуобморочное состояние. Кровь, словно молот, стучала у него в висках. Он чувствовал мучительную боль в темени и едва владел руками. Но, ни на минуту не забывая о пережитых четырех месяцах осады голодом, Юргис продолжал неистово бороться. Еще через полчаса у него началась рвота — его рвало так, что, казалось, все внутренности превратились в сплошную рану. Мастер сказал, что если очень захотеть, то к удобрительной мельнице можно привыкнуть, но Юргис видел теперь, что хотеть должен не он, а его желудок.

К концу этого кошмарного дня Юргис едва держался на ногах. Порою он начинал шататься, и ему приходилось прислоняться к степе, чтобы не упасть. Выйдя с фабрики, большинство рабочих немедленно направлялось в пивную — по-видимому, они считали, что искусственное удобрение, как и яд гремучей змеи, можно изгнать из себя только алкоголем. Но Юргису было слишком худо, чтобы думать о выпивке, — он смог только выйти на улицу и добрести до трамвая. Он обладал чувством юмора и в дальнейшем, ко всему привыкнув, любил влезать в трамвай и любоваться производимым эффектом. Но сейчас ему было до того скверно, что он не замечал, как отворачивались и отплевывались пассажиры, как они зажимали носы платками и бросали на него негодующие взгляды. Он только видел, что сидевший напротив него человек немедленно встал и уступил ему место, полминуты спустя встали оба его соседа, а еще через минуту переполненный трамвай почти опустел: те, кому не хватило места на площадке, вылезли и пошли пешком.

Разумеется, дом Юргиса, как только он вошел, немедленно превратился в небольшую удобрительную фабрику. Все поры его кожи были забиты удобрением, он пропитался им насквозь, и понадобилась бы неделя — не мытья, нет, а чистки скребницей, чтобы оттереть его. В том виде, в каком Юргис был сейчас, его не с чем было сравнивать, кроме разве недавно открытого учеными вещества, которое обладает способностью бесконечно излучать энергию, не исчезая и не изменяясь[22]. Запахом Юргиса пропиталась еда на столе, и всех членов семьи стошнило; что касается самого Юргиса, то трое суток желудок его ничего не принимал: Юргис мог мыть руки, есть вилкой и ножом, но ведь его рот и горло тоже были полны яда!

И все-таки он выдержал! Голова у него раскалывалась от боли, но он плелся на работу, становился на свое место и начинал орудовать лопатой в слепящем облаке пыли. И к концу педели он уже приобрел закалку рабочего удобрительной фабрики, снова мог есть, и хотя голова у него всегда болела, но уже не так сильно, чтобы нельзя было работать.

* * *

Так прошло еще одно лето. То было лето процветания страны, она с жадностью набрасывалась на товары, поступавшие с боен, и, хотя мясные короли старались сохранить армию безработных, все члены семьи нашли себе работу. Они снова расплатились с долгами и начали понемногу откладывать деньги. Но были жертвы, по их мнению, слишком тяжкие, чтобы идти на них без крайней необходимости: продажа газет была неподходящим делом для маленьких мальчиков. Все предостережения и наставления были бесполезны — сами того не замечая, дети усваивали привычки новой среды. Они научились выразительно ругаться по-английски, подбирать окурки, играть в орлянку, в кости и в карты, сделанные из папиросных коробок. Они знали все публичные дома на «Леве», знали имена «мадам»-содержательниц и дни, когда там устраивались торжественные праздники, на которых присутствовали все высшие полицейские чины и политические заправилы. Если какой-нибудь приезжий — какой-нибудь «оптовый покупатель из провинции» — обращался к ним с вопросом, они могли показать ему знаменитую «пивную Хинкидинка» и даже назвать по именам всех шулеров, громил и бандитов, сделавших из этой пивной свою штаб-квартиру. Хуже того, мальчики постепенно отвыкали ночевать дома. Какой толк, спрашивали они, тратить время и силы, а может быть, и деньги на трамвай, чтобы каждую ночь путешествовать к бойням, если на улице так тепло и можно отлично выспаться под каким-нибудь фургоном или в пустом подъезде? Раз они аккуратно приносят полдоллара каждый день, не все ли равно, когда они принесут эти деньги? Но Юргис сказал, что если позволить им ночевать на улице, то потом они и вовсе не вернутся домой, и было решено, что Вилимас и Николаюс осенью снова начнут посещать школу, а Эльжбета, которую заменит в доме ее младшая дочь, пойдет работать.

