Юродивая - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 23 стр.


— У тебя и в Армагеддоне есть дворец? — вздохнула Ксения.

— Еще какой!.. Увидишь. Я сама там полы мозаикой выкладывала! Сама потолки белила! А какие там картины! Мой портрет! Во всю стену! Его писал лучший художник Армагеддона! Бородатый такой! Угрюмый. Он истекал красками, как медом! Добрый был! Мне то брусники в кармане принесет, то тыквенных семечек. Я семечки грызла, а он меня писал. Я позировать не могу. Живот болит, хохочу, как от щекотки! А он так ласково: «Поглядите на меня, личико гордо держите, вверх, ведь вы же царица, о вас потом будут слагать песни и поэмы, я хочу написать вас красками на холсте гордой и великой, как вы и есть…» А дальше он говорил мне: «Маленькая девочка!..» — и отсыпал из кармана еще горсть семечек… или леденцовых петушков… Вот досада, его убили… Убить в Армагеддоне — что плюнуть и растереть…

Уши ослика прядали, слоник шел размеренно и торжественно, и маленькая царица Савская сонно покачивалась на его спине. Желтые шелка ее одежд полыхали. Она горела свечой на спине слона.

Предутренний ветер гнал по камням сухую траву, мусор, окурки, бумаги, прошлогодние листья.

— Как звали художника? — Зубы Ксении забили чечетку. Она узнала повадку. Она учуяла запах красок. Она давила из тюбиков — краплак, кадмий, охру красную — на белый снег, на черный лед.

— Имя?.. — Негритенок всунул в кулачок царицы Савской веер из павлиньих перьев, она обмахивалась томно и лукаво. — Разве я упомню имена всех, кто прислуживал мне, кто надевал на меня башмачки или малевал мои портреты?.. У меня таких портретов — я со счета сбилась… Я помню только семечки… Нет, помню имя — он однажды хотел поцеловать край моего платья, а я ему ножкой по губам дала… Не сильно, не бойся, — так, в шутку, для острастки, а не лезь, сверчок, знай свой шесток… Вот и пристань!

Дебаркадер, притороченный к берегу толстыми, в обхват руки, ржавыми цепями, чуть покачивался на невидимой масленой черной волне, играл медовыми и красно-перечными огнями. Женщины спешились, свита, продолжая гудеть в дудки и греметь в бубны, понесла за ними сундуки с дарами, шлейфы, опахала, покрывала, расшитые узором созвездий, клетки с попугаями и фазанами. Туареги звенели тимпанами. Заводские трубы на другом берегу выпускали кольца и круги ритуального дыма. Пристань, люди на пристани, в пестряди юбок, в снегах рубах, с гитарами в руках, гитары и руки безумствуют и бьются, белые рыбы улыбок скользят из водопада ночных волос, ноги танцуют, мониста на голых шеях горят кострами, звенят степной горечью, как звенит конская сбруя — эй, сюда! Быстрей! Лодки готовы. Ты никогда не едала, свет Ксюша, цыганского изюму?!..

С пристани швырнули в Ксению, в царицу Савскую, хохочущую и воздевшую руки, в осленка, в слоненка, в слуг, приживалов и воинов пригоршни синего изюма, мелких монет, конфет, конфетти. Челядь бросилась ловить изюм и деньги, мальчишки ползали и шныряли между накидок и шальвар, воины, поймав конфету, важно клали ее на зуб, пробуя сладость, как золото.

— В лодки! Сразу в лодки! — вопили цыгане и заливались хохотом. — Икра в бочонках, на дне! Севрюгу загрузили!.. А Дуфуня погано настроил гитары, о царица, мы не оскорбим твой изысканный слух?!.. Глянь, кто это с ней!.. То ли женщина, то ли птица… Лицо такое — как будто она сейчас из преисподней!.. Гостью величать надо!.. Эй, Зорька, где поднос?!.. Рюмочку не разбейте!.. Вина налейте церковного!..

С пристани по трапу сошла, вихляясь и танцуя на ходу, красивая полногрудая цыганка с глазами, как две черных круглых яшмины. Она высоко, над головою, держала поднос, зеленое вино в прозрачном наперстке светилось глазом кошки. Цыганка склонилась перед Ксенией.

