Хотя Хартли не пользовался большой популярностью на службе по вине странной комбинации распутства и скупости — в плаванье его сопровождали самые дешевые любовницы, которых капитан бросал в иностранных портах, не заботясь об их удобстве, а редкие обеды отличались унынием и убогостью. Но они с Джеком неплохо поладили, отчасти потому, что привыкли друг к другу, отчасти потому, что оба увлекались артиллерийским делом, а отчасти и потому, что Джек вытащил Хартли из воды, когда его гичка перевернулась у Сент-Китса.
Джек был хорошим пловцом и спас на удивление большое количество моряков: тех немногих, у кого хватило времени понять, насколько противно тонуть и сколь многого они еще не видели на этом свете. Они были иногда трогательно благодарны за спасение (хотя большинство было настолько поглощено хрипами, призывами о помощи и судорожными вздохами, вновь и вновь поднимаясь и погружаясь под воду, что у них не было возможности для такого рода мыслей). Другие же, как капитан Хартли сразу после спасения утверждали, что прекрасно справились бы и сами, возможно, подразумевая, что они внезапно научились бы плавать или хотя бы ходить по воде.
И все же, как бы ни были скупы их реакции, Джек почти всегда оставался добр к тем, кого спас, даже к самым неблагодарным, а Хартли ни в коей мере не был таковым.
Джек с теплотой думал о нем, пока шел от моря по белой пыльной дороге среди олив. Они не виделись много лет, хотя Джеку часто привозил ему бочки с вином, мебель и ящики с книгами, которые оставлял в ближайшем порту, хотя сам и не бывал в его доме на Гоцо. Но образ адмирала ясно вставал перед его мысленным взором, и Обри с нетерпением ждал встречи.
Дорогой редко пользовались: за последние полчаса по ней проехали лишь запряженная волами повозка и крестьянин с ослом. Точнее сказать, редко пользовались люди, но по обеим сторонам среди олив цикады беспрестанно издавали резкий металлический скрежет, иногда настолько громко, что было бы сложно вести разговор, не будь Джек в одиночестве. А как только он оставил позади маленькие поля и рощи, и зашагал по каменистой местности, где пасли коз, дорога превратилась в пристанище для рептилий.
В выжженной траве на обочине сновали мелкие серовато-коричневые ящерицы: крупные зеленые, по локоть длиной, бросались наутек при его приближении, а изредка попадающиеся змеи заставляли Джека замирать, поскольку вызывали какой-то суеверный и необъяснимый ужас.
На таких прогулках на средиземноморских островах он обычно видел черепах, к которым не испытывал совершенно никакой неприязни – скорее наоборот – но, похоже, на Гоцо они попадались нечасто, лишь через некоторое время после начала прогулки он услышал забавное ток-ток-ток и увидел одну маленькую черепаху, бегущую, определенно бегущую через дорогу, высоко приподнимаясь на лапах. Она убегала от более крупной черепахи, та, настигнув ее, быстро боднула три раза. Ток-ток-ток оказалось хлопаньем панциря.
— Какая тирания, — сказал Джек, подумывая вмешаться, но, то ли последние удары заставили маленькую черепаху, самку, сдаться, то ли она решила, что выказала достаточно отвращения к действу, к которому ее принуждали, в любом случае она прекратила издавать эти звуки.
Самец покрыл ее и, кое-как взгромоздившись на ее обреченную спину древними лапами с кожаными складками, воздел морду к солнцу, вытянул шею, широко раскрыл пасть и издал странный предсмертный вой.
— Будь я проклят, — сказал Джек. — Все так запутанно... Как бы я хотел, чтобы здесь оказался Стивен.
Не желая прерывать животных, капитан обогнул парочку и пошел дальше, пытаясь вспомнить строки из Шекспира, в которых упоминались если уж не черепахи, то хотя бы корольки, пока не достиг придорожной часовни, возведенной в честь святого Себастьяна. Кровь великомученику недавно подновили, и теперь она сияла поразительной яркостью и богатством. За ней располагалась частично разрушенная высокая каменная стена с когда-то позолоченными воротами из кованого железа, слетевшими с петель и покосившимися на кладку. — Должно быть, сюда, — произнес он, припоминая дорогу.
— Но, возможно, я ошибся, — добавил он парой минут спустя.
Дорожка, засушенное подобие парка или, скорее, зарослей кустарника по обе стороны и запущенный желтый дом, виднеющийся впереди, не были похожи на что-либо, что хоть как-то могло ассоциироваться с флотом.
