Афродита у власти. Царствование Елизаветы Петровны - Евгений Анисимов 17 стр.


Чтобы понять характер императрицы, стоит заглянуть в ее переписку с секретарем Кабинета Ее императорского величества Василием Демидовым. В декабре 1744 года Елизавета провела больше месяца на Хотиловском стане по дороге из Петербурга в Москву, где врачи потребовали оставить до полного выздоровления заболевшего оспой в пути наследника престола великого князя Петра Федоровича. Государыня не только сидела у постели больного племянника, но и занималась обновлением своего гардероба. Из Хотилова и был послан в Кабинет указ: «Купца Симона Дозера, нюренбехца, отправить сюда, по получении сего в самой скорости и велеть взять с собою имеющиеся у него галантереи и куперштихи, все, сколько их имеетца, дав ис почтовых или подставных подвод потребное число, и объявить ему: не пожелает ли он несколько солдат для празнишнего времени, что не без пиянства по дороге?». Конечно, государыня так трогательно заботилась не о безопасности нюрнберского купца, а о целости его товара.

Из переписки 1751 года видно, что больше всего императрицу беспокоило, как бы другие дамы не порасхватали обворожительные галантереи вперед нее. 28 июля она писала Демидову: «Уведомилась я, что корабль французский пришел с разными уборами дамскими, и шляпы шитые мужские и для дам мушки, золотые тафты разных сортов и галантереи всякие золотые и серебряные, то вели с купцом сюда прислать немедленно». Через несколько дней императрица подняла тревогу — она узнала, что прибывший в Петербург купец уже продал часть своего драгоценного товара, которую отобрала для себя императрица. Сделал он это скорее всего потому, что торговаться с государыней было невозможно, а она в покупках была всегда скупа: ее ювелир Позье писал в мемуарах, что «государыня была весьма бережлива в покупках и любила похвалиться, что купила что-нибудь дешево».

Столь самоуправный поступок иностранного купца вызвал гнев государыни, и она с раздражением приказала Демидову: «Призови купца к себе, [спроси] для чего он так обманывает, что сказал, что все тут лацканы и крагены, что я отобрала, а их не токмо все, но и не единого нет, которыя я видела, а именно алые. Их было больше двадцати и при том такие ж и на платье, которые я все отобрала и теперь требую, то прикажи ему сыскать и никому в угодность не утаивать». А вот и нарастающие раскаты самодержавного гнева: «А ежели, ему скажи, он утаит, моим словом, то он несчастлив будет и [также] кто не отдает. А я на ком увижу, то те равную часть с ним примут». Иначе говоря, купленные у купца галантереи дамы были обязаны вернуть. Тут же Елизавета указывает, кто из дам мог опередить ее: «А я повелеваю всеконечно сыскать все и прислать ко мне немедленно, кроме саксонской посланницы (мода модой, а дипломатический инцидент России не нужен! — Е. А.), а прочие все должны возвратить. А именно у щеголих, надеюсь они куплены — у Семена Кирилловича (Нарышкина. — Е. А.) жены и сестры ее, у обеих Румянцевых: то вы сперва купцу скажите, чтоб он (сам) сыскал, а ежели ему не отдадут, то вы сами послать можете и указом взять моим».

