Когда Денисов уже засыпал в обворованной квартире высоко над Москвой, а рядом засыпала Лора и темные волосы ее пахли розой, – поднялась голубая луна, легли глубокие тени, скрипнуло в глубине квартиры, прошуршало в прихожей, стукнуло за дверью, и что-то мягко, мерно, медленно – скок! скок! – двинулось по коридору, доскакало до кухни, пискнуло дверью, повернулось и – скок! скок! скок! – направилось в обратный путь.
– Эй, Лора, что это такое?
– Спи, Денисов, ничего. Потом.
– Как это потом? Ты слышишь, что делается?
– О боже мой, – зашептала Лора, – ну это папа, папа! Я же тебе говорю, что у меня проблемы с папой! Он сомнамбула, он ходит во сне! Ну я же тебе говорила, его выперли с работы, и у него сразу же это началось! Что я могу поделать? Я у лучших врачей была! Тенгиз Георгиевич сказал: побегает и перестанет. А Анна Ефимовна сказала: что вы хотите, это возрастное. А Иван Кузьмич сказал: чертей не ловит – и слава тебе, господи! А через Рузанну я вышла на одного экстрасенса из Министерства тяжелой промышленности, так после сеанса стало только хуже: он голый бегает. Спи, Денисов, мы все равно ничем не поможем.
Но какой уж тут мог быть сон, тем более что зоолог, судя по звукам, снова доскакал до кухни, и там что-то рухнуло со звоном.
– Ой, я с ума сойду, – заволновалась Лора, – он последние стаканы побьет.
Денисов натянул штаны, Лора бросилась к отцу, раздались крики.
– Ну что он делает! Господи, он мои сапоги надел! Папа, я тебе тыщу раз говорила… Папа, да проснись же ты!
– Теплокровные, ха-ха! – рыдая, кричал старичок. – Они называют себя теплокровными! Простейшие, и больше ничего! Уберите свои псевдоподии!
– Денисов, да хватай же ты его сбоку! Папочка, папочка, успокойся! Валерьянки сейчас… За руки, за руки держи!
– Пустите меня! Вон они! Я их вижу! – рвался сомнамбула, и сила у него откуда-то бралась немыслимая. На голом теле зимними, шерстяными вещами казались усы и борода.
– Да папочка же!
– Василий Васильевич!
Ночь летела над миром, далеко во тьме кипел океан, растерянные австралийцы озирались, огорченные исчезновением своего континента, капитан заливал горючими слезами прокуренную берлогу Денисова, кушал холодное из кастрюли проголодавшийся от славы Рыкушин, Рузанна спала головой на восток, Маков спал головой в никуда – каждый занят был своим делом, и кого могло взволновать, что посреди города, в вышине, в перламутровом свете луны мечутся, борются, топчутся, кричат и страдают живые люди – Лора в прозрачной сорочке, лицезреть которую не отказались бы и цари, зоолог в золотых сапогах и Денисов, истерзанный видениями и сомнениями?
…Дачная местность была чудесной – дубы, дубы, а под дубами лужайки, а на лужайках в красноватом вечернем свете играли в волейбол – гулко чвакал мяч, медленный ветер проводил по дубам, и дубы медленно отвечали ветру. И маковская дача тоже была чудесная – старая, серая, с башенками. А среди клумб, под сырой вечерней черемухой сидели за круглым столом, пили чай с малиной и смеялись четыре сестры, мать, отчим и тетка Макова; тетка держала на руках младенца, тот помахивал пластмассовым попугаем, в сторонке умилялась безвредная собака, и даже какая-то птица, пешочком, не торопясь, шла по дорожке по своим делам, не потрудившись хотя бы из вежливости всполошиться при виде Денисова и броситься куда попало. Он был немного разочарован идиллией. Конечно, напрасно было бы ожидать, что дом и сад убраны траурными флагами, и что ходят на цыпочках, и что черная от горя мать лежит пластом на постели и не сводит глаз с сыновнего ледоруба, и что время от времени то один, то другая выхватывают скомканный платок, чтобы вцепиться в него зубами и удушенно зарыдать, – но все-таки чего-то печального он ждал. А они забыли, они все забыли! А он-то тоже хорош: с букетом, будто поздравить… Они обернулись и с недоумением, с испуганными улыбками смотрели на Денисова, на вязанку бархатцев в его руке, багровых, как закат перед ненастьем, как запекшиеся кровяные корочки, как мементо мори. Младенец, самый чуткий, еще не забывший той страшной тьмы, откуда недавно был вызван, сразу догадался, кем послан Денисов, закричал, забился, хотел предупредить, но слов не знал.
