Крупные торговые города и маленькие республики породили институт кондотьеров. Это было дорогое, но крайне ограниченное в своих размерах войско. Еще ничтожнее следует расценивать интенсивность его усилий. Здесь не могло быть и речи о высшей степени напряжения и энергии, и дело большей частью сводилось лишь к притворной борьбе. Словом, ненависть и вражда уже не побуждали государство к непосредственной деятельности, а война обратилась в торговое предприятие; она утратила большую часть связанного с ней риска, что изменило ее природу, а потому все выводы, которые можно сделать из ее природы, не отвечали условиям борьбы кондотьеров.
Ленная система постепенно сплотилась в определенные территориальные государственные образования; государственная связь стала теснее, личные обязательства превратились в материальные, последние большей частью были заменены денежным налогом, а на смену ленных ополчений явились наемные войска. Кондотьеры представляли переходную ступень; услугами их в течение некоторого времени пользовались и большие государства; однако вскоре наемники превратились в постоянное войско на жаловании, и вооруженные силы государств стали наконец армией, базировавшейся на средствах казны.
Вполне естественно, что медленное приближение к этой цели обусловливало многообразное переплетение всех этих трех видов вооруженной силы. Под начальством Генриха IV мы встречаем ленников, кондотьеров и постоянное войско. Кондотьеры продолжают встречаться до Тридцатилетней войны включительно, слабые следы их можно найти даже в XVIII столетии.
Насколько своеобразны были вооруженные силы этих различных эпох, настолько же оригинальным был строй и облик европейских государств. В сущности, эта часть света распалась на множество мелких государств, отчасти представлявших крайне беспокойные республики, отчасти – небольшие и неустойчивые монархии с крайне ограниченной правительственной властью. Такое государство нельзя было рассматривать как нечто целое; оно являлось лишь конгломератом слабо связанных между собою сил. Точно так же такое государство нельзя мыслить как единый разум, действующий по простейшим законам логики.
Именно с этой точки зрения и следует смотреть на внешнюю политику и войны средних веков. Вспомним хотя бы о длившихся в течение пятисот лет непрестанных походах германских императоров в Италию, за которыми, однако, ни разу не следовало основательное завоевание этой страны, и последнее даже не имелось в виду. Это явление, конечно, легко можно было бы счесть за постоянное повторение ошибки, вызванной установившейся в это время ложной точкой зрения; однако благоразумнее рассматривать его как результат сотни крупных причин, в которые мы можем, правда, вдуматься, но которые мы все же не можем ощутить с той живостью, с какою их воспринимал находившийся под их давлением деятель. В течение всего времени, затраченного вышедшими из этого хаоса крупными государствами на то, чтобы сложиться и образоваться, силы их главным образом напрягались и направлялись на внутреннее их сплочение; войны с внешним врагом происходили редко, притом носили на себе отпечаток незрелости государственного образования.
Раньше всего возникли войны между Францией и Англией. Францию той эпохи еще нельзя рассматривать как настоящую монархию: она еще представляла конгломерат герцогств и графств. Хотя единство государственного организма в Англии достигло более высокой степени, все же она вела войну посредством ленных ополчений среди частых внутренних смут. При Людовике XI Франция сделала крупнейший шаг на пути к внутреннему единству; при Карле VIII она выступила в Италии как держава-завоевательница, а в царствование Людовика XIV она уже развила свою государственность и армию до высшего предела.
Испания достигла единства при Фердинанде Католике; а при Карле V благодаря случайным бракам внезапно народилась великая монархия, в состав которой входили Испания, Бургундия, Германия и Италия. Чего этому колоссу не хватало в отношении единства и внутренней государственной спайки, то он восполнял деньгами, и его постоянная армия столкнулась прежде всего с постоянными вооруженными силами Франции. После отречения Карла V испанский колосс распался на две части: на Испанию и Австрию. Последняя, усиленная присоединением Богемии и Венгрии, выступает отныне в роли великой державы и тянет за собой на буксире ладью германской конфедерации.
Конец XVII века – эпоху Людовика XIV – можно рассматривать как такой пункт истории, когда вооруженные силы, какими мы их видим в XVIII столетии, достигли высшей степени своего развития. Их основа – деньги и вербовка. Государства достигли полного единства, а правительства, заменив денежным налогом повинности своих подданных, сосредоточили все могущество в своей казне. Благодаря быстрому развитию культуры и улучшению административного аппарата это могущество резко выросло по сравнению с прошлым. Франция начинала войну с действующей армией в 200000 солдат постоянной службы; соответственные силы противопоставлялись и другими государствами.