— Душа, душа, наша Ксюша, слава гостье золотой!.. Славу мы поем любимой, славу Ксенье дорогой!.. — закричала цыганка низко и зазывно и так посмотрела, что стало ясно как день: обманет, украдет, зарежет, — но не разлюбит. — Пей до дна, пей до дна, пей до дна, пей до дна!..

— Откуда она знает, что я Ксения?..

— От многого знания приходят многия печали. Уважь. Выпей и позолоти ей ручку.

Ксения послушно взяла рюмку. Нечем ручку душеньке позолотить, царица. Не взыщи.

По реке, мимо гудящей весельем пристани, скорбно проплыла угрюмая плоская баржа, заляпанная мазутом. Человек в серой робе, с лицом старого орла, стоящий на барже рядом с кнехтами, проводил берег и пристань ненавидящим взглядом.

— На! — Царица запустила руки в море желтых атласов и высыпала на зазвеневший поднос две кучки золота. — Зоренька ясная! Где лодки! Попрыгали все туда, живо! Плывем ко мне! Во дворец! Глядите, уже утро! Светает! Эй, слуги, берите Ксению, бросьте ее в лодку… да не в ту… а в эту… ближе ко мне… в эту, с павлином на борту!..

Лодок было много, какие били хвостами в бока дебаркадера, какие — терлись носами о песчаный берег, колыхаясь, привязанные к железным штырькам, врытым в землю. На деревянных боках лодок красовались яркие, аляповато, разухабисто намалеванные звери, птицы и рыбы. Ксения видела тут и льва, и коня, и единорога, и чудесную птицу Феникс, кистеперую рыбу целакант, а с лодки, куда ее уже зашвыривали рослые эфиопы, на нее глядел одним глазом зелено-золотой павлин, хвост его развернулся цыганским веером, из синевы перьев глядели круги зловещих золотых глазков. Павлин был вылитая царица Савская. С нее и писан.

— Гей, милая, ты услышь меня!.. Под окном стою с гитарой, как в Раю… Ах, где Райский мой сад, поцелуй же хоть раз, пусть меня умертвят за огонь твоих глаз… Пей, гуляй, хлеб мажь икрой, завтра помрет каждый первый и каждый второй!.. Тебе что, Ксеничка, севрюжку?.. Или белужку?.. Мы для друга ничего не жалеем. Вокруг беднота, а мы жиреем. Да не бойся, цапля, мы бедных жалеем. Сейчас мы богаты — мы им подаем. За них свечку у Спаса зажжем. А обеднеем — сами с ними по миру пойдем!.. Гадать будем, ворожить… на гитарах бряцать… Пропитаемся!.. Мы таборные, Ксюша, нам и Сатана не брат, мы Сатане еще пару рогов наставим и еще связку копыт приделаем!.. Пей из горла, ай, бутылочка мала, так веселее, пей, не жалея!.. До дна!.. Жизнь у нас — одна!..

Цветные люди, птицы, рыбы в распиленных надвое бочонках лодок, их крутые смоленые бока. Сельди в бочке, попугаи в клетке. Песни стали горланить над рекой, ближняя лодка наклонилась, чуть не черпнула воду, визжащий и поющий люд чудом не скатился в черные мазутные воды. И поплыли, поплыли вниз — по течению — сверкая в ночи из водяной и небесной тьмы нагими плечами и потертыми монистами, серьгами-колесами, лакированными и исцарапанными гитарами, черными дымящимися бородами, поплыли неведомо куда: в прошлое, в будущее, все равно, все едино. Заполняя песнями мертвяцкую железную пустоту мира, обрушивая на спящий Армагеддон струи гитарного дождя, плыли вдаль, жадно пили глазами рассвет, ударяли кулаками по струнам, лили в глотки сладкие кровавые винные нити, смеялись заливисто! Так однажды в жизни смеются! И куда плыть, равно смеющейся груди, вольно поющей душе. Куда б ни приплыли — все чудо. Все счастье. Даже если за излукой — пороги. И лодчонки разобьются в щепки.

— Правьте к моему дворцу! — крикнула царица Савская и утерла вино с подбородка.

Лодки в развороте вспенили воду, уже начавшую розоветь и золотеть. Ксения, вцепившись в просмоленный борт, видела, как из-за частокола каменных башен, стальных квадратов, чугунных труб, искореженной арматуры, утыканной гвоздями и болтами, из-за медных и ржавых зубцов горизонта вкатывается в нутро голодного небосвода белое сердце Солнца.