Нет, ничего печального не было видно, печальным было разве то, что Макова здесь не было: не играл он в волейбол под медленными дубами, не пил чай под черемухой, не гонял поздних комаров. Денисов, твердо решившийся пострадать во имя покойного, преодолел неловкость, вручил цветы, поправил траурный галстук, подсел к столу, объяснился. Он – посланец забытых. Такова его миссия. Он хочет знать об их сыне все. Может быть, напишет его биографию. Музей, а если нельзя, то хотя бы уголок в музее организует. Стенды. Детские вещи. Чем увлекался. Может быть, собирал бабочек, жуков. Чай? Да-да, с сахаром, спасибо, две ложки. С гляциологами надо будет связаться. Возможно, восхождение Макова чем-то важно для науки. Увековечение памяти. Ежегодные Маковские чтения. Помечтаем: пик Макова – почему бы нет? Фонд Макова с добровольными пожертвованиями. Да мало ли!..
Сестры повздыхали, отчим курил, скучливо подняв седые брови, а мать, тетка и младенец заплакали, но то был грибной дождь – любые слезы высыхали здесь, среди малины, дубов и черемухи, – и медленный ветер, прилетев с далеких цветущих полян, подсказывал: брось. Все хорошо. Все спокойно. Брось… Мать придавила платком нос, чтобы не дать слезам ходу. Да, печально, печально… Но все прошло, слава богу, прошло, забылось, утекло водой, зацвело желтыми кувшинками! Жизнь, знаете ли, идет! Вот Жанночкин первенец. Это наш Василек. Василек, ну-ка, где у бабы нос? Пра-авильно. Агу-гуленьки! Ату-тусеньки! Вера, он мокрый. Вот наш сад. Клумбы, видите? Ну, что же еще… Вон там гамак. Удобно, да? А это Ирочка наша, она замуж выходит. Хлопот, знаете! Все молодым устрой, все им подай!
Ирочка была премиленькая – молодая, загорелая. Комары ужинали на ее голой спине. Денисов засмотрелся на Ирочку. Ветерок покачивал черные ягоды черемухи.
– Пойдемте, сад посмотрим. Как у меня помидоры хорошо взялись. – Маковская мать отвела Денисова в глубь сада и зашептала: – Девочки Сашу очень любили. Ирочка особенно. Ну что же делать. Я вижу, вы с душой, помочь хотите. У нас просьба к вам… Она замуж выходит, мы мебель им достаем… И знаете, она шкаф «Сильвия» хочет. Сбились с ног. Ведь молодые, что ж… Им жить хочется. Если бы Саша был жив, он бы всю Москву перевернул… В память Саши… для Ирочки… «Сильвию», а? Молодой человек?..
«Сильвию» покойнику!» – крикнули незримые силы. Вечная память!
– «Сильвия»… «Сильвия» шкаф… Как бы Саша радовался… Как бы радовался… Ну, еще чайку давайте.
И они пили чай с малиной, и дубы никуда не спешили, и Маков лежал в высоте, в алмазном блеске, скалясь в небо нестареющими зубами.
Долг есть долг. Хорошо, пусть это будет шкаф. Почему нет? От Макова останется шкаф. От тети Риты – стеклянная пудреница. Пудреницу я променял. Ничего не осталось. Загробная темь. Выжженная степь. Мерзлая наледь. Грибная сырость подвала. Железный запах крови. Шестая часть света, вырванная с мясом. Нет! Ничего не хочу знать! Я ничем не мог помочь, я был маленький! Я помогаю только Макову, за всех, за всех, за всех! И когда крупные вежливые санитары уводили рыдающего капитана и он цеплялся за притолоки, за почтовые ящики, за шахту лифта, расставлял ноги, подгибал колени, визжал, а потом из его квартиры вынесли и отдали пионерам на макулатуру сотни бумажных корабликов, а я и все соседи стояли и смотрели – я тоже ничем не мог помочь, я помогаю только Макову!
