Другие сами вступали на путь преступления. А для этого так мало требовалось — уйти без спросу помещика или приказчика со двора или из деревни. И вот ты уже и преступник, беглый! Но что же делать? Бегство было единственным и самым распространенным способом спасения от крепостного права. Крестьяне бежали в Польшу, на Юг (Дон и его притоки), в Сибирь. Но не дремали и власти: заставы, воинские команды, облавы, кандалы, кнут и… возвращение к помещику.
Немало крепостных, отчаявшись, брались за оружие, уходили в многочисленные разбойничьи шайки, нападавшие на помещичьи усадьбы. Не все такие истории говорили о сопротивлении крестьян крепостникам — среди разбойников укрывалось немало беглых уголовников, опустившихся личностей, садистов, наслаждавшихся мучениями помещичьих жен или детей на огне или дыбе. Известно много случаев, когда такие банды возглавляли дворяне-помещики, сделавшие свои имения притонами для разбойников и воров. Но все же признаем, что между разгулом крепостничества и разбоями существовала прямая связь: крепостное право с его фактически неограниченным насилием неизбежно порождало ответное насилие.
К елизаветинскому времени относится история братьев Роговых — крепостных прокурора Пензенского уезда Дубинского. Двое из братьев — Никифор и Семен — бежали от помещика, но их поймали и отправили в ссылку. По дороге братья бежали, вернулись в уезд и пригрозили помещику расправой. Их вновь поймали и отправили по этапу: Никифора — в Сибирь, в Нерчинск, а Семена — в Оренбург, откуда он несколько раз убегал. Несмотря на жестокие наказания за побег с каторги, Семен не унимался. В послании помещику он писал: «Хотя меня десять раз в Оренбург посылать будут, я приду и соберу компанию и (тебя) изрежу на части». В 1754–1755 годах имение Дубинского трижды поджигали, а в 1756 году Семен бежал с каторги, добрался до родного уезда и спрятался у третьего из братьев — Степана. Помещик, узнав об этом, писал властям, что Семен собрал «партию человек до сорока и дожидается меня, как я буду в оную деревню, чтобы меня разбить и тело мое изрубить на части».
Степана арестовали за укрывательство беглого брата, но он бежал из-под караула и ушел вместе с сыном из вотчины, пригрозив помещику расправой. Дубинский, хотя и являлся уездным прокурором, но был так напуган, что не решался приезжать в свою деревню, пока Роговы гуляют на свободе. Надо полагать, что причины такой яростной, отчаянной ненависти братьев Роговых к своему помещику были весьма основательны. Братья не похожи на разбойников с большой дороги, которым все равно, кого грабить и убивать.
Таких бесстрашных смельчаков, как братья Роговы, было немного. Они составляли ничтожную часть той многомиллионной массы рабов и рабынь, которые смиренно несли свой крест и по приказу помещика убивали кнутом своих близких, а потом сами ложились под кнут. Особенно драматично было положение крепостных женщин и девушек. Неслучайно, что большая часть замученных Салтычихой — это сенные девушки, выполнявшие домашнюю работу. Они были совершенно беспомощны и беззащитны перед издевательствами, насилием и глумлением. С мужиком-крепостным поступить жестоко считалось неразумно и опасно — как-никак он, мужик, был рабочей силой, приносил доход, за него платилась в казну подушина, он становился рекрутом. В ревизских сказках мужик писался «душой мужеска полу», женщины же вообще не учитывались в переписи. Мужик, наконец, имел возможность оказать сопротивление. Доведенный до отчаяния, он мог — часто ценою своей жизни, но отомстить за унижения и побои.
Иначе со слабыми женщинами — им не было спасения, им никто бы не пришел на помощь. Дворовых девушек держали под суровым контролем, они не могли бежать, сопротивляться. Их сознание подавлял страх. Поэтому они безропотно умирали от непосильной работы, побоев, под кнутом в конюшне, замерзали раздетыми на морозе. Молодые девушки сами лезли в петлю или бросались в омут, чтобы избавиться от постоянных мучений, которые и жизнью-то назвать трудно. Их никто не жалел, это была «человеческая трава». Цена на «хамку» — так презрительно звали крепостных помещики — самая низкая на рынке рабов.
Вот один из обычных документов — купчая: «Лета тысяча семьсот шестидесятого, декабря в девятый на десять день (то есть 19-го. — Е. А).