Как большинство детей в бедных семьях, маленькая Котрина рано сделалась взрослой. Ей приходилось нянчиться с братишкой-калекой и с малышом Юргиса, приходилось стряпать, мыть посуду, убирать дом и поспевать с ужином к тому времени, когда старшие возвращались с работы. Ей было только тринадцать лет, на вид она казалась еще моложе, но она безропотно исполняла все, что от нее требовали. Теперь ее мать пошла искать работу и, походив несколько дней по бойням, устроилась в колбасный цех.

Эльжбета привыкла работать, но эта перемена далась ей очень тяжело, потому что она была принуждена неподвижно стоять с семи часов утра до половины первого, а потом с часу дня до половины шестого вечера. Вначале она думала, что не выдержит, — она страдала почти так же, как Юргис на удобрительной мельнице. Когда на закате она возвращалась домой, у нее подкашивались ноги. К тому же она работала при электрическом свете в какой-то темной дыре, где на полу всегда стояли лужи, а воздух был полон отвратительного запаха сырого мяса. Люди, работавшие там, подчинялись тому же старинному закону природы, который заставляет куропатку зимой быть белой, а осенью окрашиваться в цвет увядшей листвы, хамелеона же, черного, когда он сидит на стволе, — становиться зеленым, когда он переходит на зеленую ветку. Рабочие в этом цехе были как раз цвета «свежей деревенской колбасы», которую они изготовляли.

Заглянуть на несколько минут в колбасный цех было очень интересно, если только не смотреть на людей; пожалуй, на всем предприятии не было таких удивительных машин, как там. Когда-то, надо полагать, приготовление фарша и начинка колбас производились вручную, и было бы интересно узнать, сколько человек заменили эти машины. С одной стороны цеха тянулись бункеры, куда рабочие лопатами забрасывали тонны мяса и килограммы специй; в этих огромных воронках вращались ножи со скоростью до двух тысяч оборотов в минуту. Когда мясо было хорошо измельчено, приправлено картофельными жмыхами, долито водой и размешано, оно подавалось в набивочные машины, которые стояли по другую сторону помещения. Там работали женщины. Каждая машина имела хобот — шланги с наконечниками. Одна из работниц брала длинную «оболочку» и натягивала ее на хобот, как натягивают пальцы тесной перчатки. Кишка была длиной в тридцать футов, но работница натягивала ее в мгновение ока. Надев кишки на все наконечники, женщина нажимала рычаг, и машина выбрасывала целые потоки колбасного фарша, который увлекал за собой оболочку. И зритель видел, как, словно по волшебству, появлялась рожденная машиной невероятно длинная колбаса. Напротив помещался большой лоток, и, как только эти похожие на живые существа колбасы попадали туда, две работницы подхватывали их и перевязывали в нескольких местах. Для непосвященного это было поразительным зрелищем, так как женщины делали только один поворот запястьем, но делали его как-то так, что вместо бесконечной цепи следующих одна за другой колбас у них в руках появлялись связки, где все колбасы исходили из одного центра. Все это было похоже на ловкий фокус, женщины работали так быстро, что глаз буквально не мог уследить за ними, и зритель видел только вихрь движений и появляющиеся одна за другой связки колбас. По в центре вихри перед ним вдруг возникало напряженное, бледное, как мел, лицо с двумя морщинками, прорезающими лоб, и тут он внезапно вспоминал, что ему пора идти дальше. Но женщины не могли уйти, они оставались там час за часом, день за днем, год за годом, перевязывая гроздья колбас и состязаясь со смертью. Работа была сдельная, работнице же надо было содержать семью, а суровые и безжалостные экономические законы страны, где она жила, были таковы, что делать это она могла, лишь работая так, как она работала, вкладывая в этот труд всю душу и не позволяя себе даже мимолетного взгляда в сторону нарядных дам и элегантных мужчин, глазевших на нее, как на дикого зверя в клетке.

Глава XIV

Семья, один член которой занимался обрезкой туш на консервной фабрике, а другой работал в колбасном цехе, из первых рук узнавала о темных делах, творившихся на бойнях. Так им стало известно, что если мясо совершенно испорчено и никуда не годится, то оно идет на консервы или колбасу. Соединив эти сведения с темп, которые им сообщил в свое время Ионас, работавшим в маринадном цехе, они получили полное представление о судьбе испорченного мяса, и им открылся новый, мрачный смысл старой шутки о том, что на бойнях в дело идет вся свинья, кроме ее визга.