С годами красота Елизаветы меркла — как все люди того времени, она, конечно, ничего не ведала ни о диете, ни о спортивных занятиях, да и годы брали свое. Фавье, видевший императрицу в год ее пятидесятилетия, писал, что Елизавета «все еще сохраняет страсть к нарядам и с каждым днем становится в отношении их все требовательнее и прихотливей. Никогда женщина не примирялась труднее с потерей молодости и красоты. Нередко, потратив много времени на туалет, она начинает сердиться на зеркало, приказывает снова снять с себя головной и другие уборы, отменяет предстоявшие театральные зрелища или ужин и запирается у себя, где отказывается кого бы то ни было видеть». Елизавета была не в силах признать, что ее время проходит, что появляются новые красавицы, которые могут с успехом состязаться с ней в изяществе нарядов и причесок. «Старость — вот преисподняя для женщин» — этот афоризм Ларошфуко прямо относится к Елизавете. То волшебное зеркало, которое раньше каждое утро ей говорило, что нет на свете краше и милее, в последние годы ее жизни молчало. Это стало самой большой трагедией Елизаветы, и от сознания бессилия перед старостью даже ее неограниченной императорской власти характер государыни постепенно портился. Так, с годами появилась еще одна — важнейшая! — причина для неприятия соперниц — их молодость, которая сама по себе сияет красотой. Как пишет Екатерина, «моя дорогая тетушка была очень подвержена такой мелкой зависти не только в отношении ко мне, но и в отношении ко всем другим дамам, главным образом преследованию подвергались те, которые были моложе, чем она».

Уже из сказанного выше видно: нрав Елизаветы был далеко не так прекрасен, как ее божественная внешность. Большинству гостей дворца, как и нам, не суждено было заглянуть за кулисы того праздника, который был всегда с императрицей, хотя многие догадывались, что Елизавета — это блестящая шкатулка с двойным дном. В 1735 году леди Рондо писала о своем впечатлении от встреч с цесаревной: «Приветливость и кротость ее манер невольно внушают любовь и уважение. На людях она непринужденно весела и несколько легкомысленна, поэтому кажется, что она вся такова. В частной беседе я слышала от нее столь разумные и основательные суждения, что убеждена: иное ее поведение — притворство». Неизвестный нам дипломат в 1727 году писал о совсем еще молоденькой цесаревне: «Она обладает большим, живым, вкрадчивым и льстивым умом».

Впечатление от ее поведения, манеры разговаривать с людьми бывало подчас весьма обманчиво. Многим непрозорливым людям, имевшим с императрицей дело, она казалась красивой дурочкой, ласковой и легкомысленной, которая станет их легкой добычей и, сев на престол, будет выполнять то, что они ей внушат, велят, нашепчут в ее прелестное розовое ушко. И каким же жестоким бывало разочарование! Как ошибались эти люди, поддавшись лукавому обаянию красавицы! Она легко соглашалась с мнением собеседника, но медлила исполнить его совет или просьбу, так что поначалу обнадеженный собеседник с возрастающей досадой видел, что все его красноречие, доводы и доказательства пропали даром — государыня ничего по его настоянию и внушению не делает.

Почему так было? У Елизаветы Петровны, при всех ее многочисленных недостатках, сохранялось хорошо развитое чувство власти, без которого пребывать в кресле властителя человеку, конечно, можно, но недолго. Это чувство схоже с чутьем зверя, избегающего опасности. Государыня, как и каждый настоящий властитель, была недоверчива: она постоянно опасалась за свою власть и подозревала окружающих в намерении каким-то хитрым способом повредить ей. Вместе с тем она боялась принимать скоропалительные, неожиданные решения и, как человек, идущий в полутьме по незнакомой дороге, становилась осторожной и даже часто останавливалась в нерешительности. К каждому делу Елизавету нужно было исподволь подготовить, дать ей свыкнуться с новой для нее мыслью. Французский посланник Шетарди справедливо писал об этой черте государыни: «Я ведаю, что царица охотнее выслушивает каждое дело, когда она наперед к тому приуготовлена».

