Геррон - Шарль Левински 9 стр.


С каким удовольствием я обнял бы ее за худенькие плечи и защитил от всего зла этого мира! И при этом все-таки расписывал себе, как она стояла бы передо мной и очень, очень медленно стягивала с себя через голову комбинацию. Или, я в этом не разбирался, только спустила бы бретельки и блестящая ткань соскользнула бы по бедрам вниз?

Сегодня я, конечно, знаю, что привлекло меня в ней: кажущаяся беспомощность. Потому что соответствовала моей собственной застенчивости и робости. Из всех женщин, что сидели здесь, она была наименее опасной. Но тогда я принимал чувство, что переливалось у меня через край, за романтику.

Мне она не досталась. Когда я наконец собрал волю в кулак, чтобы приблизиться к ней, меня опередил другой из нашей роты, один из деревенских, у него было меньше пубертатной скованности. Он уже стоял перед ней, широко расставив ноги, руки в карманах. Разглядывал ее испытующе, точно лошадь, предложенную ему на ярмарке для покупки. Потом пожал плечами — что делать, не так уж и дорого — и мотнул ей головой в сторону двери. Она отложила сигарету и встала. Не элегантным движением, а упершись обеими руками в подлокотники кресла. Как встает старая женщина с усталыми ногами. Пошла вслед за ним. Ее комбинация помялась от сидения, и толстые шлепанцы шаркали по полу. Потом она скрылась за дверью.

Естественно, я мог бы подождать, когда она освободится. Ждать пришлось бы недолго. Но я не хотел. Это и жалко, и смешно, но тогда я так это ощущал: если я в этот вечер не могу быть у нее первым, то она уже недостаточно девственна для меня.

Предоставленный сам себе, я забился в угол салона и предался мировой скорби. Упивался своим разочарованием. В семнадцать лет меланхолия ужасно привлекательна. Хотя поза юного Вертера плоховато гармонирует с ютербогским солдатским борделем. Но упиться до конца мне не удалось. Фридеманн Кнобелох, который чувствовал себя ответственным не только за наше обучение, но и за наше веселое времяпрепровождение, заметил мое промедление. Он еще со времен восстания племени гереро знал, как избавить молодых пехотинцев от страха перед боевым крещением. Или хотя бы привести их к тому, чтобы они вопреки страху ринулись под пули противника. Итак, он встал передо мной так близко, что наши головы почти соприкасались. Подбоченившись, что без униформы выглядело как-то смешно. Но его хриплый голос даже и в гражданской одежде воспроизводил приказной тон, на который мы были натасканы за двенадцать недель.

— Что такое, что такое? — пролаял Кнобелох. — Усталостью не отговариваться! Немецкий солдат не знает страха! — И потом, резко сменив приказной тон на товарищеский: — Как я тебя понимаю, парень. Мне самому в первый раз было так же. Но я уже подыскал тебе то что надо. Комната пять. — И снова без перехода рявкнул: — Отделение Герсона, нале-во, шагом марш!

Меня не огорчило, что он взял решение на себя. Подозреваю, что не огорчило. Но не могу утверждать это с уверенностью. Я так часто прокручивал события той ночи у себя в голове, сам себе показывая этот фильм и вылизывая до последней капли каждый отдельный момент, что давно уже не знаю, что в нем истинное воспоминание, а что со временем дополнилось мечтами, желаниями и страхами. Наша память полна замененных деталей.

В некоторых вещах я не полагаюсь на воспоминания. Правда ли мне на лестнице повстречался мой камрад с незастегнутыми штанами? И правда ли его член болтался на виду? Правда ли он был еще влажным и блестел в мерцающем свете газового фонаря? Или эта картинка совсем из другого места и времени? В первые годы после войны, когда вместе со старым порядком внезапно исчезли и старые правила, в Берлине часто можно было увидеть сцены, которые лучше подошли бы для „Сатирикона“.

И потом: тесный холл на верхнем этаже. Действительно ли на дверях стояли номера комнат, как в отеле? С какой бы стати? Но как бы иначе я нашел нужную дверь? Комнату, где меня ждала женщина, которую для меня организовал мой фельдфебель.

Комната пять.

Немецкий солдат не знает страха.

Я постучался. Негромко. Так, как меня научила мама.

— Да? — отозвался голос. Он был — тут я снова доверяю памяти — ниже, чем я ожидал. Какое-то мгновение я испуганно думал: должно быть, я не в ту комнату. Или мой предшественник еще не управился. И то и другое было для меня одинаково мучительно. — Да входи же! — позвала она.