СТИХИРА КСЕНИИ О ЦАРИЦЕ САВСКОЙ, НАЗВАНОЙ МАТЕРИ СВОЕЙ

Мы сидели по-восточному, скрестив ноги, на верблюжьей кошме. Царица Савская, отстань, много не корми меня, не всовывай мне в рот сушеные сливы, вяленые дыни, бастурму, не толкай мне за шиворот розовые пальцы кашмирского винограда. Зачем ты хочешь меня усладить? Меня жратвой не купишь. Меня ты не купишь ничем. А хорошо у тебя. Люстра хрустальная; свечи в вавилонских шандалах; вот и твой портрет на ковровой стене. Я сразу руку своего мужа, Юхана бедного, узнала. Мне ли ее не узнать.

— Эй, цыгане! — повелительно кричала царица и била в ладоши. — Пойте нам, пляшите! Всю нашу жизнь спляшите! Всю нашу кровь и слезы! Рвите мониста с шеи, гитары об пол ломайте, я вам другие куплю! Все вам куплю, за все заплачу! И вас тоже куплю, вольные птицы!

— Э, шалишь, царица, много выпила черного вина!..

Царица взмахнула руками и расстелила перед нами широкое белое полотенце. На него молчаливые быстрые женщины, в три погибели склоняясь, бесшумно поставили неведомые мне яства, и я обрадовалась, как дитя, увидав среди рогатых яблок и жареной клювастой дичи такие родные: хлеб, вино, печеную рыбу и сотовый мед. Я вздрогнула. Зачем они здесь и сейчас?

Царица Савская сморщила лоб в мучении мысли. Морщины поползли по ее щечкам лесного грызуна, превратив ее в женщину и простую страдалицу.

— Он ел это вечером, — пробормотала она. — Мы вечера ждать не будем. Считай, что ты попала на Тайную Утреню. Слуги, садитесь! Они мне как родные. Я их всех люблю. Где тот солдат, которого мы связали и приволокли сюда? Развяжите его и дайте ему пить. Расскажи мне о себе, сверкающая Ксения.

Какое слово может подарить человек человеку?

Он может зажечь спичку, факел, лампу, протянуть огонь просящему. Может извлечь из-за пазухи теплый и кислый хлеб, воткнуть в дрожь руки, в безволие рта. Ева сорвала яблоко, чтобы накормить Адама. Самое верное — вместе с вратами тела, которое есть душа, ибо плоть без духа — ничто, прах и пыль, — распахнуть живущему врата молчания.

Я не умею говорить. Я ничего не скажу тебе о себе. Не принуждай меня. Если я останусь жить в этой жизни, я навсегда запомню тебя, царица Савская, твою доброту и твою жестокость. Как ты богата. Как ты сказачно несчастна. Как я могу помочь тебе?

— Имам оставил мне сундуки сокровищ, — шептала царица, — толпы слуг, слонов и верблюдов… Он понастроил мне по миру дворцы… Я родила от него дочек… Я так любила их наряжать в виссон и дамасский шелк!.. Они пели песни, они играли на арфах и наблах, били кулачками в тамбурины, и птичьи голоса их летели в зенит… Я закрыла им глаза, Ксения. Они умерли, Ксения. Тебе ведь все равно, Ксения. Помоги мне! Сжалься надо мной! Я прошу тебя. Видишь, я у ног твоих. Я буду целовать твои пятки, твои…

Она дернулась, как под током, и пронзительно крикнула:

— Я повелеваю тебе!

Я молчала.

Царица опустилась передо мной на колени. Тюль, прозрачный газ, диадема сползли с ее головы, легли у ног моих. Я увидела седину, лысеющий пробор, сморщенную черепашью шею, стрелы морщин между щеками и ртом, сходные с мужскими усами. Вот оно, Время-Царь. Это оно повелевает тебе, бедная мать. Ты у него служка на побегушках, оно заковало тебя в неразъемные цепи и волоком тащит к яме, и, видишь, там, на дне, все богатства мира, все твои алмазы Голконды и малахитовые подвески, все тугрики и цехины. Ты униженно целуешь его грязные лодыжки с брызгами звезд и кровавыми шрамами. Оно не слышит тебя, смеется. Твоя корона в грязи. Твои дети в земле. Человек, видел ты, как умирает сын твой и дочь твоя? Ты видел — и остался жив? Тогда ты и слепой увидишь камни у себя под ногами на последнем Суде.