Отставной капрал Никифор Гаврилов сын Сипягин, в роде своем не последний, продал я, Никифор, майору Якову Михееву сыну Писемскому старинных своих Галицкого уезда Корежской волости, из деревни Глобенова, крестьянских дочерей, девок: Соломониду, Мавру да Ульяну Ивановых дочерей, малолетних, на вывоз. А взял я, Никифор, у него, Якова Писемского, за тех проданных девок денег три рубли. И вольно ему, Якову, и жене, и детям, и наследникам его теми девками с сей купчей владеть вечно, продать и заложить, и во всякие крепости учредить».
Разумеется, никому не было дела до того, что чувствовали маленькие девочки-сестры, оторванные от матери и увезенные из родной деревни навсегда. И таких купчих заключалось тысячи, десятки тысяч. Люди — мужчины, женщины, дети — целыми деревнями, семьями, поодиночке продавались как скот, мебель или книги. Конечно, не следует считать, что все помещики были такими жестокими садистами, как Салтычиха; вряд ли Никифор Сипягин продал девочек-сестер по рублю за голову на вывоз, желая доставить им несчастье. Помещики были разные, многие из них относились к крестьянам вполне гуманно. Даже обязательные порки регламентировались. В инструкции 1751 года приказчику выдающегося полководца графа П. А. Румянцева написано, что если дворовым дадут 100 плетей или 17 тысяч розог, то «таковым более одной недели лежать не давать, а которым дано будет плетьми по полусотне, а розгами по 10 тысяч — таковым более полунедели лежать не давать же; а кто сверх того пролежит более, за те дни не давать им всего хлеба, столового запасу…». А вот как писал в инструкции своим приказчикам в 1758 году один из просвещеннейших людей того времени — князь М. М. Щербатов: «Наказание должно крестьянам, дворовым и всем протчим чинить при рассуждении вины батогами… Однако должно осторожно поступать, дабы смертного убийства не учинить или бы не изувечить. И для того толстой палкой по голове, по рукам и по ногам не бить. А когда случится такое наказание, что должно палкой наказывать, то, велев его наклоня, бить по спине, а лучше сечь батогами по спине и ниже, ибо наказание чувствительнее будет, а крестьянин не изувечится».
В этой инструкции столько рачительной предусмотрительности, нешуточной заботы о живом инвентаре, который не следует портить. Так же предусмотрителен Щербатов, когда дает указания о содержании скота, о севообороте, сборе податей. Именно в том, что крепостное право было таким обычным, заурядным, и состояла его самая страшная сторона. Оно казалось естественным состоянием общества, одной из тех основ, на которой держался порядок на русской земле. И его ужасы воспринимались людьми так же естественно, как гнев государя, удар грома, смена времен года. Вот помещица зимой заперла двух сенных девушек на холодном чердаке за какую-то провинность, да и забыла, вспомнила о них на следующий день, а девушки уже замерзли. Случилась беда, конечно, но не судить же за это столбовую дворянку! Никто не решился не только обратиться в суд, но даже напомнить барыне о девках, замерзающих на чердаке. Представление о том, что дворовые — это не люди, а «хамы» и «подлянки», что жестокости с ними неизбежны и необходимы, прочно сидело в сознании дворянства.
Екатерина II писала: «Если посмеешь сказать, что они (то есть крепостные. — Е. А.) такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую, что в меня станут бросать каменьями». Вспоминая конец 60-х годов XVIII века, она продолжала: «Я думаю, не было и двадцати человек, которые по этому предмету мыслили бы гуманно и как люди. А в 1750 году их, конечно, было еще меньше, и, я думаю, мало людей в России даже подозревали, что для слуг существовало другое состояние, кроме рабства».
Естественно, мысли об этом никогда не приходили к императрице Елизавете. Этот мир каждодневного насилия и издевательства был для нее естественен, и о праве на свободу крепостных она никогда и не слыхала. Она чувствовала себя, как и ее предшественница императрица Анна Иоанновна, помещицей и со своими непокорными слугами была, как уже сказано выше, весьма крута.
* * *Вор и убийца Ванька Каин достиг своей известности не только беспримерными злодеяниями, но и… литературной деятельностью. Он так и не выбрался с каторги и сгинул где-то в Сибири, но перед этим, отбывая каторгу в Рогервике (ныне Палдиски, Эстония), написал (или продиктовал) мемуары о своих головокружительных приключениях. Зарифмованные записки эти, которые мы, с известной осторожностью, используем ниже при описании похождений Каина, были такие же лихие, талантливые и хвастливые, как и их автор. Довольно скоро в рукописях (а в те времена переписывались для размножения даже печатные книги) они разошлись по всей России. В 1777 году их напечатали типографским способом под обычным для тогдашних книг длинным названием: «Жизнь и похождения российского Картуша, именуемого Каина, известного мошенника и того ремесла людей сыщика, за раскаяние в злодействе получившего от казни свободу, но за обращение в прежний промысл, сосланного вечно в каторжную работу, прежде в Рогервик, а потом в Сибирь, написанная им самим при Балтийском порте в 1764 году».