Дверь не могла скрипеть, когда я стал робко ее открывать. Совершенно уверен, с этим звуковым эффектом моя память обманывает меня. Тут в воспоминания прорвалось профессиональное клише. „Мой брат создает звуковые эффекты в кино“. Так я пел на пластинке.

Нет, дверь не скрипела. Даже если мне чудится, что я все еще слышу этот звук. Но то, что последовало затем, было в точности так, как я это запомнил. По-другому и быть не могло.


Ее кимоно было желто-зеленым, с огнедышащим драконом на спине. Второй сорт, сказал бы папа. И кимоно, и женщина. Светлые волосы, которым холодная завивка придавала неестественную форму.

Когда я вошел, она стояла у окна и медленно повернулась ко мне. Она жевала. Во время трудной смены не грех и подкрепиться между делом.

Она была ростом почти вровень со мной. Сильная фигура с широким тазом. Выправка вообще не дамская. Так мог бы стоять матрос. Или крестьянин.

К тому же она была старше, чем я ожидал. Оглядываясь назад, я дал бы ей лет под тридцать. Из перспективы моих семнадцати разрыв между нами был огромным.

— Добрый день, — сказал я и, как мне помнится, даже отвесил смешной поклон. Разумеется, эти вежливые формы обхождения были здесь совсем неуместны, но я понятия не имел, как следует себя вести. В моих фантазиях мы всегда немедленно приступали к делу.

Она испытующе глядела на меня, слегка склонив голову набок. Поскребла указательным пальцем щеку. Частицы пудры мелкой пылью осыпались на пол.

— Первый раз, — сказала она. Это не было вопросом.

Я кивнул.

И она сплюнула. Нет, не из презрения к неопытному новичку, как я подумал в первый момент растерянности, а совершенно естественно. Там стоял сосуд из латуни, который я принял за цветочную вазу, в него-то она и сплюнула точным попаданием. Дважды и потом еще третий раз. Потом провела рукой по губам и вытерла руку о свое кимоно.

— Если я курю, то кашляю, — сказала она. — Поэтому предпочитаю жевать табак.

— Это, конечно, разумнее, — вежливо ответил я, хотя я бы предпочел, чтобы она курила.

— Давай?

Она распахнула кимоно, но еще не сбросила его с себя, а сперва показала — совершенно по-деловому, — что она может предложить. Купец, который поднимает жалюзи со своей витрины. Под желто-зеленой накидкой она носила корсет, который подпирал ее груди, большие груди, которые, однако, не были прекрасными полушариями, как у греческих статуй на уроках искусства, а были немного продолговатыми, с широкими коричневыми пятнами вокруг сосков.

Внизу, где корсет заканчивался, был треугольник курчавых волос. Не белокурых.

Коренастые ноги.

— Ну? — сказала она. — Хочешь остаться в брюках? Тогда будут некоторые трудности.

Я отвернулся от нее перед тем, как раздеться. Одежду я аккуратно сложил на стуле. Не ради порядка, а чтобы оттянуть время. Мне пришлось расстегивать пуговицы на подштанниках, чего я обычно никогда не делал. Иначе бы я не смог спустить их через мой возбужденный член.

Теперь она лежала без корсета на кровати. Справа внизу на животе у нее был шрам, который моя воспаленная фантазия тотчас истолковала как последствие разборки в среде красных фонарей. Сегодня я, конечно, знаю: аппендэктомия, удаление отростка слепой кишки. Кисетный шов. Совершенно неромантично.

Я подошел к кровати и лег рядом с ней. От нее пахло ядровым мылом, как от служанки в воскресный день. Она притянула меня к себе, на себя. Мой неопытный орган неловко искал нужное отверстие. Но еще до того, как я смог справиться с этой задачей, семя излилось из меня на ее живот.

Я и по сей день благодарен ей, что она не высмеяла меня за эту неловкость. Я был не первым новичком, которого к ней посылали.

После этого она стояла, расставив ноги, над тазиком и подмывалась. То, что мне можно было лежать в постели и смотреть на нее, я расценил как особый подарок.

Вернувшись в гостиную, я так же нагло (без зазрения совести) наврал про свое приключение, как и все остальные. У госпожи хозяйки повар был.

Это и была она. Ночь ночей. Каждый отдельный ее момент бесконечно дорог для меня.

Драгоценный и незабываемый.

Десять минут в публичном доме Ютербога — это все, что у меня есть.


Я и сегодня живу в борделе. Из сценария фильма я бы эту деталь вычеркнул. Действительность перегибает палку.