Но ирония судьбы состояла в том, что сам Шетарди испытал жесточайшее потрясение как раз из-за того, что переоценил свои знания характера и повадок русской императрицы. Как уже сказано, он стал одним из инициаторов заговора цесаревны Елизаветы Петровны, хотя в дальнейшем роль его в приходе к власти Елизаветы была скромна. Но сам-то Шетарди считал, что в происшедших в Петербурге 25 ноября 1741 года событиях он — первый человек. И в этом его убеждал тот прием, который стали оказывать французскому посланнику сразу после переворота новая государыня и ее окружение. Шетарди оказался вхож в узкий круг ее приближенных, сама же императрица в нем души не чаяла, вела с ним откровенные беседы, возила всюду с собой и ласкала. Через некоторое время после переворота Шетарди отбыл в отпуск во Францию и на прощание был буквально осыпан подарками и наградами, включая высший орден Святого Андрея Первозванного. Начальство из французского министерства было так довольно успехами маркиза, что вновь послало его в Россию в надежде, что Шетарди сможет добиться у Елизаветы такого поворота внешней политики России, который окажется выгодным Версалю.

В 1743 году Шетарди с триумфом вернулся в Россию, отношения с императрицей стали еще более теплыми. Она даже взяла галантного католика в пеший поход на богомолье из Москвы в Троице-Сергиев монастырь. Это была увеселительная прогулка с частыми остановками, охотой и пиршествами. Красавец-француз, казалось, находился на вершине своего успеха. Как утверждали злые языки, он покорил императрицу как женщину, но… оказалось — совсем не как политика. Возвращаясь с очередного дружественного приема во дворце, Шетарди все чаще и чаще испытывал разочарование: целей, которые ставили перед ним начальники из Версаля, он выполнить никак не мог, всякий раз государыня ускользала от него и не давала определенного, ясного ответа на его настоятельные внешнеполитические вопросы. При этом Шетарди совсем забыл, что сам он в марте 1741 года писал во Францию о приключениях своего шведского коллеги Нолькена — сподвижника по заговору в пользу Елизаветы.

Нолькен, как уже говорилось, добивался у цесаревны расписки в том, что она готова — в ответ на денежную и военную помощь шведов — отдать часть завоеванных ее отцом территорий на побережье Балтики. Эти условия были тягостны для дочери Петра Великого, и она стремилась уйти от прямого ответа и бумаги на сей счет подписывать не хотела. Шетарди тогда писал в Париж, что Нолькен был обворожен благосклонным приемом цесаревны, но «тщетно представлял дело с точки зрения, которая могла бы ее убедить, и как ни ловко он пользовался минутами, когда сама принцесса наводила его на разговор о деле, она однако упрямо отказывалась произнести слово и ограничивалась теми знаками чувствительности, которые выражаются в движении и на лице».

И так продолжалось до самой последней встречи, на которую Нолькен явился перед своим отъездом из Петербурга — Швеция должна была вот-вот начать войну против России. При этом он держал наготове такую нужную шведам бумагу и был готов передать цесаревне огромные деньги, стоило ей только поставить свою подпись. Но и здесь его ждала неудача — Елизавета снова увильнула от скандинавского охотника за ее автографом. Шетарди так сообщал об этом во Францию 31 марта 1741 года. Оказывается, придя на встречу с цесаревной, Нолькен пожаловался ей, что посредник в переговорах Лесток плохо выполняет поручения Ее высочества и нужная шведам бумага до сих пор не подписана. По-видимому, сказал Нолькен, Лесток утаивает от своей повелительницы суть дела. «Принцесса Елизавета, — пишет со слов Нолькена Шетарди, — нисколько не оправдывала своего поверенного и скорее одобряла падавшее на него обвинение и давала заметить, что не помнит хорошенько, о чем шла речь». Такой поворот был полной неожиданностью для шведского посланника — ведь он сам лично три месяца назад передал Елизавете копию обязательства. Нолькен «не скрыл от нее удивления, что предмет такой огромной важности не оставался постоянным в ее памяти, он напомнил ей о содержании требования». Так как «она отозвалась незнанием, где находится в настоящую минуту эта бумага… то Нолькен… ответил ей, что подлинник у него в кармане и все может быть окончено в одну минуту, так как достаточно только ей подписать и приложить свою печать».