Такая же небрежность встречалась ему и в Ирландии: заросшие дорожки, ставни, еле держащиеся на петлях, разбитые стекла в окнах, однако в Ирландии обычно это скрадывалось мелким дождем и смягчалось мхом. Здесь солнце палило с опустошенного ветром неба, не встречалось ничего зеленого, кроме нескольких пыльных дубов, и стрекотание бесчисленных цикад придавало пейзажу лишь еще больше резкости.
«Тот парень мне подскажет», — подумал он.
В глубине дворика находился желтый запущенный дом с ведущими к нему арочными воротами, слева, опираясь на столб, стоял мужчина — то ли конюх, то ли крестьянин — ковыряясь в носу.
— Скажите на милость, здесь живет адмирал Хартли? — спросил Джек.
Мужчина не ответил, одарив капитана лукавым, понимающим взглядом, и проскользнул за дверь. Джек услышал, как тот разговаривает с женщиной, они говорили на итальянском, а не на мальтийском, Обри уловил слова «офицер», «пенсия» и «будь осторожен».
Он чувствовал, что на него смотрят через маленькое окно, и вскоре вышла женщина с суровым лицом, одетая в грязное белое платье. Она напустила на себя жеманный вид и на довольно хорошем английском сказала:
— Да, это резиденция адмирала. Джентльмен прибыл по официальному делу?
Джек объяснил, что пришел как друг, и удивился, увидев недоверие в ее маленьких, близко посаженных глазах. Она с прежней улыбкой пригласила его войти, сказав, что сообщит адмиралу о его прибытии.
Джек поднялся по темной лестнице и оказался в роскошной комнате. Роскошной в пропорциях: бледно-зеленый в белую полоску мраморный пол, высокий резной потолок из гипса, полка над камином, намного превосходящим размерами большинство тех, что обычно имелись в жилищах, где останавливался капитан Обри; и в меньшей степени в отношении обстановки, которую составляли несколько стульев с кожаными сидениями и спинками, выглядевшие потерявшимися в заполненном светом пространстве, и небольшой круглый столик.
Казалось, ничего больше тут нет, но когда Джек подошел к среднему окну, седьмому по счету, и повернулся к камину, то обнаружил, что смотрит прямо на вылитую копию своего бывшего капитана в возрасте тридцати пяти или сорока лет, великолепный портрет, удивительно естественный и четкий.
Рассматривая картину, он стоял, заложив руки за спину. Минута за минутой проходила в полной тишине. Джек не знал, кто художник: явно не Биши, Лоуренс, Эббот или кто-либо из других известных флотских живописцев, возможно, и не англичанин вовсе.
Но в любом случае, очень талантливый: ему удалось точно запечатлеть силу, уверенность и властность во внешнем виде Хартли, его энергию. Однако после долгого созерцания портрета Джек пришел к выводу, что позировавший явно не нравился художнику. В нарисованном лице виднелась холодная жесткость, и хотя портрет по-своему являлся достаточно правдивым, он не отражал доброго нрава Хартли — бесспорно, редко выказываемого, но всегда проявлявшегося при необходимости.
Картина казалась написанной врагом, и Джек припомнил, как коллега-офицер говорил ему, что даже несомненная отвага Хартли несет в себе отпечаток скупости — он атакует врага в состоянии яростного негодования и ненависти, словно противник пытается его чего-то лишить — призовых денег, славы, назначения.
Джек размышлял над этой мыслью и истинном предназначении картины, когда дверь открылась, и вошел человек – жестокая карикатура на того, кто нарисован на портрете.
Адмирал Хартли был в старом желтом халате, заляпанном спереди нюхательным табаком, вытянутых панталонах, стоптанных туфлях, больше похожих на тапочки. Его нос и челюсть как будто удлинились, а лицо стало шире и утратило свою отличительную свирепость, властность, и, конечно, загар, казалось уродливым и даже нелепым. Огромное желто-коричневое лицо не выражало ничего кроме укоренившегося угрюмого недовольства.
Он посмотрел на Джека с поразительным безразличием и спросил, зачем тот приехал. Джек ответил, что, будучи на Гоцо, решил засвидетельствовать почтение своему бывшему капитану и узнать, нет ли у него каких-либо поручений в Валлетту. Адмирал не дал однозначного ответа. Так они и стояли в пустой комнате, где разносилось эхо голоса Джека, болтающего о погоде за последние несколько дней, переменах в Валлетте и своих надеждах на завтрашний бриз.
— Ну-ка, присядь на минутку, — сказал адмирал Хартли, а затем, сделав над собой усилие, поинтересовался, имеет ли сейчас Обри в своем распоряжении корабль, но не дождавшись ответа, воскликнул:
— Который час? Время пить козье молоко. Всегда опаздывают, канальи. Необходимо исправно пить козье молоко.
И он с нетерпением уставился на дверь.