Прочие отправления государственной жизни также приняли новые формы. Европа была распределена между дюжиной монархий и несколькими республиками; теперь являлась мыслимой серьезная борьба между двумя государствами, не затрагивавшая в десять раз большее число других государств, как это бывало прежде [46] . Возможные политические комбинации все еще были чрезвычайно разнообразны, но все же их уже можно было охватить и временами предугадать, как они будут складываться.
Внутренние отношения почти всюду упростились до степени отполировавшейся монархии; права и влияние сословий постепенно отмерли, и кабинет [47] становится мало-помалу завершенным единством, представляющим государство во внешних сношениях. Таким путем сложились предпосылки, чтобы армия, ставшая превосходным инструментом, и руководившая ею независимая воля могли придать войне облик, соответствующий понятию о ней.
В эту эпоху народились и три новых Александра: Густав-Адольф, Карл XII и Фридрих Великий, которые, опираясь на умеренные по размерам, но доведенные до совершенства армии, сокрушали все на своем пути и пытались основать из маленьких государств большие монархии. Если бы им противостояли государства азиатского типа, они достигли бы в исполнении роли Александра Македонского еще большего сходства. В отношении пределов военных дерзаний их во всяком случае можно рассматривать как предвозвестников Бонапарта.
Однако все, что война выиграла в отношении силы и логичности, она утратила в другом отношении.
Армии содержались за счет казны, которую государи начали рассматривать как свое личное достояние или, по меньшей мере, как собственность правительства, а не народа. Отношения с другими государствами затрагивали, за исключением немногих торговых интересов, преимущественно интересы фиска [48] , т. е. правительства, но не народа; по крайней мере, таковы были общераспространенные взгляды. Таким образом, кабинет считал себя по существу владельцем и управляющим крупным имением, которое он всегда стремился расширить, но подданные этого имения не были особенно заинтересованы в этом расширении. Итак, народ на войне при татарских походах был всем; в древних республиках и в средневековье – если понятие «народ» ограничить действительными гражданами государства, – очень многим; в условиях XVIII века он стал непосредственно в войне ничем, сохраняя лишь косвенное влияние на войну благодаря своим общим достоинствам и недостаткам.
Так как правительство все больше отделялось от народа и лишь себя считало государством, то и война стала только деловым предприятием правительства, проводимым последним на деньги, взятые из своих сундуков, и посредством бродячих вербовщиков, работавших как в своей стране, так и в соседних областях. Следствием этого было то, что количество вооруженных сил, которые правительства могли выставить, являлось в достаточной степени определенной данной, и ее можно было взаимно учитывать как по объему возможных расходов, так и по их длительности. Это лишало войну самого опасного ее свойства, а именно – стремления к крайности и связанного с ним загадочного ряда возможностей.
Денежные доходы, казначейская наличность и кредит противника были известны; известна была и величина армии. Значительное увеличение последней в момент объявления войны являлось невыполнимым. Имея таким путем возможность обозреть пределы неприятельских сил, можно было считать себя достаточно обеспеченным от полной гибели; к этому присоединялось еще сознание ограниченности собственных сил. Все это заставляло выдвигать лишь умеренную конечную военную цель. При обеспеченности от крайностей со стороны противника не было нужды и самому отваживаться на крайности. Необходимость уже не понуждала к этому, – следовательно, только мужество и честолюбие могли толкать на крайние меры. Но последние находили себе могучий противовес в условиях тогдашней государственности. Даже в том случае, если в роли полководца выступал сам король, он оказывался вынужденным бережно обращаться с орудием войны – армией. Если бы последняя была полностью разбита, то новую создать было бы невозможно, а помимо постоянной армии другого орудия [49] не было. Отсюда – требование большой осторожности во всех предприятиях. Лишь при убеждении в наличии на своей стороне крупных преимуществ решались пустить в дело это драгоценное орудие. Создать такие преимущества являлось задачей искусства полководца. В ожидании же их нарождения до известной степени парили в абсолютной пустоте; повода к действию не было, и казалось, что все силы и в особенности все побуждения находятся в состоянии покоя. Первоначальные стремления наступающего замирали в осторожности и опасливом раздумье.
