Матрос Казаркин - Андрей Скалон 3 стр.


Когда Повар пришел первый раз и пытался разговаривать с Казаркиным, то Казаркин не смог поддержать разговор, он был еще очень плох, и Повар поговорил с Кларой и старался вести дружелюбную политику, но встретил жесткий отпор. Он мягко спросил у Клары:

- У него действительно головы не было?

- Страшные переломы, сейчас настоящее чудо,-_сказала Клара, гордясь мастерством своего Хирурга.- Он выздоравливает быстро, как животное.

- Значит, он удачно выпутывается из беды?

- Да, он выздоравливает быстро, как животное.

- Почему вы так говорите,- спросил Повар,- вы не любите русских?

- А почему я должна их любить? - сказала Клара.

Клара не любила русских, и Повар был в двойственном положении, он подчеркнул перед Кларой, что он хоть и американец, но тоже русского происхождения и такой же христианин, как и сама Клара. А Казаркину сказал, что Клара очень рада казаркинскому выздоровлению, в общем Повар старался рассказывать Казаркину только хорошее и подчеркивал перед Казаркиным, что все к нему относятся хорошо, и скрывал правду.

Клара ехидно сказала Повару, заметив отношение Казаркина, что Казаркин Повару не доверяет:

- Видите, как он смотрит на вас?

- Это для вас я русский,- сказал Повар.- Для него я - американец. Мы боимся их, они боятся нас.

Казаркин слушал их разговор и тоже старался их примирить, хоть и не понимал, в чем тут дело, но он знал наверняка, что лучше лишний раз сказать спасибо, а это он умел прямо по-английски.

- Я себя хорошо чувствую,- утешал их Казаркин.- Ваши врачи очень хорошие. Я думал, мне каюк. Конец. Сенкью, Клара.

Клара сказала, что русские неискренни, когда Повар ей переводил Казаркина, и ушла. Повар сказал Казаркину, что вся беда, что тот не знает английского языка, но Казаркин понял своего собеседника очень точно и отвел глаза, потому что Повар хоть и прекрасно говорил по-русски, но кое-чего не понимал. Повар учился в украинской школе в Канаде во время войны и, несмотря на то, что испытывал связанные с войной лишения, о детстве своем вспоминал с любовью и с любовью вспоминал о том, какими они были большими патриотами в детстве, в войну.

- А ты в каком городе провел детство? - спросил Повар у Казаркина.

- В разных городах. В эвакуацию мы были под Ташкентом. Я мало помню. Потом мать померла.

- Моя мама тоже умерла.

- Моя с голодухи померла, а я в детдом.

- Это что значит детдом?

- Для сирот. У нас детдом называется. Там кормили, одевали, обували...

В эвакуации у Казаркина мать умерла, и остался он тогда один-одинешенек, зная, что у него где-то в Яблонцах, на западе где-то, есть неизвестные дядя и тетя, которые живут хорошо. Знал он только их фамилию Чикеевы и городок, в котором они живут. Мать перед самой смертью - а умирала она медленно - написала им письмо, все время наказывала к ним пробираться в случае чего. Ответ на письмо не пришел, может, дядя и тетя эвакуировались куда-нибудь, а соседи не могли уже дальше кормить Серегу и плакали, когда отдавали Серегу в детдом.

В детдомах жизнь тогда была тяжелая, хоть уже и кончилась война, и Казаркин из детдомов разных, из всех концов страны, убегал - четыре раза.

С одним товарищем попал Серега аж под Иркутск, в Усть-Кут, и там уже был настолько подросший, что, убежав оттуда, все с тем же товарищем прошли они семьсот километров за лето, от Усть-Кута до самого Иркутска. В Иркутске их поймали и отвели в детприемник. В приемнике за них расписался здоровенный дядька с наколкой - на груди у него орел терзал женщину. Дядька отвел их в комнату и велел, чтобы они его ждали. Потом дядька вернулся, завел их в угол и сказал ласково:

- Ну, бегунцы? - А потом нагнул каждому голову и дал по шее.

Приемщик просыпался в вагоне и спросонок хватал Серегу за локоть, смеялся: "Не убежали еще?" - и снова начинал храпеть.