Здесь, в Терезине, за любовь никто не платит. Штернберг всегда называл это „Liebe-Machen“, на своем американизированном венском. Здесь ни у кого нет денег. Кроме гетто-валюты, конечно, которой и задницу не подотрешь. Кому все же удалось протащить пару настоящих банкнот, в пудренице или в двойной подметке, тот инвестирует их в более важные вещи. В картошку или кусок хлеба.

Десять минут в публичном доме Ютербога — это все, что у меня есть.


Я и сегодня живу в борделе. Из сценария фильма я бы эту деталь вычеркнул. Действительность перегибает палку.

Здесь, в Терезине, за любовь никто не платит. Штернберг всегда называл это „Liebe-Machen“, на своем американизированном венском. Здесь ни у кого нет денег. Кроме гетто-валюты, конечно, которой и задницу не подотрешь. Кому все же удалось протащить пару настоящих банкнот, в пудренице или в двойной подметке, тот инвестирует их в более важные вещи. В картошку или кусок хлеба.

Любовь достается бесплатно. Если можно назвать любовью быстрое телесное облегчение. Меня это никак не касается, но я вижу это на каждом углу. Встречаются, смотрят друг на друга, кивают. Не слишком длинная ария объяснения в чувствах. Это должно происходить быстро. Никто не знает, как долго он еще будет иметь возможность для этого. Молодые люди — не только молодые — торопливы так же, как мы тогда в Ютербоге. Еще торопливее. Мы-то всего лишь уезжали на войну.

Здесь можно увидеть престранные парочки. Секретарша из совета старейшин — ее называют черной паучихой — коллекционирует молодых мужчин. Позволяет им ухаживать за собой. Привлекает обещанием уберечь от включения в список на транспорт. Не могу себе представить, чем ее поклонники должны расплачиваться за подобное одолжение. Женщине минимум шестьдесят. Больше. Высасывает своих юных жиголо и потом бросает. Вносит в список и выискивает себе следующего.

Как-то раз один человек чуть не зарезал свою жену. В маленьком скверике за детским домом. Из ревности, потому что она изменяла ему с другим. Этого никто не понимал. Убийство понимал, но никак не ревность. Эта эмоция — в этом все были единодушны — здесь не имеет больше никакого смысла. Женщина была ранена, но не тяжело. Он не смог раздобыть острый нож. Их потом вместе отправили в транспорт. В сценарии я бы велел написать большую сцену, в которой они примиряются в вагоне для скота. Объятия — и медленное затемнение.

Привыкаешь смотреть на такие истории, как будто это всего лишь истории. Не позволяешь себе сопереживать. Пожалуй, и самих участников они не очень трогают. Как в песне, которую мы горланили в Ютербоге: „Любовь — это забава, для которой нужен член“.

Если бы не носить фамилию Геррон.

Найти партнера для быстрой любви легко. Местечко, где можно сделать это без помех, придется искать гораздо дольше.

Последствиями вряд ли кого испугаешь. Непосредственно рядом с нами, в соседней бордельной каморке живет д-р Шпрингер, знаменитый хирург из Франкфурта-на-Одере. Он главный врач медпункта и однажды объяснил мне:

— Скудное питание в лагере имеет и свои преимущества. Рам настаивает на том, чтобы при всякой беременности делать аборт, но у нас с этим мало проблем. При постоянном недоедании у женщин прекращаются менструации.

Надо принимать вещи такими, какие они есть.

Для меня действительность в том, что Рам хочет от меня фильм. Если я его сниму, я потеряю уважение к себе. Если я не сниму…

Расклад такой:

Есть штамп, который ставят в транспортных списках против некоторых имен: „В. Н.“ Возвращение нежелательно. Списки составляет совет старейшин, но штампом распоряжается СС. Все решает Рам.

„В. Н.“ будет стоять не только против моей фамилии, но и против фамилии Ольги. Родственная ответственность. Эти красивые старинные слова снова вошли в моду.

Возвращение нежелательно. Моя Ольга.

Если я не сниму фильм или сделаю это не очень хорошо, недостаточно убедительно, мы с ней вместе попадем в один вагон для перевозки скота. В вагон 8/40, которые я знаю еще с войны. 8 лошадей или 40 человек. Вот только набивают туда гораздо больше.


Поезд, который вез нас на войну, шел через Кельн и Брюссель. Когда он окончательно остановился, мы попали в мир, где уже ничто не имело смысла.

Война — это не фильм, где есть начало и конец, а потом снова включается свет — и жизнь идет дальше своим чередом. Война — это обрезки пленки, поднятые с пола монтажной и в случайном порядке склеенные друг с другом, без всякого смысла и драматургии.

В какой-нибудь ленте киностудии УФА самый первый труп, который увидит зритель, определенно не будет раздавленным просто так. Для кино уж выдумали бы что-то поэффектнее. А действительность неряшлива.