Вот ведь как: нам мало иметь своих быстрых разумом Невтонов, нам подавай и своих знаменитых воров, которые не хуже заморского Картуша, шалившего во Франции, а даже, пожалуй, и превосходят его в удали и подлости, потому что при всем своем жульничестве Картушу никогда не пришло бы в голову пойти в парижскую полицию и подать такую челобитную, которую подал в декабре 1741 года профессиональный вор и разбойник Ванька Каин в Московский сыскной приказ. В этой челобитной Каин признавался, что он страшный грешник — вор и обманщик, но теперь глубоко раскаивается и во искупление содеянных им бессчетных грехов готов выдать полиции всех своих товарищей — что вскоре и сделал, сдав полиции сразу тридцать семь приятелей. А потом еще и еще… Думаю, что Ванька за свою «трудовую деятельность» в полиции сдал властям сотни две-три своих «коллег».
К такой жизни он пришел не сразу. Известна старинная протяжная песня, которую якобы, томясь в тюрьме, «напел», то есть сочинил, Каин:
Песня эта, как мне кажется, передает душевный настрой знаменитого вора, который устал бегать от «Московского сильного царства» и, не лишенный разума, но лишенный совести, решил заключить с этим царством беспримерное соглашение. Тем самым он пошел по совершенно новому пути, который, конечно, никого не удивит.
Преступный жизненный путь Каина, в миру Ивана Осипова, крепостного крестьянина села Ивашова Ростовского уезда, вотчины именитого московского купца Петра Филатьева, начался с того, что юношей его привезли в московский дом помещика и поселили, как дворового, в людской. Четыре года привыкал к Москве деревенский парнишка, а потом решил бежать. «Служил в Москве у гостя Петра Дмитриевича господина Филатьева, — пишет Каин, — и что до услуг моих принадлежало, то со усердием должность мою отправлял, токмо вместо награжения и милостей несносные от него бои получал. Чего ради вздумал: встать поране и шагнуть от двора его подале. В одно время, видя его спящего, отважился тронуть в той спальне стоявшего ларца ево, из которого взял денег столько довольно, чтоб нести по силе моей было полно, а хотя прежде оного на одну только соль промышлял, а где увижу и мед, то пальчиком лизал, и оное делал для предков, чтоб не забывал (то есть воровал по мелочи. — Е. А.). Висящее же на стене платье ево на себя надел и из дому тот же час, не мешкав, пошел, а более затем торопился, чтоб от сна не пробудился и не учинил бы за то мне зла… Вышед со двора, подписал на воротах: „Пей воду как гусь, ешь хлеб как свинья, а работай черт, а не я“».
Начало воровской карьеры Каина вполне традиционно: так начинали многие дворовые и крестьяне, по разным причинам рвавшиеся на свободу. Почти каждая челобитная помещиков государю о побеге их крепостных упоминала «грабеж пожитков и денег». Каин романтизирует свой побег. Его, нагруженного хозяйским добром, ждал за забором сообщник — а значит, кража и побег не были импровизацией. У Каина давно завелся приятель и опытный наставник. Этот сообщник и учитель, старше Каина на семь лет, звался Петром Романовым, хотя всей Москве был известен по кличке Камчатка (место самой дальней по тем временам ссылки).
До знакомства с Каином Камчатка прожил бурные, наполненные приключениями годы. В семнадцать лет его, как пойманного с поличным мошенника, сдали в солдаты. В полку он прослужил недолго, бежал, скрывался в Москве, воровал, был пойман, наказан и отправлен на работы в Суконный двор. Не прошло и года, как он снова бежал и с тех пор стал скрываться по московским притонам. Возможно, что именно в это время и познакомились Камчатка с Каином. После кражи у Филатьева, а по дороге от него — еще и кражи пожитков из дома какого-то священника, друзья скрылись среди московских развалин.