Ничего не хочу знать! Шкаф, только шкаф! Шкаф, буфет, мебельный гарнитур с бронзовыми вставками – золотой волосок, не толще! – с блестящими уголками, с деликатной резьбой, с мелким блеском стекольных шашек. Нежные ямки резьбы – мягко, легко так, будто заяц пробежал, – чудесный, чудесный кусок жилья!
Будто заяц пробежал в коридоре. Лорин папа. Дзинь! – разбил что-то. Пудреницу. Нет, стакан. Они пьют чай с малиной из стаканов. Маков смотрит в небо: достаньте шкаф во имя мое! Согласен. Я постараюсь. Я готов пострадать. Я пострадаю – и Маков отпустит меня. И капитан отпустит. И тетя Рита. И ее товарищи опустят невыносимые глаза.
Лора ровно дышит во сне, волосы ее пахнут розами, в коридоре шуршит зоолог, двери заперты – куда убежишь? – пусть побегает – выдохнется, устанет, лучше будет спать. «Я знал, но забыл, я знал, но забыл», – бормочет он, и глаза его закрыты, и ноги легки. Взад-вперед, взад-вперед, по лунным квадратам, мимо книжных полок, от входной двери до кухонной. Взад-вперед, может быть, надел Лорину шляпку или босоножки, может быть, повязал шею газовым шарфиком или украсил голову дуршлагом, он любит ночные безделушки; взад-вперед, от двери до двери, мягкими прыжками, высоко поднимая колени, вытянув руки вперед, словно ловит что-то, но ни разу еще не поймал, – веселая охота, безобидные жмурки, никакого вреда. «Я знал, но забыл!»
Утром пришел красный рассвет, растворилась гора с черной букашкой Макова на вершине, усталый лунатик сладко уснул, запели дегенеративные городские птицы, и две голубые слезы скатились из денисовских глаз в денисовские уши.
В поисках «Сильвии» Денисов толкался в самые разные двери, но везде нарывался на отказы. Вы что? Импорт сокращен! А уж «Сильвия» тем более! Ишь!.. Да ее и генерал не достанет! Разве маршал, да и то смотря какой! Какого рода войск! Нет, товарищ Петрюков вам не поможет. И Козлов не поможет. И к Люлько не обращайтесь – бесполезно. А вот товарищ Бахтияров… Товарищ Бахтияров может сделать, помочь, но человек он прихотливый и своеобразный, характер у него кудрявый и непредсказуемый, и как этого Бахтиярова взять за жабры – одному дьяволу известно. Но безусловно ловить его надо не в кабинете, а где-нибудь в «Лесной сказке», когда товарищ кушает и расслабляется. Можно и в баньке, и в баньке-то лучше всего, и это старинный способ – подгадать момент, когда красавица сбросит лебединые перья и оросит себя, так сказать, родниковыми струями, – тут-то ее, голубушку, и цопнуть, перья – в загашник, а от самой просить чего душа пожелает. Но Бахтияров на красавицу не тянет, увидите сами, и перья его, и штаны, и чемодан с бельем и всякими закусками и заедками до того надежно охраняются, и банька до того непростая, и так она ловко поворачивается к лесу передом, к людям задом, что проникнуть в нее без петушиного слова не моги и думать. Так что попробуйте все-таки в загородном поищите, в «Сказке». Ну что делать, попробуйте! Он там отдыхает.
И была «Сказка».
Фу-ты, до чего там было тепло, до чего нарядно, а как славно пахло! Сейчас бы Лору сюда, да денег побольше, да вон в тот угол под желтым абажуром, где салфетки кульком, где мягкие кресла! Покой измученной, полубезумной душе!