Ионас рассказывал им, что когда мясо вынимали из маринада и оно оказывалось прокисшим, то для уничтожения запаха его обрабатывали содой и продавали затем в дешевых закусочных; и еще Ионас рассказывал о тех чудесах химии, при помощи которых любому мясу — свежему, засоленному, сырому или консервированному — придавали любой цвет, запах и вкус. Для засолки окороков применялась хитроумная машина, которая экономила время и повышала производительность фабрики. Главной частью этой машины была полая игла, соединенная с насосом; рабочий, втыкая иглу в мясо и приводя ногой в движение насос, в несколько секунд пропитывал окорок рассолом. Но, несмотря на это, окорока все же иногда портились и издавали такой запах, что в помещение, где они хранились, трудно было войти. Для таких окороков у хозяев фабрики был другой, куда более крепкий рассол, который отбивал всякий запах; рабочие называли этот прием — «дать им тридцать процентов». Копченые окорока тоже порою портились. Раньше их продавали третьим сортом, но потом какой-то ловкач изобрел спасительное средство, — из таких окороков стали извлекать кость, вокруг которой обычно портится мясо, а на ее место закладывать добела раскаленный железный прут. После этого изобретения уже не было первого, второго или третьего сортов мяса — оно всегда было только первосортным. Мясные короли все время придумывали такие штуки; они продавали «бескостные окорока» — обрезки свинины, засунутые в снятую с окорока шкурку; «калифорнийские окорока» — лопатки и передние ноги с крупными суставами и почти целиком срезанным мясом; дорогие «окорока без кожи» — окорока старых свиней, с такой толстой и грубой кожей, что их никто не хотел покупать, — до тех пор, разумеется, пока ее не сдирали, чтобы сварить, измельчить и продать под названием «сыра из свиной головы»!

В цех Эльжбеты попадали только те окорока, которые были окончательно испорчены. Размельченный ножами, делавшими две тысячи оборотов в минуту, и смешанный с полутонной другого мяса, этот окорок, какой бы у него ни был запах, в общей массе исчезал незаметно. Никто никогда не интересовался, из чего делается колбасный фарш. Из Европы возвращалась забракованная лежалая колбаса, покрытая плесенью и побелевшая, — что ж, ее перемешивали с бурой и глицерином, отправляли в бункеры и снова делали колбасу, на этот раз для отечественного потребления. В бункеры шло мясо, побывавшее на полу, в грязи и опилках, затоптанное рабочими, заплеванное, зараженное неисчислимыми мириадами туберкулезных бацилл. В бункеры шло мясо, которое в огромных количествах хранилось на складах, где на него с дырявых крыш капала вода, где по нему бегали полчища крыс. В этих помещениях дарила тьма, и разглядеть что-нибудь было трудно, но стоило провести рукой по мясу — и набиралась полная горсть сухого крысиного помета. Крысы причиняли убытки, и мясопромышленники приказывали раскладывать для них отравленный хлеб; крысы подыхали, и тогда их вместе с хлебом и мясом отправляли в бункеры. Это не басня, не шутка: мясо лопатами нагружали на тележки, и рабочий, занимавшийся этим, не тратил времени, чтобы выбросить крысу, даже если он видел ее, потому что в колбасу попадали такие вещи, по сравнению с которыми отравленная крыса была лакомым кусочком! Рабочим негде было вымыть руки перед едой, и они споласкивали их в воде, которую потом заливали в фарш. Обрезки копченого мяса, остатки солонины и всяческие мясные отбросы складывались в старые бочки, которые стояли в погребах. При системе жесткой экономии, введенной мясными королями, на некоторые работы деньги отпускались очень редко, и в числе таких работ была очистка бочек с остатками мяса. Их чистили раз в год, весной. В бочках скапливались грязь, старые гвозди, ржавчина, застоявшаяся вода, и ведро за ведром все это выкачивали, переливали в бункеры, смешивали со свежим мясом, а затем подсовывали людям на завтрак. Часть фарша шла на копченую колбасу, но так как копчение отнимает много времени и поэтому дорого стоит, то на сцену появлялся химический отдел, который обрабатывал колбасу бурой, чтобы она не портилась, и окрашивал ее желатином в коричневый цвет. Все сорта колбасы выходили из одного бункера, но при упаковке к некоторым колбасам приклеивали ярлычок «экстра», и каждый фунт такой колбасы стоил на два цента дороже остальных.