Елизавета, казалось, была загнана в угол, но и тут она вывернулась, сославшись на то, что в зале присутствует слуга, который кажется ей подозрительным. «Впрочем, — пишет Шетарди, — она высказалась столько же признательною к расположению Швеции, сколько убежденною в быстром действии, которое произведут первые демонстрации со стороны шведов». На прощание Елизавета обещала прислать поверенного с подписанной бумагой наутро, но Нолькен, тщетно прождав Лестока с драгоценной бумагой, так и отправился в дальний путь на родину ни с чем.

Между тем ни он, ни его друг Шетарди ни тогда, ни потом не обратили должного внимания на слова Елизаветы, сказанные ею на самой первой встрече с Нолькеном. Она зло высмеяла правительницу Анну Леопольдовну и рассказала, что правительница проговорилась ей о том, что совет убрать со всех постов фельдмаршала Миниха она получила от принца Антона-Ульриха и Остермана. Цесаревна сказала при этом, что «надобно иметь мало ума, чтобы высказаться так искренне. Она совсем дурно воспитана, — прибавила принцесса, — не умеет жить». Елизавета явно считала себя хитрой и умеющей жить…

Вернемся к Шетарди. Ослепленный своими успехами при дворе, а потом раздосадованный неудачами, он в конечном счете с треском провалил и так удачно начатую миссию, и свою карьеру вообще. Произошло это до банального просто. Дело в том, что Шетарди, вернувшись в Россию и, возможно, рассчитывая стать фаворитом императрицы, не предъявил государыне аккредитивных грамот посланника французского короля и жил без официальных полномочий дипломата, что и облегчило его высылку. Впрочем, это все равно бы произошло, потому что академик Гольдбах по заданию Коллегии иностранных дел дешифровал послания Шетарди и составил ключ, с помощью которого, как он писал, «каждому, которой по-французски разумеет, все иные той же цифири пиесы дешифровать весьма легко будет». Донесения Шетарди попадали на стол Алексея Петровича Бестужева-Рюмина, ненавидевшего прыткого француза. Канцлер, читая депеши Шетарди, принялся собирать его самые резкие отзывы о государыне, с которой Шетарди проводил так много времени и которая была о любезном маркизе самого высокого мнения. Вот некоторые цитаты из посланий Шетарди в переводе специалистов из Академии наук. Объясняя причины своих неудач, он писал: «Надобно на [моем] месте быть и всю ту нетерпеливость испытать, которой… каждый подвержен, дабы верить можно было, что любые самые безделицы, услаждение туалета четырежды или пятью на день повторенное и увеселение в своих внутренних покоях всяким подлым сбродом… себя окруженною, все ее упражнение сочиняют <…> Мнение о малейших делах ее ужасает и в страх приводит <…> Слабость и непостоянство, кои во всяком случае в поступках царицыных суть…» Жалуется он и на то, что даже если императрицу застанешь, то трудно отвлечь «ее мысли от всегда забавного для нее приготовления или к отъезду в путь, или к переселению с одного места на другое».

Эти и подобные им выписки Бестужев однажды поднес императрице. Она была вне себя от гнева. Если бы еще это было мнение (кстати, во многом справедливое) ее врагов! Но так писал Шетарди, давний друг! В 24 часа маркиз Шетарди был выдворен из России. Из-за самонадеянности и неосторожности своего посланника французская дипломатия на десяток лет утратила позиции в России. Впрочем, Шетарди все же прославился в истории России и полезным делом. Это он первым привез в страну шампанское и приучил русских пить его не морщась, благо среди ста тысяч бутылок разных вин, которые он захватил с собой в Россию, шампанского было 16 800 бутылок — достаточно для того, чтобы русская знать полюбила этот волшебный напиток.