Шли официанты, и Денисов спросил самого сладкого и ласкового: нет ли тут, часом, товарища Бахтиярова? – и тот сейчас же полюбил Денисова, как родного брата, и мизинчиком указал и направил: вон там товарищ отдыхают. В кругу друзей и прекрасных дам.
Теперь туда – будь что будет, – туда, – не за себя прошу, – туда, где куполом клубится синий дым, где порывами ветра гуляет хохоток, где шампанское пенистым крюком выскакивает на скатерть, где тяжелые женские спины, где кто-то в сиреневом галстучке, щуплый, собачистый, быстро вертится вокруг Хозяина, непрерывно его обожая. Шагнуть – и он шагнул, и пересек черту, и стал посланцем забытых, безымянных, реющих в снах, занесенных снегом, белой костью торчащих из степной колеи.
А товарищ-то Бахтияров оказался человеком круглым, мягким, китайцеобразным, даже каким-то славненьким с виду, и сколько ему было лет – шестьдесят или двести, – сказать было нельзя. Видел он человека насквозь, все видел – и печенку, и селезенку, и сердчишечко, да только не нужна была ему ваша печенка-селезенка – черт ли в ней, – вот и не смотрел он на вас, чтобы не прострелить насквозь, и разговоры завивал куда-то вбок и мимо. Ел товарищ Бахтияров телятину нежности прямо-таки возмутительной, преступно юного ел поросеночка, и зелень была – три минуты как с грядки – столь невинная, еще и не опомнилась, росла себе и росла, вдруг хоп! – и сорвали, и крикнуть-то не успела, а уж ее едят.
– Люблю молодежь кушать, – сказал Бахтияров. – А вам, зайчик, нельзя: язва у вас, по лицу вижу. – И точно, угадал: у Денисова была старинная язва. – А вот я вас с пользой попотчую, – сказал Бахтияров. – За мое ли за здоровьичко, за мое ль за разлюбезное.
И по его щелчку подали тушеную морковь и воду «Буратино».
– Думаю я, думаю, – говорил он между тем, – день и ноченьку все думаю, а ответа не придумаю. Вот вы человек, видать, ученый – глазки у вас эвон какие невеселенькие, ну-ка подскажите. Отчего пивной завод – имени Стеньки Разина? Ведь это ж, голуби мои, государственное учреждение, план-переплан, отчетность, соцсоревнование, партком, – держите меня, – местко-ом! Местком! Шутка ли? И тут же какой-то разбойник. Нет, не понимаю. По-моему, смешно. Смейтесь!
Друзья и дамы засмеялись, сиреневый даже взвизгнул. Денисов тоже вежливо улыбнулся и отпил теплое «Буратино».
– А с другой стороны посмотреть: Степан Тимофеевич – это ж народный герой, это ж чаянья наши, – и за борт ее бросает, – это ж, понимаете, событие большого политического звучания, – и тут же какой-то заводишко с сомнительным, понимаешь, профилем; по-моему, смешно. Смейтесь!
Дамы опять открыли рты и захохотали.
– Ка-ак у тещи в чем-модане береженый шевиот… он не тлеет, он не преет, не ржавеет, не гниет, – вдруг запел сиреневый, поводя плечами и притопывая.
– Вот как мы тут славно шуткуем, – говорил довольный Бахтияров, – светлым детским смехом смеемся да посмеиваемся, и все в рамочках дозволенного, все в граничках допустимого… И все-то у нас ладушки, а у вас ко мне просьбишка, а вот-ка мы ее послушаем…
– Собственно, дело очень простое, то есть очень сложное, – сосредоточился Денисов. – То есть, видите ли, я как бы прошу не для себя, лично мне ничего не нужно…
– Клен ты мой опавший, кто ж для себя просит, для себя нынче никто не просит… Нынче только плюнь – набегут проверяльщики, подхватят под белы рученьки, – туда ли плюнул, да где слюну брал, да на каком таком основании, – а мы что, мы ничего, чистенькие… А можно я вас буду звать цыпа-ляля? Ты мороз, мороз! – запел товарищ Бахтияров. – Пойте, голуби!..