* * *

Такова была новая обстановка, в которой очутилась Эльжбета, и такова была порученная ей работа — работа, которая выматывала, оглушала, не оставляла ни времени для мыслей, ни сил для чего-нибудь другого. Эльжбета стала частью машины, которую она обслуживала, и все, что в ней не было нужно машине, обрекалось на гибель. Этот жернов обладал только одним спасительным свойством: он лишал человека способности чувствовать. Понемногу Эльжбета впадала в отупение, она перестала разговаривать. По вечерам она встречала Юргиса и Онну, и все трое шли домой, часто не обменявшись по дороге ни единым словом. Онна тоже стала молчаливой — Онна, которая раньше распевала, как птица. Она была больна и несчастна, и порою у нее едва хватало сил, чтобы дотащиться до дома. Там они съедали приготовленный для них ужин, и так как разговаривать можно было только о невзгодах, то они спешили забраться в постель и лежали в тяжелом забытьи, пока не наступало время снова вставать, одеваться при свече и идти к машинам. Ими овладело такое оцепенение, что они теперь даже не страдали от голода; только дети еще хныкали, когда с едою бывало туго.

И все-таки душа Онны были жива — у всех у них души были живы, только погрузились в дремоту; порою они пробуждались, и это было тяжкое испытание. Ворота памяти распахивались, старые радости воскресали, старые надежды и мечты звали к себе — несчастные пытались пошевелиться под навалившимся на них бременем и еще сильнее чувствовали его непомерную тяжесть. Плакать они уже не могли, но ими овладевало отчаяние, более страшное, чем предсмертная агония. Об этом нельзя было говорить, об этом никогда не говорят те, кто не хочет признать свое поражение.

Они были побеждены, они проиграли игру и были раздавлены. Эта трагедия не становилась менее страшной оттого, что была так жалка, так связана с заработком, с долгом в бакалейную лавку, со взносами за дом. Они мечтали о свободе, о возможности оглядеться вокруг себя и чему-то научиться, о том, чтобы жить прилично и чисто, о том, чтобы их ребенок рос сильным и здоровым. И вот все кончено — никогда этому уже не бывать! Они сыграли свою игру и проиграли. Впереди шесть лет изнурительного труда, прежде чем они смогут надеяться на передышку — прекращение платежей за дом. С жестокой ясностью они видели, что никогда им не выдержать еще шести лет подобной жизни! Они гибли, они шли ко дну, и не было для них спасения, не было надежды. Этот огромный город не придет к ним на помощь, как не придут на помощь безграничные просторы океана, лесная чаща, пустыня, могила. Сколько раз думала об этом Онна, просыпаясь по ночам. Она лежала, путаясь биения собственного сердца, глядя в воспаленные глаза древнего первобытного страха перед жизнью. Однажды она громко заплакала и разбудила усталого и сердитого Юргиса. После этого она научилась плакать беззвучно — у них с Юргисом так редко бывали теперь одинаковые настроения! Словно надежды их были погребены в разных могилах!

У Юргиса были свои мужские заботы. Его преследовал другой призрак. Он сам никогда не говорил о нем, не позволил бы говорить и другим, он даже себе не признавался в его существовании. Для борьбы с ним Юргису нужно было все мужество, каким он обладал, но и его порою не хватало. Юргиса начало тянуть к вину.

День за днем, неделю за педелей работал Юргис в аду, и все его тело постоянно ныло, в голове грохотал прибой, а когда он выходил на улицу, дома шатались и кружились перед ним. Но можно было отдохнуть от этого мучительного кошмара, можно было стряхнуть его, стоило только напиться! Тогда он забудет боль, освободится от ярма, у него прояснится в глазах, он станет хозяином своего мозга, своих мыслей, своей воли. Его оцепеневшая душа очнется, и он опять будет смеяться и шутить с товарищами, опять станет человеком и хозяином своей судьбы.

Юргису было нелегко выпить больше двух-трех рюмок. После первой рюмки он получал право поесть и убеждал себя, что это даже выгодно; после второй ему представлялась возможность еще раз закусить, но потом он наедался до отвала, и тогда трата денег на выпивку становилась немыслимой роскошью, попранием вековых инстинктов преследуемого голодом класса. Но однажды Юргис, махнув рукой на бережливость, пропил все деньги, какие у него были в кармане, и вернулся домой, как говорится, сильно «на взводе». Он уже и не помнил, когда в последний раз был так счастлив, но он знал, что счастье это продлится недолго, и поэтому яростно ненавидел всех, кто являлся причиной его пробуждения, ненавидел весь мир, ненавидел свою жизнь, к тому же в глубине души ему было мучительно стыдно. Потом, когда он увидел отчаяние семьи и обнаружил, сколько денег истратил, на глаза навернулись слезы, и он начал долгую борьбу с демоном пьянства.

Назад Дальше