Те, кто жил с императрицей рядом, естественно, знали о ней больше, чем блестящие гости придворных маскарадов и куртагов. Когда золоченая дверь закрывалась за государыней и она оставалась с близкими, прислугой, от ее доброты и любезности порой ничего не оставалось. Ближние люди видели, насколько Елизавета может быть злой, нетерпимой, капризной и грубой. Они страдали от ее мелочных придирок, напрасных подозрений, откровенного хамства. Много об этом пишет Екатерина II, которая, будучи великой княгиней, за пятнадцать лет жизни во дворце натерпелась от императрицы всякого. Месяцами не видя наследника и его жену, Елизавета Петровна все равно не давала им ни минуты покоя. Сонм доносчиц сообщал государыне о каждом шаге членов великокняжеской семьи. И тогда перед ними появлялась придворная дама или попросту лакей, которые от имени государыни в довольно грубой форме предписывали немедленно поставить сдвинутое по приказу великой княгини Екатерины канапе на прежнее место или не делать что-нибудь из того, что государыне не нравится. Иногда же императрица лично врывалась в апартаменты молодой четы и устраивала виновным нещадную головомойку.

Общение с императрицей оказывалось делом более сложным, чем хождение по льду в бальных туфлях. Екатерина II вспоминала: «Говорить в присутствии Ее величества было задачей не менее трудной, чем знать ее обеденный час. Было множество тем для разговора, которые она не любила: например, не следовало совсем говорить ни о короле прусском, ни о Вольтере, ни о болезнях, ни о покойниках (по ее указу было запрещено проносить покойников мимо дворца и по близлежащим улицам. — Е. А.), ни о красивых женщинах, ни о французских манерах, ни о науках — все эти предметы разговора ей не нравились. Кроме того, у нее было множество суеверий, которых не следовало оскорблять; она также бывала настроена против некоторых лиц и склонна перетолковывать в дурную сторону все, что бы они ни говорили, а так как окружающие охотно восстанавливали ее против очень многих, то никто не мог быть уверен в том, не имеет ли она чего-либо против него; вследствие этого разговор был очень щекотливым». Нередко бывало, что императрица «бросала с досадой салфетку на стол и покидала компанию».

Приближенным государыни важно было знать, хорошее у нее настроение или дурное, и предусмотреть, что из этого последует. В записках Екатерины II есть эпизод, прекрасно иллюстрирующий нрав Елизаветы. Двор находился в подмосковном селе Софьино. В шатре был накрыт стол, все ждали, когда императрица выйдет к обеду. Екатерина пишет: «Она появилась, и все присутствующие по косому взгляду исподлобья, какой она бросала, когда была рассержена, поняли, что она была не в духе. Тут-то и надо было держать ухо востро, не сказать чего-нибудь неприятного для государыни или ответить невпопад. А как раз в такой момент императрица имела привычку задирать присутствующих. Говоря о бедности, в которой она жила при императрице Анне Иоанновне (добавим от себя, что понятие „бедности“ применительно к цесаревне Елизавете весьма условно. — Е. А.), Елизавета сказала: „Хотя у меня было тогда не более тридцати тысяч дохода, на которые я содержала весь дом, тем не менее у меня не было долгов“. При этом она бросила взгляд на меня. „У меня их не было, — продолжала она, — потому, что я боялась Бога и не хотела, чтобы моя душа пошла в ад, если бы я умерла, а долги мои остались бы не уплаченными“. Тут вторично был брошен на меня взгляд. Императрица продолжала: „Правда, дома я одевалась очень просто, обыкновенно я носила юбку из черного гризета и кофту из белой тафты, в деревне я также не одевалась в дорогие материи“. Тут она метнула на меня весьма гневными глазами — в этот день на мне была богатая кофта, я прекрасно поняла, что императрица страшно на меня злилась, я хранила молчание по примеру всех присутствующих и слушала почтительно и не смущаясь. Ее величество еще долго продолжала в том же духе, переходя от одного предмета на другой, задирая то одних, то других и возвращаясь к тому же припеву, который я должна была глотать».

Назад Дальше