Последний детдом стоял в березовой роще, и Серега уже как-то любил этот детдом, даже писал потом туда письма, передавал привет от бывшего воспитанника, но ответа не получил. В этом детдоме он тоже пытался связаться с дядей и тетей Чикеевыми, и уж лучше бы они не ответили, но ответ пришел, дядя писал, что едва сводит концы с концами и принять племянника в нахлебники не может никак и что Серега должен быть на государственном обеспечении как сын военнопогибшего лейтенанта и связиста Лаврентия Казаркина. И Серега больше не имел близких в этом мире, кроме двух врагов: приемщика, который дал ему по шее когда-то, и дяди-тети, которые дали ему прямо в душу. Ведь всегда оставалась надежда на дядю-тетю, в самых плохих обстоятельствах говорил приятелям Серега: "Мне бы только списаться, он же мамкин брат, он же, как узнает, так сразу приедет и заберет, гад буду!" А у приемщика Серега помнил лицо, лапу помнил и помнил орла на расстегнутой груди, потому что уже ничего так не боялся Серега в своей жизни, как спавшего и храпевшего на полке приемщика, увозившего в битком набитом душном вагоне Серегу с приятелем в очередной детдом. Поэтому, наверное, когда случилась глупая оказия сделать наколку, Серега заказал себе на груди орла, терзающего женщину, да с той поры и носил его всегда, впоследствии сильно стесняясь. Мечтал Казаркин расправиться с обидчиками и даже много лет спустя, взрослым уже помнил о них и о тех картинах мести, которые с детства выношены,- как приезжает он куда-то в Яблонцы, на запад, там яблоки и колбаса кругом, а денег у него полны карманы, как он отчитывает дядю-тетю, как сует в нос жирному дяде пачку денег, как тетка просит: "Сережа, племянничек, Сергей Лаврентьевич, дай денег немного, есть хотим",- а сама потирает себя по толстому брюху, а Серега протягивает тетке кукиш, тетка осматривает этот кукиш, осматривает, а кукиш огромный, огромный. Приемщику в этих мечтаниях приходилось куда хуже, дядя-тетя все же как-никак, а родня.

Много помотался по земле Казаркин, прежде чем заехал в Яблонцы: работал он на шахтах и лесозаготовках, работал сварщиком и электриком, работал и на заводе - на заводе недолго, потому что слишком организованный труд ему был не по душе, да и ровный, хоть и неплохой, заработок не внушал ему уважения, а потом стал матросом и тут-то, что называется, нашел себя. Тогда-то и поехал в Яблонцы, с первого же рейса образовалась неожиданная куча денег, ему все равно было куда ехать, мечтал он поесть фруктов вдоволь, и хотелось посмотреть все-таки на дядю-тетю.

Яблонцы - тихий город на берегу спокойной реки: белые берега, круглые шапки деревьев, стога сена на лугу, медленный полет речных чаек, купола церквей, медленные, томительные закаты - все это сразу понравилось Казаркину, может, потому, что заговорила в нем кровь матери его, женщины тихой, и доброй, и нежной, и округлой, и спокойной, как и все здесь, что чувствовал Казаркин, здесь, откуда мать была родом, "на западе". И кроме всего прочего, путешествие было хорошо тем, что теперь Казаркин был матросом при деле, не каким-нибудь бичом, которому все равно куда ехать и которому некуда возвращаться. Он впервые чувствовал себя солидным и внушающим уважение человеком, почти капитаном дальнего плавания. Он быстро знакомился и за рюмкой, да и просто так, много травил доверчивым жителям запада:

- Ветер бейдевинд. Я говорю капитану, если мы будем тут еще околачиваться, так вовсе без жиру останемся! Кэп послушал и говорит: "Делать нечего, ты, Казаркин, человек бывалый". Я вообще-то второй помощник, но плаваю третьим.

Маслом по сердцу Казаркина, когда услышал он в вагоне про себя: "Там какой-то моряк, шикарный парень!".

Заливал Казаркин не из корысти, а черт знает почему:

- Оверкиль, полный оверкиль! После этого нас на вертолете снимали, прямо на мостике вода была, но мы судно покинули последними, конечно, последним капитан, ну и я с ним вместе...

