12 мая Л.Ю. сломала шейку бедра. Она упала возле кровати. В гипс ее не положили, штифт тоже не сделали. Нужно лежать на спине. Она пила мумие, надувала мячик (против отека легких). Вскоре мы перевезли ее на дачу, в Переделкино. Там было просторнее, свежий воздух, густо цвела сирень. В городе ее ежедневно два раза обтирали этиловым спиртом - сначала Инна и домработница Ольга Алексеевна, а после переезда в Переделкино только О.А.
В Переделкино ей стало несколько лучше, сначала (не дожидаясь положенных трех месяцев) ее стали сажать в постели, спустив ноги. Потом ее стали поднимать. Она как бы стояла, но сил самостоятельно стоять у нее не было. Ее пытались даже водить, очень-очень поддерживая, но сама она не могла ступить ни шагу. Затем приспособили кресло на колесах и пару раз вывозили на террасу. И все это на месяц-полтора раньше обычного в таких случаях срока. За это время вышла в Италии книга ее воспоминаний "Лиля Брик. С Маяковским". Ей ее прислали с кипой рецензий. Весь первый тираж разошелся, печатают второй. Книга стала бестселлером.
Потом в Переделкино приехала Рита Райт, вернувшись из Стокгольма. Она рассказала, что прочла рукопись Анн Чартерс, которую та написала про Л.Ю., и исправила в ней какие-то неточности и ляпсусы.
В общем, положительные события. И все-таки она слабо радовалась этому, была грустна, молчалива, безучастна.
Я думаю, она была подавлена тем, что прошло два с половиной месяца, а она так же беспомощна, так же зависит от окружающих, что она сама не может повернуться в кровати и надо звать Ольгу Алексеевну.
И еще (я думаю) она казнилась тем, что в тягость окружающим, главным образом В.А., который физически в свои семьдесят пять лет не мог ее ни повернуть, ни поднять. Хотя никто не давал ей повода так думать - уход за ней был идеальным и безотказным. Выглядела она очень ослабевшей, сильно похудела, но всегда была подкрашена (какого труда ей это ни стоило) и страдала, что не может вымыть и покрасить голову.
Был последний месяц лета, когда неизменно желтело и краснело кленовое дерево, рядышком, за забором Бориса Пастернака. Днем бывало спокойно, люди не приезжали без ее разрешения. Она подремывала, листала книги, вспоминала.
"Знаешь, - сказала она мне как-то, - я теперь время от времени влюбляюсь в разные стихи Володи. Иногда они мне снятся. Иногда снятся чужие стихи. Но Маяковский - каждый день. Сегодня вот это:
И Бог заплачет над моей книжкой!
Не слова - судороги, слипшиеся комом;
и побежит под небом с моими стихами под мышкой
и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым".
Как-то утром проснулась и говорит - опять снилось стихотворение Володи, начало забыла, но конец помню:
Опавшим лепестком
под каблуками танца.
- Это из неоконченного.
- Я знаю, найди мне.
Прочла, отвернулась и больше ничего не сказала.
Как-то вечером вдруг сказала: "Подумать только, сегодня впервые в жизни я не взглянула на себя в зеркало".
К смерти Л.Ю. относилась философски: "Ничего не поделаешь - все умирают, и мы умрем". И хотя как-то сказала: "Неважно, как умереть - важно, как жить", свою смерть заранее предусмотрела: "Я умереть не боюсь, у меня кое-что припасено. Я боюсь только, вдруг случится инсульт и я не сумею воспользоваться этим".
Тогда об этих словах забыли.
В своем дневнике вскоре после смерти Маяковского она записала: "Приснился сон - я сержусь на Володю за то, что он застрелился, а он так ласково вкладывает мне в руку крошечный пистолет и говорит: "Все равно ты то же самое сделаешь"".
Сон оказался вещим.
4 августа В.А. поехал в город за продуктами. Л.Ю. осталась с Ольгой Алексеевной, как это не раз бывало.