— Надеюсь, в этом климате вам получше, сэр? — справился Джек. — Его считают весьма здоровым.
— В старости здоровья не бывает, — заметил адмирал. — Какое еще здоровье?
Подоспело молоко. Принес его слуга, как две капли воды похожий на виденную ранее женщину, если не брать во внимание сизую недельную щетину.
— Где синьора? — спросил Хартли.
— Уже идет, — ответил слуга.
Действительно, стоило ему уйти, как в дверях показалась она, с подносом, где стояла бутылка вина, печенье и бокалы. Грязное белое платье она сменила на другое — относительно чистое и с удивительно низким вырезом. Джек заметил, как оживилось вялое лицо Хартли. Однако, несмотря на оживление, Хартли первым делом возмутился:
— Обри не пьет вина в это время дня.
Прежде чем они решили, как поступить, во дворе послышался громкий крик. Адмирал вместе с женщиной поспешили к окну. Он успел щипнуть её за грудь, но та, отмахнувшись, закричала из окна надтреснутым луженым голосом, который, должно быть, разнесся на мили полторы.
Перебранка продолжалась какое-то время. Проницательностью Джек обладал весьма посредственной, но даже ему стало совершенно очевидно, насколько низко пал Хартли, хотя эти отношения, смешанные с очевидной похотью, можно было назвать любовью или увлечением, во всяком случае, сильной привязанностью.
— Огненный темперамент, — сказал адмирал, когда женщина выбежала из комнаты, чтобы продолжить спор с глазу на глаз. — Горячую девчонку всегда можно узнать по очертаниям задницы, — на лице Хартли проступил легкий румянец, и гораздо более дружелюбным тоном он продолжил, — налей себе стаканчик, а потом и мне, промочу горло вместе с тобой. Знаешь ли, мне не позволяют пить ничего, кроме молока, — после паузы, во время которой Хартли нюхнул табака с листа бумаги, он сказал, — я сейчас же отправлюсь в Валлетту и узнаю, что там с моим половинным жалованием. Я был там две недели назад, и Брокас упоминал о тебе. Да-да, прекрасно помню. Он говорил о тебе. Кажется, ты до сих пор так и не научился удерживать штаны на месте. Так и надо. Будь мужчиной, пока еще можешь, я всегда так говорю. Жаль, что в прошлом я упустил так много возможностей. Я прямо-таки рыдаю кровавыми слезами, когда думаю о некоторых из них — великолепные женщины. Будь мужчиной пока можешь, тебя выхолостит задолго до могилы. А некоторые становятся скопцами намного раньше, — добавил он тоном похожим на нечто среднее между смехом и рыданием.
Когда Джек направился обратно в сторону моря, жара усилилась, блики на белой дороге просто ослепляли, а металлический стрекот цикад стал еще громче. Джеку редко бывало так грустно. Нахлынули черные мысли: разумеется, об адмирале Хартли, о постоянно текущей реке времени, неизбежном разложении, перед этим злом мы совершенно бессильны...
Он инстинктивно отпрянул, когда что-то просвистело мимо лица — прямо как обломок снасти, прилетевший с высоты в бою: предмет ударился о каменистую землю прямо под ногами и разлетелся на куски — черепаха, вероятно, одна из тех любвеобильных рептилий, что он видел какое-то время назад как раз на этом месте. И поглядев наверх, Джек заметил огромную темную птицу, которая ее выронила: птица смотрела на него и все кружилась и кружилась.
— Господь всемогущий, — произнес он, — Господь всемогущий... — и после секундного молчания добавил, — вот бы Стивен оказался здесь.
А Стивен Мэтьюрин в это самое время сидел на скамейке в церкви аббатства св. Симона, слушая, как монахи поют вечерню. Он тоже остался без обеда, но в его случае — добровольно и по собственному разумению — в наказание за то, что волочился за Лаурой Филдинг и (как он надеялся) в качестве средства снизить собственную похотливость. Но его языческий желудок восстал против подобного лечения и начал ворчать еще до окончания пения ветхозаветных псалмов.
Тем не менее, в течение какого-то времени Стивен пребывал в состоянии, которое можно почти назвать благодатью: были позабыты и желудок, и скамейка со сломанной спинкой, все плотские желания. Его качало на волнах древнего, хорошо знакомого грегорианского хорала.
За время своего пребывания в Валлетте французы сильнее обычного бесчинствовали в монастыре: мало того, что забрали и продали все ценности, но и бессмысленно разрушили геральдические витражи (которые заменили тростниковыми циновками) и сорвали со стен великолепный мрамор, лазурит и малахит. Тем не менее, это имело и свои преимущества.