Он и сам переживал волнующие ощущения, которых не дает какой-нибудь будничный, правдашний случай,- не рассказывать же, как выволакивается тяжелый трал на палубу, как вываливается камбала, как майнают ее остервенелые мариманы в трюм, как ужом ползал он, Казаркин, между палубой и рыбой в трюме, ногами рыбу, и руками рыбу, и головой, как мыл он доски разгородок и палубу от рыбьей слизи, как тыкали его, без морской специальности, носом в работу,- нет, про это он не рассказывал, травил что-нибудь жуткое и красивое, где от его, Казаркина, сообразительности все спасение людей зависело, и завершал рассказ про каких-нибудь людоедов из южных морей, про огромные айсберги в той стране, где и лета не бывает, какой-нибудь шикарной и веской фразой: "И взяли мы курс на Малагу...".

Был он тогда еще молодой и глупый, после Японии в пробковом шлеме колониальном и в темных очках привлекал внимание дачниц - местные были ко всему привычные и ничему не удивлялись. Шлялся Казаркин по южному базару, был конец лета, жители городка продавали - дачники покупали, вместе с дачниками кейфовал Казаркин, приценивался ко всему: к фруктам, к сушеной рыбе на связках, и к сырой приценивался, хоть и некуда было ее нести, потому что питался он в ресторанчике, а комнату снимал только для спанья. Необычно чувствовал себя Казаркин на западе, и все его задевало и удивляло. Стоит какой-нибудь смурняк, продает связочку таранок.

Яблонцы - тихий город на берегу спокойной реки: белые берега, круглые шапки деревьев, стога сена на лугу, медленный полет речных чаек, купола церквей, медленные, томительные закаты - все это сразу понравилось Казаркину, может, потому, что заговорила в нем кровь матери его, женщины тихой, и доброй, и нежной, и округлой, и спокойной, как и все здесь, что чувствовал Казаркин, здесь, откуда мать была родом, "на западе". И кроме всего прочего, путешествие было хорошо тем, что теперь Казаркин был матросом при деле, не каким-нибудь бичом, которому все равно куда ехать и которому некуда возвращаться. Он впервые чувствовал себя солидным и внушающим уважение человеком, почти капитаном дальнего плавания. Он быстро знакомился и за рюмкой, да и просто так, много травил доверчивым жителям запада:

- Ветер бейдевинд. Я говорю капитану, если мы будем тут еще околачиваться, так вовсе без жиру останемся! Кэп послушал и говорит: "Делать нечего, ты, Казаркин, человек бывалый". Я вообще-то второй помощник, но плаваю третьим.

Маслом по сердцу Казаркина, когда услышал он в вагоне про себя: "Там какой-то моряк, шикарный парень!".

Заливал Казаркин не из корысти, а черт знает почему:

- Оверкиль, полный оверкиль! После этого нас на вертолете снимали, прямо на мостике вода была, но мы судно покинули последними, конечно, последним капитан, ну и я с ним вместе...

Он и сам переживал волнующие ощущения, которых не дает какой-нибудь будничный, правдашний случай,- не рассказывать же, как выволакивается тяжелый трал на палубу, как вываливается камбала, как майнают ее остервенелые мариманы в трюм, как ужом ползал он, Казаркин, между палубой и рыбой в трюме, ногами рыбу, и руками рыбу, и головой, как мыл он доски разгородок и палубу от рыбьей слизи, как тыкали его, без морской специальности, носом в работу,- нет, про это он не рассказывал, травил что-нибудь жуткое и красивое, где от его, Казаркина, сообразительности все спасение людей зависело, и завершал рассказ про каких-нибудь людоедов из южных морей, про огромные айсберги в той стране, где и лета не бывает, какой-нибудь шикарной и веской фразой: "И взяли мы курс на Малагу...".

Был он тогда еще молодой и глупый, после Японии в пробковом шлеме колониальном и в темных очках привлекал внимание дачниц - местные были ко всему привычные и ничему не удивлялись. Шлялся Казаркин по южному базару, был конец лета, жители городка продавали - дачники покупали, вместе с дачниками кейфовал Казаркин, приценивался ко всему: к фруктам, к сушеной рыбе на связках, и к сырой приценивался, хоть и некуда было ее нести, потому что питался он в ресторанчике, а комнату снимал только для спанья. Необычно чувствовал себя Казаркин на западе, и все его задевало и удивляло. Стоит какой-нибудь смурняк, продает связочку таранок.