Л.Ю. попросила воды и подать ей сумку, которая висела у нее в головах. Та подала и ушла на кухню.
Через некоторое время она зашла в комнату и увидела, что Л.Ю. задремала. Последнее время это случалось часто.
Когда папа приехал через два часа, он застал Л.Ю. уже мертвой. Она была еще теплой. Он бросился делать ей искусственное дыхание. Но тщетно. У нее в руках была простая школьная тетрадка, в ней характерным, но уже несколько неровным почерком было написано:
"В моей смерти прошу никого не винить.
Васик!
Я боготворю тебя.
Прости меня.
Все друзья, простите...
Лиля".
Приняв припасенный ею нембутал, она, видимо, решила, что надо объяснить, и уже страшным, корявым и слабеющим почерком дописала: "Нембутал намб..."
Закончить слово уже не хватило жизненных сил.
Мы с Инной примчались в Переделкино в начале девятого (только приехали в Болшево немного отдохнуть, поскольку Л.Ю. было уже лучше). Л.Ю. уже обмыли. Одета она была в белое холщевое украинское платье, вышитое по вороту и рукавам белой гладью. Это было платье, подаренное ей пять лет назад Параджановым.
Л.Ю. лежала удивительно помолодевшая и красивая.
Был жаркий летний день, и тело надо было срочно отвезти в морг. Женя Табачников обо всем договорился в солнцевской больнице, и мы отвезли ее туда.
На следующий день, 5 августа, я съездил в морг и договорился с женщиной (Валентиной Михайловной) о заморозке. В час дня поехали снова туда уже с папой, который хотел взглянуть на Л.Ю. В.М., дыша алкоголем и вытирая рот (только что закусила), откинула простыню и стала расписывать, что "сделаю ее как куколку. Будет красавица. Куколка, как есть куколка"... Еле ее убрал.
Вернулись. Приезжал Роберт Форд*. Приехал Симонов, говорили о том, как напечатать извещение о смерти. "Я принесу им некролог и извещение. Они испугаются некролога и возьмут извещение". Он по телефону говорил с Марковым, и тот был согласен на предложение Симонова об извещении и соболезновании секретариата СП.
7 августа. Похороны. Целый день дождь. С утра поехали с Инной в магазин и на рынок. В 11 утра встретились с Параджановым, который оказался в Москве, и поехали за похоронным автобусом. С ним поехали в морг. Вынесли Л.Ю. Сережа положил на нее ветку рябины, что оказалось красивее всех гладиолусов. Гроб погрузили и поехали в Переделкино. Поставили его на террасу. Народу набилось масса. Все длилось час. Говорили Плучек, Симонов, Шкловский, Тамара Владимировна, Юля Добровольская, Рита Райт, Соня Шамардина.
Виктор Шкловский сказал: "Они пытались вырвать Лилю из сердца поэта, а самого его разрезать на цитаты".
Снова пошел дождь, народ попрятался по кустам, но я высунулся из окна второго этажа и крикнул, чтобы все зашли в дом.
Кого я помню в Переделкино? Луэлла, Лева, Муха, Плучеки, Симоновы, Сережа и Сурен, Катерина Алексеевна, все Ивановы, Мирочка с Олегом, Зархи, Юлия Ивановна, Парнис, Плотниковы, Строева, Штоки, Муза и Бурич, Рита Райт, Шкловские, С.Шамардина, Сара Ефимовна с мужем, Алигер с Машей, Зильберштейн и Волкова, Макс Леон, Карло Бенедетти, Юля Добровольская, Паперные, Тася, Миша Сидоров, Нат.Федоровна, Люся Орлова и Анна Наумовна, Клара, Миша, Неля и Владик, Леня Зорин, Семен Рувимович, Серж Лерак и многие, которых я не знаю.
В крематорий приехали Роберт Форд, Вива Андроникова, Н. Брюханенко, Н. Денисовский, Карцов с Ириной и еще кое-кто.
Перед кремацией выступили Алигер и Зархи.