Денежные доходы, казначейская наличность и кредит противника были известны; известна была и величина армии. Значительное увеличение последней в момент объявления войны являлось невыполнимым. Имея таким путем возможность обозреть пределы неприятельских сил, можно было считать себя достаточно обеспеченным от полной гибели; к этому присоединялось еще сознание ограниченности собственных сил. Все это заставляло выдвигать лишь умеренную конечную военную цель. При обеспеченности от крайностей со стороны противника не было нужды и самому отваживаться на крайности. Необходимость уже не понуждала к этому, – следовательно, только мужество и честолюбие могли толкать на крайние меры. Но последние находили себе могучий противовес в условиях тогдашней государственности. Даже в том случае, если в роли полководца выступал сам король, он оказывался вынужденным бережно обращаться с орудием войны – армией. Если бы последняя была полностью разбита, то новую создать было бы невозможно, а помимо постоянной армии другого орудия [49] не было. Отсюда – требование большой осторожности во всех предприятиях. Лишь при убеждении в наличии на своей стороне крупных преимуществ решались пустить в дело это драгоценное орудие. Создать такие преимущества являлось задачей искусства полководца. В ожидании же их нарождения до известной степени парили в абсолютной пустоте; повода к действию не было, и казалось, что все силы и в особенности все побуждения находятся в состоянии покоя. Первоначальные стремления наступающего замирали в осторожности и опасливом раздумье.
Таким образом, война превратилась в настоящую игру, причем время и случай тасовали карты. По своему значению она являлась лишь несколько усиленной дипломатией, более энергичным способом вести переговоры, в которых сражения и осады заменяли дипломатические ноты. Добиться умеренного успеха и воспользоваться им при заключении мира являлось целью даже наиболее честолюбивых. Этот ограниченный, съежившийся облик войны обусловливался, как мы уже упоминали, узостью фундамента, на который опиралась война. Но если столь выдающиеся полководцы, как Густав-Адольф, Карл XII и Фридрих Великий, и их прекрасные армии не могли в большей степени подняться над общим уровнем явлений и даже им пришлось довольствоваться посредственными успехами, то это объясняется политическим равновесием Европы.
Раньше, при наличии в Европе многих мелких государств, чтобы помешать быстрому росту одного из них, использовались самые непосредственные интересы – близость, соседство, родственные узы, личное знакомство. Теперь, в эпоху больших государств, с удаленными друг от друга центрами, для той же цели стали пользоваться сильно разросшимися экономическими интересами. Политические интересы, взаимное их притяжение и отталкивание слились в очень утонченную систему, и если где-либо в Европе раздавался пушечный выстрел, он сейчас же находил свое отражение в каждом европейском правительстве.
Теперь новому Александру приходилось иметь помимо доброго меча и искусное перо, и все-таки его завоевания редко могли быть сколько-нибудь значительными.
Даже Людовик XIV, стремившийся опрокинуть европейское равновесие и достигший в конце XVII века положения, при котором он мог пренебрегать возбуждаемой им повсюду враждой, вел войну все же по общему шаблону, ибо его армия, хотя и была армией самого могущественного и богатого монарха, по существу являлась такой же, как и другие.
Грабежи и опустошения неприятельской страны, игравшие такую важную роль в войнах татар, древних народов и даже в средние века, теперь уже не соответствовали духу времени [50] . Подобные действия справедливо рассматривались как бесцельное варварство, за которое легко могло последовать возмездие, к тому же оно наносило вред населению, а не его правительству, и не могло оказать на последнее никакого воздействия; в то же время оно надолго отразилось бы отрицательно на культурном развитии народов. Таким образом, не только средства, но и цели войны все более и более концентрировались в армиях.
Армия с ее крепостями и несколькими подготовленными позициями представляла государство в государстве, и в его пределах стихия войны медленно пожирала самое себя. Вся Европа приветствовала эти изменения в военном искусстве и видела в них неизбежное следствие духовного прогресса. Здесь, конечно, имело место заблуждение, так как никакой прогресс не может вести к внутреннему противоречию и не сделает из дважды два – пять, как мы уже упоминали и должны будем еще сказать впоследствии. Результаты этих сдвигов в военном деле оказались, однако, безусловно благотворными для народов Европы; но не будем упускать из виду, что они еще в большей степени обратили войну в дело, касающееся исключительно правительства, еще более чуждое интересам народа. План войны наступающего государства состоял в те времена по преимуществу в том, чтобы овладеть той или другой неприятельской областью, план же обороняющегося стремился воспрепятствовать этому. План отдельной кампании сводился к захвату той или другой неприятельской крепости или же к тому, чтобы воспрепятствовать такому захвату. Только в том случае, когда эти цели не могли быть достигнуты без боя, сражения искали и давали. Тот, кто начинал сражение, не вынуждаемый к тому указанной необходимостью, а исходя лишь из жажды победы, считался дерзким полководцем. Обычно вся кампания заключалась в одной осаде, а при исключительном напряжении – в двух осадах. Зимние квартиры, на которые смотрели как на нечто необходимое, проводили резкую грань между двумя кампаниями; при этом всякие отношения между сторонами прекращались, и ухудшение обстановки, в которой находилась одна из сторон, не могло быть использовано противником.