Царица вздернула залитое солью лицо. Положила потные ледяные руки мне на плечи. Цепкие пальцы вдавились в меня, вошли, как ложки в мед, вмялись до кости. Я застонала.

— Слышишь, глухая… Ты же нищенка, побирушка. Подзаборка ты глупая. Слышишь! Будь моей дочкой!

Рыдания сотрясли маленькое тельце, страшные, страшнее живых воплей над распоротым животом. Я никогда еще не утешала такого плача. Плакало в царице все: тщедушный хребет, рыбий большой рот, рыбой бьющаяся грудь, соль, свет, грязь, кровь и слякоть со слюною вместе текли по скулам, горлу и ключицам, она захлебывалась, выгибалась, утиралась кулаками, тканью моей рогожки, извивалась, билась в судорогах, выла, задыхалась, и я целовала ее в седую макушку, я не могла пресечь, вырвать, выпить ее отчаяние.

— Ксения!.. Дочка… Не уходи! Мы будем с тобой чудесно жить. Родная!.. Я буду тебя кормить черносливом… Украшать памирской яшмой, бериллами с Нила… Ты будешь у меня как сыр в масле кататься!.. У меня, кроме верблюдов, еще железные повозки есть — буду возить тебя, где пожелаешь!.. Забудешь свои помойки, подворотни… Я избавлю тебя от мучений твоих, а ты… меня оживишь, я же мертва, я из снега и льда, я не помню, сколько лет я живу на свете… Буду купать тебя в изумрудных бассейнах, в ваннах с молоком — чтобы кожа была шелковистая…

Я глядела на кисти ее узловатых рук с кожей, истонченной, вытертой наждаком времени, под прозрачной паутиной во вздутых извилистых жилах медленно бежала синяя мертвая кровь.

— Я жить хочу, бродяжка… Жить! Помоги мне жить!

Я прижалась мокрым лицом к ее мокрому лицу. Царицочка, игрушечка, маленькая собачка до старости щенок.

Она завопила на весь дворец, зажмурившись, брызгая кипящим слезным варевом:

— Помоги-и-и-и-и-и-и-и!..

На вопль бросились толпы прислужников — аммонитянки, туареги, арапчата, толстые негритянки с павлинами и младенцами на руках, с испуганными раззявленными ртами, с воздетыми растопыренными пятернями, посыпались в ноги госпоже, как крупный золотой горох, заверещали, заблажили, заквакали, закукарекали: спасти, ублажить, вознести, опахалами раздуть горе, занавесить водопадами шелка, завалить горами рахат-лукума!.. Мать наша, царица Савская, разве мы тебе не дети?! Разве ты не наша кормилица и поилица?! Плюнь на подобранку!.. Выгони ты ее в шею!.. Мы тебе быстренько… и шаль кашмирскую… и изюм…

Я солгала. Я стала ее матерью на миг, и я обманула глупую дочку свою.

— Не плачь… Я не уйду!

Царица медленно подняла ко мне залитое слезами и Солнцем лицо.

Ее лицо стало Солнцем.

Она сияла в меня Солнцем лица, я не могла на него смотреть, я знала, что посмотрю и ослепну, а восставшее Солнце забивало белым светом все черные мышиные дыры и углы, гуляло по шелкам и яствам, било челядь по скулам и лбам, пронзало желтыми копьями зрачки и рты, и я держала живое Солнце в руках, плачущее от радости, и соты на полотенце сияли изнутри пристальным глазом тигра, и притихшие цыгане держали в руках моллчащие Солнца гитар, и я целовала горячее Солнце в уста, целовала так, как никогда еще в жизни не целовала ни мужчину, ни мальчика, ни дитя, ни старика, ни зверя живого, ни лица мертвого в красном холодном гробу, и смеялись мы обе от радости, я и царица, и смеялась вся свита с нами вместе, весь хор воробьев на рассвете, и бормотала царица Савская:

— Доченька, доченька моя, это Он нам помог!.. Ешь ты Его еду, вот мед, вот рыба… Я, знаешь, Его предсказала, только тогда никто мне не верил… Надо мной смеялись… Помню — вошла в зал, пол прозрачный, под стеклом гады и змеи, я подол живо взметнула, а народ как закричит: ноги-то у нее, гляди, ноги шерстяные, мохнатые!.. Зверь она, не человек!.. Может, и копыта у нее есть, и когти… А я юбки высоко подобрала, под самый срам, ну, смех столбом до неба поднялся! И пуще всех смеялся поджарый Царь с русой бородой и снежными зубами, с волком схожий… А я не зверь! Человек я, человек! Какое счастье, доченька, что я тебя нашла в побитом, плачущем мире! Прости матери слезы…

— А ты прости, — я тоже глотала соленые потоки, — прости солдату, что убить меня хотел, вели наградить монетой, чтоб с голоду не сдох, и отпустить…

И, крепко обнявшись, мы ревели белугами, и баловала меня царица Савская весь долгий день и кормила курагой, и опутывала с шеи до пят драгоценностями, и хохотала как от щекотки, и по щекам меня хлопала, и заставляла мастериц вышивать мое лицо гладью на пяльцах, и ела со мной вместе сотовый мед, и ломала хлеб пальчиками-уклейками, и кидала кусочки хлеба в вино, поднося мне на серебряной ложечке, и лучше и светлее у меня ничего в жизни не расстилалось белым платом: царица Савская была нежнее матери, и я желала бы жить у нее под крылом до смерти.

Я пробыла во дворце весь день, вечер, ночь. Царица уложила меня на перины рядом с собой, во сне жарко дышала мне в лицо, обнимала меня, целовала, истекала бредовыми, в бессознанье, слезами, пятная подушку. Под утро я неслышно скользнула с царского ложа, невидимо прокралась вон из покоев. Челядь мерзла и дрожала во сне, покрылась инеем видений.

У меня уже была на свете мать.

Я любила ее. Она, из поднебесья, любила меня.

Я бежала из дворца сломя голову. Волосы развевались вокруг моей спасенной от резака головы.

ТРОПАРЬ КСЕНИИ О ПЕРВОМ ВИДЕНИИ ЕЮ РАСПЯТИЯ

Восток мерцал и переливался внутренностью перловицы. Я бежала долго, потом взобралась на холм. На его вершине возвышался дом из белого камня, по склонам холма горели костры, много костров. То ли жгли сухую траву по весне, то ли солдаты разводили огонь — для сигналов, чтобы руки погреть, рыбу свежую зажарить на ветке-вертеле. Кучками черного пепла сбивались люди близ костров. Протягивали огню ладони. Перемигивались. Вытаскивали из тьмы карманов бутерброды, жевали. Перекрикивались: завтра, завтра все начнется. Надо изготовиться. Шестнадцатый калибр у нас есть? Есть. А рациями всех снабдили? По возможности. Просочились сведения, что зачехленные танки пойдут не с запада, а с юго-юго-востока. Это сводка или блеф? А ты веришь обману? Вся жизнь обман. По склонам холма горят костры, а я сегодня царицу Савскую обманула. Завтра меня обманет тот, кого полюблю. Солдаты прочищали оружейные дула, точили наконечники копий и лезвия мечей. Любое оружие годилось в праведном бою. Лишь никто не знал, на чьей стороне правда.

Шелестела и серебрилась мокрая от росы, первая весенняя трава, проклюнувшаяся сквозь сухую гниль прошлогодья. Холм дышал новорожденной травою, мерцал россыпью костров. Я обогнула дом, сложенный из белых гранитных плит; крестообразные тени четко обозначились в рассветных размытых чернилах. Солдатик, а солдатик, кого должны казнить?.. Отстань, дешевка, не видишь, я делом занят. Ружье чищу. Любишь стрелять?.. Чья бы корова мычала. Почему три креста?.. По кочану. Где один, там двое. Где двое, там и третий. Бутылки белой ртути на троих им хватит за глаза. А потом их прикрутят шпагатом к крестам — и из огнеметов. Врешь, дурень, им парни из девятнадцатого полка гвозди в ладони вобьют, а живот и грудь пикой исколют. Чтобы кровь и лимфа скорее вышли наружу. Что бы ты понимал!.. И вовсе все не так будет. Все будет по-другому. Не так, ребята.

Назад Дальше