Попрощались с Л.Ю. папа, я, Инна, Мирочка, Тася. Больше не подошел никто.
Потом поехали к нам. Столы были накрыты на террасе. Я сказал: "Земля да будет ей пухом" и попросил минуту молчания. Лариса Симонова произнесла тост за папу. Дальше Параджанов говорил путаные и витиеватые, но чем-то интересные спичи.
Мы с Инной валились с ног.
10 октября. У нас некрологов на смерть Л.Ю. не было, а за рубежом во Франции, ФРГ, Италии, США, Швеции, Канаде, Чехословакии, Польше, Японии, Индии...
"То, что стояло стеной перед Маяковским, то ничтожное, но могущественное, что давило на него на протяжении всей его жизни, обрушилось на нее. И хотя бесконечно продолжались злые и нелепые инсинуации, она оставалась непоколебимой хранительницей возженного ею огня, хрупкой, но не сдающейся защитницей мертвого гиганта".
"Поэты, артисты, интеллектуалы и многочисленные друзья до конца ее дней приходили к Лиле, плененные ее обаянием и неутихающим интересом ко всему, что творилось вокруг".
"Ни одна женщина в истории русской культуры не имела такого значения для творчества большого поэта, как Лиля Брик для поэзии Маяковского. В смысле одухотворяющей силы она была подобна Беатриче".
"Лиля Брик была остроумной и ироничной, как персонаж Уайльда, и никогда не показывала, что была усталой. И что ей больше всего не нравилось - она терпеть не могла памятники. Не потому ли она так упорно отбивала многочисленные попытки сделать из Маяковского официальный монумент?"
Много раньше Л.Ю. распорядилась не устраивать могилу, а развеять ее прах. Чтобы те, кто клеветал на нее при жизни, не вздумали бы глумиться над ее надгробием. В поле под Москвой и был совершен этот печальный обряд.
1979
14 февраля. Из плюща на подоконнике, который у нас растет всю жизнь, вдруг вылетела самая настоящая летняя бабочка! Полетала по комнате и снова села на листья. Я положил ей кусочек сахара, смоченный в молоке, и подумал: "Это Благовещенье!"
14 февраля. Из плюща на подоконнике, который у нас растет всю жизнь, вдруг вылетела самая настоящая летняя бабочка! Полетала по комнате и снова села на листья. Я положил ей кусочек сахара, смоченный в молоке, и подумал: "Это Благовещенье!"
Действительно, через два дня пришел мне ответ из ОВИРа с разрешением поехать в США! Впервые индивидуально. И бабочка живет уже четыре дня!
14 апреля. Итак - Америка! После Нью-Йорка - Лос-Анджелес. Уже вторую неделю живу в Лос-Анджелесе, у тети Эльзы. Прихожу я в гости в один армянский дом, а там на самом почетном месте фотография Зыкиной, в серебряной раме. Оказывается, в этой семье Людмила Георгиевна - самая любимая женщина на свете. В далекой армянской колонии она - национальная героиня. Почему, собственно? В шестидесятых годах после одного из концертов в Лос-Анджелесе к ней за кулисы пришла шумная армянская семья, выходцы из России. Выразив свой восторг, они пригласили ее в гости. За ужином разговорились, и Людмила Георгиевна узнала такую историю.
Во время немецкой оккупации Краснодарского края группа наших парней сидела в станичной тюрьме, ожидая депортации. Среди них были два брата Сухияны, Серго и Арсен, лет 15-16. Ну, какая там тюрьма в станице, просто согнали всех в клуб, заколотили окна и поставили фрица с ружьем. И вот ночью парни, оглушив конвойного, бежали. Среди них братья Сухияны. Уже в лесу они услышали погоню. Братья старались держаться вместе, но Арсен, оступившись, упал, раздались выстрелы, и Серго юркнул в овраг. Стрельба, стрельба... Кто-то убежал, кого-то поймали. Арсена схватили, Серго скрылся, и потерявшись в темноте леса, они ничего не знали друг о друге. Каждый думал про другого, что тот убит. Вскоре Серго прибился к партизанам, после освобождения вернулся на пепелище и, узнав от уцелевших соседей, что Арсен не возвращался, горько его оплакивал. Родителей угнали, станицу сожгли дотла, и Серго, осиротев, был в отчаянии.