При равенстве сил обеих сторон, а также в случае, когда более предприимчивый полководец был намного слабее своего противника, дело не доходило ни до сражения, ни до осады, и тогда вся деятельность сводилась или к сохранению известных позиций и магазинов, или к планомерному поглощению средств данного района.
Пока война велась таким способом, явно ограничивавшим природную ее мощь, никто не усматривал в этом чего-либо нецелесообразного; напротив, все представлялось в полном порядке, и критика, начавшая к концу XVIII столетия заниматься военным искусством, обращала свое внимание главным образом на частности, не слишком озабочиваясь началом и концом. Таким путем составлялись различные репутации и выдавались патенты на мастерство; даже фельдмаршал Даун мог прослыть великим полководцем, хотя ему, главным образом, и обязан Фридрих Великий достижениями своих политических целей, а Мария-Терезия – своей конечной неудачей. Лишь время от времени, когда здравый смысл брал свое, прорывалось разумное суждение: при наличии превосходных сил надо же достигать каких-либо положительных результатов, и если ничего не достигнуто, то, невзирая ни на какие кунстштюки, ведение войны надо признать неумелым.
Такова была обстановка, когда разразилась французская революция. Австрия и Пруссия попытались выступить против нее с их дипломатическим военным искусством, но вскоре последнее засвидетельствовало свою несостоятельность. Исходя из обычных приемов оценки, союзники учитывали развал вооруженных сил Франции. Между тем в 1793 г. на сцене появилась такая сила, о которой до той поры не имелось никакого представления. Война сразу стала снова делом народа, и притом народа в 30 миллионов человек, каждый из которых считал себя гражданином своего отечества. Не вдаваясь в подробное рассмотрение обстоятельств, сопровождавших это великое явление, мы фиксируем здесь лишь интересующие нас выводы. Благодаря участию в войне всего народа на чашах весов оказались не одно правительство и его армия, а весь народ со всем присущим ему весом. Отныне уже не было определенных пределов ни для могущих найти применение средств, ни для напряжения сил; энергия ведения войны больше уже не находила себе противовеса, и потому опасность, грозившая противнику, возросла до крайности.
Если все революционные войны протекли раньше, чем их сила была осознана и полностью прочувствована; если революционные генералы еще не устремились неудержимо к конечной цели и не разрушили европейские монархии; если немецким армиям еще время от времени удавалось оказывать успешное сопротивление и задерживать победный поток, то реально это находилось в зависимости лишь от технического несовершенства французской организации: сначала солдатских масс, затем подбора генералов и, наконец, при директории – от недостатков самого правительства.
Когда же Бонапарт устранил эти недостатки, вооруженные силы Франции, опиравшиеся на народную мощь, прошли всю Европу, сметая на своем пути всякое сопротивление столь уверенно и надежно, что там, где им противопоставлялись одни лишь вооруженные силы старого порядка, не возникала даже тень сомнения в исходе борьбы. Но вызванная этими успехами реакция последовала еще вовремя. В Испании война сама собой сделалась народным делом. В Австрии в 1809 г. правительство впервые затратило необычайные усилия для организации резервных частей и ландвера; эти мероприятия уже приближались к цели и превосходили все считавшееся раньше в этом государстве исполнимым. В 1812 г. Россия последовала примеру Испании и Австрии; огромные размеры империи допустили использование этих мероприятий, несмотря на их запоздание, и повысили их действенность. Успех оказался блестящим. В Германии первой очнулась Пруссия, обратила войну в народное дело и, несмотря на вдвое меньшее население, полное отсутствие денег и кредита, выступила по сравнению с 1806 г. с двойными силами. Остальная Германия с большим или меньшим опозданием последовала примеру Пруссии, и Австрия, напрягая, правда, свои усилия слабее, чем в 1809 г., все же выступила с очень крупными силами. В 1813 и 1814 гг. Германия и Россия совместно выставили против Франции около полумиллиона человек, считая все действующие войска и пополнение потерь в течение двух кампаний.