– Не морозь меня!.. – завели за столом.
– Ка-ак у тещи в чемодане, – поперек хора пробовал сиреневый, но его заглушили. Пели хорошо.
– У Клавдюхи-то сопрано – не фу-фу, – говорил Бахтияров. – Наша Зыкина! Мария, так сказать, Каллас, а то и покрепче! Ты тоже пой, цыпа-ляля.
«Что ж, предупреждали, – думал Денисов, мерно разевая рот. – Предупреждали, и я готовился, ведь не для себя же, и ничто просто так не дается, не пострадав – не добьешься, просто я не предполагал, что страдать до такой степени неприятно».
– Не повалявши не поешь, – подтвердил товарищ Бахтияров, глянув Денисову в самое сердце, – а ты как думал, роднулька моя? Тебе какой артикул-то? Шка-а-аф?.. Ишь мы какие шалуны… А ты спел бы нам лично, а? Вот так, попросту, для души? Выдай нам свое потребительское соло, чтоб душа играла! Слушаем, голуби мои! Тишина! Уважаем!
Денисов торопливо спел, страдая под взглядами бахтияровских гостей, спел, что подвернулось, что поется во дворах, в походах, в электричках, – городской романс о Шаровой Леночке, поверившей в любовь, и обманутой, и надумавшей погубить плод легкомысленного своего заблуждения: «Да ямку вырыла, да камень тиснула, а Зина-девочка разочек пискнула!» – пел, уже понимая, что он в пустыне, что людей здесь нет, пел о приговоре, вынесенном бессердечными судьями: «а расстрелять ее! да расстрелять ее!», о печальном и несправедливом конце заблудшей: «я подхожу к тюрьме, она раскрытая, Шарова Леночка лежит убитая», и Бахтияров сочувственно кивал мягкой головой, нет, Бахтияров-то был еще ничего, совсем ничего, на лице его даже просматривались какие-то уютные, симпатичные уголочки, а если сощуриться, то можно бы на минуточку поверить, что вот – дедушка, старенький, любит внучат… но только если, конечно, сощуриться. Другие были много хуже – вот эта, например, очень плохая женщина, похожая на лыжу, – перед ее весь заткан парчой, а спина совершенно голая; или та, другая, красавица с глазами кладбищенского сторожа; но страшнее всех вон тот вертлявый хохотун, развинченный петрушка, и галстучек его сиреневый, и жабий рот, и шерсть на голове, кто бы изничтожил его, извел, прижег, что ли, всего зеленкой, чтобы не смел смотреть!.. А впрочем, все они ужасны лишь постольку, поскольку празднуют мое унижение, крестные мои муки, а так – граждане как граждане. Ничего. «Шарова Леночка лежит убитая!»
– Как хорошо-то, пончики мои! – удивился Бахтияров. – Как товарищ хорошо спел-то! Просто пьяниссимо, да и только. Да и весь тут сказ. А ну как и мы грянем. В ответ! Покажем гостю бемоль!
Гости грянули; сиреневый вертун – сама предупредительность – дирижировал вилкой, у красавицы из мертвых глаз струились слезы; едоки из-за соседних столов, утеревшись салфетками, присоединялись к хору, пронзительной, струнной нотой вступало Клавдюхино сопрано:
Там, в горах, повалил снег, все гуще и гуще, наметая сугробы, засыпая Макова, раскинутые его ноги, обращенное к вечности лицо. Он не тлеет, он не преет, не ржавеет, не гниет!.. Сугробы поднимались все выше, выше, гора захрустела под тяжестью снега, загудела, лопнула, с паровозным грохотом сошла лавина, и на вершине ничего не осталось. Снежный дымок покурился и осел на скалы.
– Не друзья ли мы с тобой, посетитель дорогой! – кричал Бахтияров, хватая Денисова за щеки. – Во! Стихами говорю! Не чужд! А?! Я такой! Испей «буратинца» за мое здоровьичко! До дна, до дна! Вот так! А знаешь, вот что: уважь старого друга! Гулять так гулять! Полезай под стол! Для смеха! Пошё-ёл!