Москва XVIII века представляла собой своеобразнейшую картину. При въезде в нее людям открывалась чарующая панорама огромного, живого, сверкающего десятками золотых куполов города. Несмотря на то что резиденцией двора был Петербург, Москва оставалась настоящей столицей, сердцем России, сюда сходились все дороги страны, здесь кипела жизнь. Вместе с тем старая столица поражала гостей своим странным, нелепым устройством. Посетивший ее в 1774 году французский капитан Ф. А. Тесби де Белькур писал, что «нельзя лучше представить себе Москву, как в виде совокупности многих деревень, беспорядочно размещенных и образующих собою огромный лабиринт, в котором чужестранцу нелегко опознаться» и, добавим, потеряться и погибнуть — по утрам десятки раздетых безымянных трупов убитых и ограбленных под покровом ночи людей свозили в отведенное для этого место, чтобы родственники пропавших могли опознать тела своих близких. Довольно близко от центра сплошная, запутанная, состоящая из тупичков, проулков и закоулков городская застройка кончалась, и начинались разбросанные там и сям слободы. Они перемежались выпасами, пустырями, развалинами.
Ко времени, о котором идет речь, таких развалин было множество. Москва совсем недавно пережила катастрофу: 29 мая 1737 года начался один из великих московских пожаров, опустошивший центр города и многие его слободы. Бедствие началось по известной пословице: «Москва сгорела от копеечной свечки». Эту свечку зажгла перед домовой иконой да и оставила без присмотра солдатская женка Марья Михайлова, жившая в доме отставного прапорщика Александра Милославского. Пожар, вскоре начавшийся во всем квартале, перекинулся на другие кварталы, погубил город и унес жизни тысячи его жителей. Он был так силен и разрушителен, что даже одиннадцать лет спустя, в 1748 году, полиция сообщала, что ветхие каменные строения во множестве стоят запустевшие и безобразные, и в них «множество помету и всякого скаредства, от чего соседям и проезжим людям, особенно в летнее время, может быть повреждение здоровью». Такое бывало во многих крупных городах. Долго стоял запустелым Лондон после ужасающего пожара в сентябре 1666 года, когда охапка дров в пекарне на Пудинглейн привела к гибели множества кварталов английской столицы и тысяч ее жителей.
Впрочем, в Москве всегда хватало «скаредства». Как писал знакомым в 1726 году приехавший из Петербурга генерал Волков: «Только два дни, как началась оттепель, но от здешней, известной вам чистоты такой столь бальзамовый дух и такая мгла, что из избы выйти нельзя». Что там петербургский генерал! — сами привычные к духу родного города москвичи страдали неимоверно и с давних пор. В XVII веке купцы и лавочники в отчаянии взывали к государю: «Лавки их заскаредили пометом и от того помету и от духу сидеть им в лавках невозможно». Такими были и другие города Европы. Непроворному прохожему всегда могли выплеснуть из окна на голову ведро помоев и в Лондоне, и в Париже (Петр I писал, что «Париж воняет»), и в Стокгольме, и в других городах. Мусор, шкуры, требуху, трупы кошек и собак традиционно бросали в грязь прямо перед домом или оттаскивали в ближайшую речку или овраг.
Сразу скажем, что московские овраги, особенно при въезде в город, славились не только собранием разного «скаредства», но и смертельными опасностями, которые подстерегали там проезжего. Названия московские овраги носили устрашающие: Греховный, Страшный, Бедовый. Проезжать мимо них было опасно не только вечером, но и днем. Автор знаменитой книги «Старая Москва» М. И. Пыляев писал: «Как в глубине лесов, среди непроходимых болот, в ущельях и оврагах, так и в городах, и в столице были шайки и станы разбойников».
Особенно кишела Москва преступниками всех мастей зимой. Сюда, после окончания воровского и разбойничьего «сезона», со всех концов страны с ярмарок, перевозов, торжков собиралось жулье, вылезали из лесов и разбойники — ни в тонях, ни в лесу зимой прожить было невозможно. К тому же, как вспоминал впоследствии Каин, нужно было думать о будущем лете, и поэтому «для покупки ружей, пороху и других снарядов в Москву многие партии (разбойников. — Е. А.) приезжают». Прибыв в город, разбойники не мерзли бесприютными на улицах. «Героев с большой дороги» с радостью встречали заскучавшие без них «боевые подруги»: проститутки, воровки, портнихи — перелицовщицы краденого, сожительницы, содержательницы притонов. Многочисленные скупщики, перекупщики краденого ждали «товара», добытого в воровских предприятиях. Притоны и «малины» ютились в брошенных домах, развалинах, пещерах. Пришлому бандиту, как и любому беглому, «беспашпартному» человеку можно было перезимовать и просто в кабаках, которые никогда не закрывались, и при переписях населения оттуда вытаскивали так называемых голых — пропившихся до последней нитки бедолаг. Они уже никак не могли выйти на улицу в холодную погоду, поэтому так и жили до весны в кабаках и притонах. В этот-то мир и нырнул Иван Осипов, чтобы стать там навсегда Ванькой Каином.