А Арсена в лесу схватили. И отправили в Германию, где он батрачил. В конце войны, узнав, как именно Сталин расправляется с пленными, Арсен махнул в США. Он тоже оплакивал и брата и отца с матерью, и писал в станицу, но ее уже не было на земле... В США он обзавелся семьей, купил дом, открыл бизнес. Так вот, хозяин дома, где сидела в гостях Людмила Георгиевна (и где нынче был я) - был тот самый Арсен Сухиян, которого изловили ночью в лесу. И просил он Людмилу Георгиевну: нельзя ли там в Москве узнать - вдруг Серго жив? Она такая знаменитая женщина, у нее, наверно, большие связи, она все может! И та безо всяких "больших связей", а через адресный стол находит этого Серго! Он живет в Москве, и даже его старый отец - он уцелел в огне оккупации! - с ним.
Она тут же набирает номер:
- Можно попросить Серго Сухияна?
- Это я.
- Здравствуйте. С вами говорит Людмила Зыкина.
Легкое замешательство:
- Зыкина? А вы не шутите?
- Не шучу (а сама смеется). Так вот, я вам привезла из Америки привет от вашего брата Арсена!
Прямо так и бухнула! Можно себе представить, что там началось... Через полчаса к ней приехала огромная семья Сухиянов с дедушкой и внуками, а к этому времени Людмила Георгиевна заказала разговор с Лос-Анджелесом, и когда отец услышал голос Арсена, начались такие рыданья и крики, и в Москве, и в Америке, что Зыкина тоже залилась в три ручья...
Мне всю историю рассказал сам Арсен. Это был тихий, скромный человек. Среди шумного застолья, смеха и страстных тостов, он сидел какой-то утомленный, и мне сказали, что недавно он перенес операцию и дела его плохи... Мы сидели в саду, в тени пальм, среди огромных диковинных цветов гуляли павлины, стол ломился от невиданных яств и экзотических фруктов. Арсен тихим голосом рассказывал о ночном лесе под Краснодаром, про полицаев и про то, как плакали отец и брат на том конце провода, в России...
10 июня. Записываю по возвращении из США:
В Нью-Йорке я жил в квартире у Гены Шмакова, с которым в конце концов сдружились на почве экстерриториальности.
Мы с Инной познакомились с ним в Гагре в 1973 году, куда приехали поздней осенью отдохнуть от телефона и где мне надо было писать сценарий про Стасова, что всех очень смешило - где я, а где Стасов...
Гена, Валерий Головицер и мы жили в одном доме, ходили на пустой пляж и помогали хозяйке давить виноград. Гена был голубоглазый, энергичный, много знал и прекрасно кулинарил. Он уже был кандидат наук, и у него вышла книга в серии "Жизнь в искусстве" о Жераре Филипе. Гена жил в Ленинграде и вдруг вскоре объявился в Москве, выяснилось, что он эмигрирует в США, сидел у нас целый вечер и простился. Ну, уехал и уехал. Мы не успели ни подружиться, ни привязаться друг к дружке, не знали его жену и сына, которых он оставлял в Ленинграде. Словом, "была разлука без печали". А через какое-то время я получил от него письмо с оказией из Нью-Йорка, он просил прислать 2-3 хороших фото Плисецкой, ибо собирался открыть артистическую хинкальную(!) и хотел украсить стены знаменитостями. Фото я послал, он удивился моей обязательности, но заведения так и не открыл. На первых порах он зарабатывал рецензированием (язык он знал в совершенстве, и не один), а также брал по телефону заказы на кулебяки и пирожки, которые развозил на велосипеде его приятель.