- Сколько?

Мужик посмотрел на колониальный шлем и подбросил цену:

- Три рубля!

У Казаркина руки опустились от такой наглости.

- Приезжай ко мне во Владивосток, шкура, я тебя в рыбе закопаю. Бесплатно.

- Ты иди, парень,- сказал смурной мужик.

- Я тебе, дядя, советую, ты микробов насуши, они еще мельче.

С огорчением отошел Казаркин от невозмутимого смурняка, но тут же привязался к торговке яблоками.

- Вот прайс? - ткнул пальцем в яблоко.

- Два рубля ведро,- бойко ответила бабка.

- Дую спик инглиш? - осведомился Казаркин, тем самым почти исчерпывая свой запас английских слов.

- Мы по-всякому понимаем, детка,- не моргнув глазом, пропела бабка,нам эти фокусы ни к чему. Покупаешь - покупай!

- У вас три ведра-то? - сконфуженно спросил Казаркин.

- А то все возьмешь?

- Рук не хватит.

- Уж если много брать, то я мешок сыщу.

- Не надо мешок,- подумав, решил Казаркин,- мне ведра хватит.

- Ну, ведро так ведро,- согласилась бабка.

Потом Казаркин сидел в маленькой комнате, которую ему сдавали вместе с огромным ненужным шезлонгом за вполне умеренную плату, и пытался вернуться к давно забытому детскому пониманию яблок. Огрызки он кидал в отворенное окно, стараясь попасть в ржавую консервную банку, лежавшую в сырой траве в тени забора. Потом он снова брел по солнечным улицам жаркого городка, чувствуя на зубах оскомину. Теперь он спокойно миновал фруктовые ряды и сел в шашлычной, заговорил со случайным собеседником:

- Много их не съешь, фруктов-то. Зубы болят. Вот ребятишки - другое дело, им витамины требуются, поэтому они и жрут яблоки. В детстве я сад бы целый съел, если б дали. А сейчас - ничего хорошего.

- В них ничего хорошего, это точно. Все витамины тут! - собеседник похлопал лапой сверху по пивной кружке.- Тут они все, голубчики,- повторил он убежденно.

- Всё фрукты, фрукты, мечтал,- сказал Казаркин разочарованно.

- Таранка,- собеседник отщипнул у сухой рыбки спинку.

- Микроба,- сказал Казаркин.

- Чего-чего?

- Микробы, говорю, крабов вы не видели, или чулимов, поэтому микробы едите.

- Вкусная вещь,- сказал собеседник и протянул одну рыбку Казаркину.

Казаркин отклонил таранку и сказал:

- Вот молотим мы в Беринговом море... Да стой, я тебе дело говорю,отклонил он настойчиво предлагаемую таранку,- так вот, шторм, стало быть, рыбу брать нельзя, и сидим мы вот так с кэпом и кушаем крабов, и кэп мне говорит: "Чего ты хочешь в жизни иметь?" Вот ты, чего ты хочешь?

- Хто его знает, чого мени треба!

- А я знаю. И я кэпу говорю: "Виктор,- говорю,- Владимирович, пеструшки решают все на данном этапе!"

- Чего?

- Пеструшки, гроши на ваш язык! - Казаркин потер в пальцах мятую трешку.- Если я при деньгах - я король положения...

Казаркин разочарованно отвернулся от собутыльника, тот не поддержал, опять закусывал сухой рыбьей спинкой.

- Вот ты скажи, сколько у меня денег?

- Много! - сказал собеседник.

- Дюже богато, на ваш язык. А у тебя?

- У меня оклад,- спокойно ответил тот.

- Ну, бувайте,- сказал Казаркин и, неудовлетворенный хладнокровием собеседника, встал, пошел к стойке, поставил кружку на трехрублевку и вышел.