Акустика значительно улучшилась, и, пока они стояли среди мрачных и голых каменных или кирпичных арок, хор монахов как будто пел в гораздо более старой церкви, и это пение намного сильнее соответствовало ей, чем витиеватому зданию эпохи Возрождения, что досталось французам.
Аббат был очень стар, он знавал трех последних Великих магистров, видел приход французов, а затем и англичан, и теперь его тонкий, но ясный старческий голос плыл сквозь полуразрушенные проходы: чистый и безличный, далёкий от всего мирского, а монахи вторили ему, их голоса усиливались и опадали, как волны в ласковом море.
В церкви присутствовало всего несколько человек, да и тех немногих с трудом можно было разглядеть, только когда они проходили мимо свечей, горящих в приделах, — по большей части женщины, чьи черные, похожие на палатки фалдетты [10] сливались с тенями, но когда в конце службы Стивен подошел к чаше со святой водой и к алтарю, то заметил сидящего около одной из колонн и утирающего платком глаза человека. Его лицо освещал сноп света из небольшого отверстия клуатра, и когда он повернулся, Стивен признал Эндрю Рэя.
Дверной проем заполнили медленно продвигающиеся и без остановки болтающие женщины, и Стивену пришлось остановиться. Присутствие Рэя его удивило: законы против папистов уже не те, что раньше, но даже сейчас исполняющий обязанности второго секретаря Адмиралтейства не мог быть католиком, и хотя Стивен время от времени встречал Рэя на представлениях в Лондоне, ему никогда не приходило в голову, что это из любви к музыке, а не дань модным веяниям.
Но эмоции секретаря Адмиралтейства казались достаточно искренними, даже когда он вышел из укрытия и зашагал в сторону двери, на его лице отражались глубокие переживания. Женщины отодвинули тяжелую кожаную занавеску в сторону, дверь открылась, выпуская их, и впустила луч солнечного света. Рэй не прикоснулся ни к святой воде, ни к алтарю — еще одно доказательство того, что он не папист.
Рэй посмотрел на Стивена. Выражение его лица сменилось маской вежливой любезности.
— Доктор Мэтьюрин, не так ли? — произнес он. — Как поживаете, сэр? Моя фамилия Рэй. Мы встречались у леди Джерси, и я имею честь быть представленным миссис Мэтьюрин. Я видел ее незадолго до отплытия.
Они какое-то время общались, щурясь от яркого солнца, в основном, о Диане — та хорошо выглядела, когда Рэй видел её в опере в ложе Колумптонов; и об общих знакомых, а затем Рэй предложил выпить по чашке шоколада в элегантной кондитерской на другой стороне площади.
— Я прихожу при первой же возможности, — сказал Рэй, когда они сели за зеленый столик в беседке позади магазина. — Испытываете ли вы удовольствие от грегорианского хора, сэр?
— Истинное, сэр, — ответил Стивен, — при условии, что пение лишено слащавости или стремления поразить эффектами, и спето без ошибок — ни аподжатур, ни переходных нот, ни показной пышности.
— Именно так, — воскликнул Рэй, — и без новомодных напевов. Ангельская простота — вот залог успеха. И эти достойные монахи понимают, в чем секрет.
Они поговорили о способах пения, согласившись, что в целом оба предпочитают амвросианское пение плагальному.
— Я на днях побывал здесь на одной из месс, — добавил Рэй, — когда они пели в миксолидийском ладу «Агнец Божий, взявший грехи мира, помилуй нас», и должен признаться, от того как старый джентльмен спел «Даруй нам мир» у меня навернулись слезы.
— Мир... — произнес Стивен, — увидим ли мы его когда-нибудь при жизни?
— Сомневаюсь, учитывая как ведет себя сейчас император.
— Вот я только что вышел из церкви, но даже после это жажду увидеть, как тирана Бонапарта, шелудивого пса, дважды обрекут на вечные муки.
Рэй засмеялся и сказал:
— Знавал я одного француза, признававшего все грешки Бонапарта, в том числе тиранию, как вы правильно заметили, и, хуже того, полное игнорирование французской грамматики, обычаев и манер, но в то же время во всем его поддерживающего. Объяснял он это следующим: искусство — это единственное, что отличает людей от животных и делает жизнь почти сносной, а оно процветает только в мирное время, а значит, нужно стремиться к установлению всеобщего мира. Насколько я помню, он цитировал рассуждения Гиббона о счастье жить в эпоху Антонинов, несмотря даже на то, что римский император, даже Марк Аврелий, был тираном, однако Pax Romana стоил возможных эксцессов тирании. И как полагает мой знакомый француз, Наполеон — единственный человек, скорее даже полубог, способный навязать всем мировую империю, поэтому он сражается в рядах императорской гвардии по соображениям гуманитарным и в защиту искусств.