Вышло так, что когда я теперь, в 1979 году, прилетел в Нью-Йорк, то меня там никто не встретил. Я позвонил Гене, к счастью, он был дома и велел мне немедленно брать такси и ехать к нему - с минуты на минуту за ним придет машина, он уедет на уик-энд к знакомым и, если я его не застану, то останусь просто на мостовой. "Что за провинциальная манера прилетать без телеграммы?" И вправду. Я примчался, когда его уже ждала машина, мы торопливо поздоровались, он бросил мне ключи: "Я вернусь через три дня, тогда поговорим. Я уезжаю на дачу к Татьяне Яковлевой". Я оторопел:
- Господи! Ужель та самая Татьяна?
- Да, да, та самая!
Он сел в машину и умчался.
Гена очень дружил с Татьяной Яковлевой и с Алексом Либерманом, ее мужем. Тот был скульптор абстрактно-конструктивистского направления и художественный редактор журнала "Vogue". Разница в возрасте была не помехой - им за семьдесят, ему за тридцать. У них были одни и те же интересы, они великолепно знали живопись, поэзию и балет. Круг их знакомых - космополитическая элита вскоре стал и его кругом. Татьяна дружила с Марлен Дитрих, фон Караяном, Сен-Лораном, Марией Каллас, на приемах у нее бывали Грета Гарбо, Сальвадор Дали, а потом уже и знакомые Шмакова - Наталья Макарова, Иосиф Бродский, Лимонов и Годунов - кто хотите.
Целый месяц я жил в его квартире на Парк-авеню и чувствовал себя непринужденно. А ведь мы знакомы были еле-еле. Гена был человек широкий, щедрый, общительный и добрый, многим помог и мне кажется, что люди остались ему должны больше, чем он им.
В 1979 году он работал над книгой о Наталье Макаровой, много с нею беседовал и до глубокой ночи стучал на машинке. В конце апреля мы зашли к ней за кулисы в "Метрополитен". Она возвращалась после класса, и седьмой пот сверкал на ее челе так же, как некогда после класса у Дудинской. Тут она занимается у Елены Чернышовой, тоже эмигрантки.
- Вы здесь снимаете? Нашли работу по специальности?
- А мне не нужно, я здесь в гостях.
- И уезжаете обратно? Зачем же?
Ну что ей сказать!
Она пригласила меня через несколько дней на гала-концерт, в "Мет", где танцевала акт из "Манон" - балета, поставленного специально для нее. Она резко отличалась от всех балерин - кантиленностью, музыкальностью, техникой, ярко выраженной индивидуальностью. Она имела самый большой успех. Запомнился, но не произвел впечатления Нуреев в "Пьеро" на музыку Шенберга - в железной клетке-конструкции.
После спектакля, окруженная гостями в просторной балеринской уборной, Макарова лежала на оттоманке в позе Клеопатры, в простеньком халате. Вокруг толпились гости, служители расставляли цветы. Улыбаясь и оживленно разговаривая, она угощала напитками собравшихся, сама изредка пригубляла джин-тоник, а массажист-негр мял ей стопы. Там была Дина Макарова, ее секретарь и фотограф; жена балетмейстера Мясина и еще какие-то люди, среди них - Николай Сличенко. Откуда вдруг? При ближайшем рассмотрении оказалось, что это муж Макаровой, нефтяник-бизнесмен, как две капли воды похожий на нашего цыганского премьера. Но больше всех говорил Сергей Лифарь, который горячо ругал выставку Дягилевского балета, открывшуюся в "Метрополитен-музее" - и повешено все не так, и темно, и это было не таким, а это как раз наоборот... Ему было виднее, конечно, чем кому бы то ни было из присутствующих. В какой-то момент Наташа обратилась ко мне:
- Вася, я сейчас восстанавливаю "Баядерку", но некоторые подробности не помню. Не могли ли вы попросить Веру Красовскую написать мне про вторую картину вот что: смеркается, слева выходит брамин, он идет по диагонали, но я не помню, где он останавливается - то ли у пальмы, то ли у фонтана? И потом в загробных тенях...