На базаре Казаркину стало нестерпимо скучно, он злыми глазами оглядел толкотню, и спустился с крыльца шашлычной, и затерялся в толпе.

На узенькой в яблонях улице Казаркин догнал какую-то бабку, крикнул ей:

- Баушка! Эй! Товарищ!

- Ой, хто это? - прищурилась старуха.

- Чикеевы-старики где тут живут?

- А ты кто такой?

- Родственник, да ты покажи, где они живут?

- Усё.

- Как усё?

- Так. Померли они.

- Что так, обои померли?

- После войны еще. Он, кажись, в сорок восьмом, а она следом, в сорок девятом. На пасху и померла.

- Вот те на, а у меня должок им,- засмеялся Казаркин наглым голосом.

- Бесстыдник! - сказала старуха.

- Нет, правда, они меня по-родственному поддержать хотели,- Казаркин собирался еще что-то сказать старухе, но она скрылась в зелени, окутывавшей калитку.

Казаркин пошел назад по улочке, а обернувшись, увидел, что старуха подглядывает за ним через зелень палисадника.

- Эй, парень? Ты разве чикеевский? Эй, парень!

Казаркин расплатился за комнату и шезлонг, устроил небывалую в Яблонцах попойку в среде неустойчивого элемента и уехал во Владивосток. Он редко вспоминал потом дядю-тетю, но если вспоминал иногда, то ему было чуть-чуть не по себе оттого, что он мечтал когда-то сунуть дяде пачкой денег в физиономию, а тетке показать кукиш, может быть, в то самое время, когда они умирали; даже если это и не совпало точно, нехорошо было такое себе воображать в то время, когда они уже были покойниками. На обратной дороге он назывался гарпунером, говорил, что плавает на севере, поднимал тосты за приближающиеся трудовые будни, за родные могилки, чтоб земля была им пухом...

Голова болела, когда чувствовался за белыми стенами госпиталя океанский шторм. Казаркин не спал в такие ночи, видел море в красных разводьях, каким оно бывает от особого вида малень-ких рачков, такое море, как в размывах крови, на пятнах стаи чаек с черными концами крыльев, видел маленьких качурок, как они бабочками вьются возле фонарей и, упав на палубу, не могут взлететь, оттолкнуться слабыми своими лапками, не могут взмахнуть мягкими, длиннее, чем у стрижей, крыльями. Видел он все это, и не спал, и думал, сможет ли работать на море, и был уверен, что если этого будет нельзя ему с теперешним травмированным черепом, то будет очень плохо, к морю он уже привык совсем. Молотить так молотить, гулять так гулять, только без всяких середин.

Внизу под госпиталем была лужайка, ограниченная метровой высоты барьером из полирован-ного гранита, между гранитными плитами серебряно поблескивал влажный алюминий, прямо на траве лежал тонны на полторы камень, общими очертаниями напоминавший женщину. Женщина была полная, округлая и мокрая от мелкого, как пыль, дождя. Камень, конечно, только отдаленно походил на женщину, но что-то в нем было сделано так, что представлялась в этом камне полная красивая женщина, она как бы скрыта была в камне и кое-где проглядывала только. Вокруг нее несимметрично были разбросаны по лужайке кусты, маленькие, но плотные. Скамеек в сквере не было. За гранитными барьерами на мокрой площади стояли разноцветные автомобили. Повар, приводя своего сына, оставлял его играть внизу, и сынишка, ему было лет шесть-семь, бегал по лужайке или сидел в машине. Американский мальчишка на американской лужайке, но это волновало Казаркина так сильно, что он даже себе не признавался, что ему нравится мальчишка на лужайке, не хотел он думать, что ему давно пора иметь одного или даже двух таких мальчишек и привозить им из рейсов заводные игрушки: танки, стреляющие настоящим пламенем, самоходные автомобильчики на батарейках, заводных клоунов и обезьян. Обидно было Казаркину, и он заливал Повару, что у него тоже есть детишки и жена, и домик под Владивостоком, на Седанке, небольшой, конечно, домик, под красной крышей, заросший диким виноградом и сиренью. Повар же был так обрадован этим сходством в их судьбе, что рассказал об этом и медсестре Кларе. Клара ответила язвительно:

Назад Дальше