Там, куда мы прибыли, вокзала не было. Только рельсы и узкая асфальтовая полоска, которая когда-то служила погрузочной платформой мельницы.

Транспортная компания приготовила два грузовика. Но они ждали не нас, а товарные вагоны, которые прицепили к нашему поезду на промежуточной станции. Ящики с боеприпасами. Нет, они не знали, когда нас заберут. Или мы так уж торопимся быть пристреленными? Но ни в коем случае не пытайтесь укрыться в развалинах мельницы, предупредили они. Даже в случае дождя. Руины могут обрушиться в любой момент.

Рядом с мельницей когда-то был луг. Может, еще летом тут паслись коровы. Сейчас была зима. Глубокие борозды, прорезанные в земле всеми видами колес, смерзлись в каменный карстовый ландшафт. Модель декораций местности, которая ожидала нас среди окопов. Самые глубокие ямы заполнили гравием и из досок построили что-то вроде подъездной дороги, по которой и уехали теперь грузовики вверх по склону небольшого холма. Когда они скрылись за холмом, ландшафт вдруг совсем опустел.

Мы устроились кто как мог. Наши ранцы не были подушками, а наши шинели не грели. Фельдфебель Кнобелох преподносил как большой прогресс то, что недавно — для облегчения экипировки — их стали производить из более тонкого сукна. Мы расположились на погрузочной платформе. Из-за того что там стало тесно, некоторые из нас переместились на деревянный настил дороги. В том числе и тот, имени которого мне теперь не вспомнить. Наш первый мертвый. В моей памяти не сохранилось от него ничего, кроме большого красного прыща у него на шее.

И потом еще кровавая пена из его рта.

Бортовые грузовики спускались с холма задним ходом. Артистичный маневр, который ввели из-за того, что у разгрузочной платформы негде было развернуться из-за разрытой и смерзшейся земли. Приближающиеся грузовики увидели издалека и сошли с дощатого настила. Только он остался лежать. И не реагировал на крики. Должно быть, видел во сне что-то хорошее.

Шофер не мог его видеть, и грузовик переехал его грудную клетку. Мне кажется, что я и сейчас слышу треск ребер. Тот же звук, с которым я потом, когда изучал медицину, так хорошо ознакомился на вскрытиях.

Они погрузили его к нам на один из грузовиков. К счастью, не совсем там, где примостился я. После выгрузки я еще раз увидел его, лежащего, с большим красным прыщом на шее.

Почему этот треклятый прыщ въелся мне в память прочнее, чем кровь?

Запоминаешь только то, что можешь перенести.

— Первый убитый не забывается. Все, что будет потом, перепутается в памяти.

Так предсказывал нам Фридеманн Кнобелох, а он знал в этом толк.


Эпизод с раздавленным новобранцем имел продолжение почти два десятилетия спустя.

Должно быть, то было в 1932 году. Или еще в 31-м. В то время, когда мы в УФА клепали фильмы один за другим. Я тогда готовил к выпуску „Отличную идею“, но она что-то плохо продвигалась вперед. Сценаристы Майринг и Цекендорф одновременно с этим работали еще и над „Белым демоном“ — проектом, который интересовал их гораздо больше. Соответственно, сценарий, который они мне подсунули, был халтурным. История со множеством перипетий имела столько несостыковок, что впору было начинать с нуля. Но о переносе сроков съемок нечего было и думать. В рабочем плане Вилли Фрича было окно только на эти три недели, а УФА настаивала на том, чтобы главную роль играл именно он. Иначе за что Гугенберг платит ему ежемесячно тридцать тысяч рейхсмарок? Итак, это означало: „Уж как-нибудь справитесь, господин Геррон“. При том что я тогда еще делал монтаж „Все будет снова хорошо“ и работал по 14 часов в день.

Был там такой тип, журналист или драматург, который нигде официально не задействован, но всегда тут как тут. Как гость, который появляется по любому поводу, и ни один человек не может сказать, кто его сюда пригласил. Его звали Рене Алеман, то есть вообще-то его звали Райнер. В кинобизнесе у всех есть псевдонимы. Про этого Алемана в наших кругах говорили, что он хотя и не хорош, но работает быстро, собственных идей не имеет, но умеет развить чужие. Не знаю, кто ему это поручил, может и не было никакого поручения, но в один прекрасный день он очутился у меня в кабинете — ну да, тот еще кабинет: чулан, который нам, режиссерам, милостиво предоставляли при павильоне, чтобы мы хоть иногда могли там прилечь, — и принес мне рукопись. Переработанный сценарий „Отличной идеи“. Совсем неплохой. Самые жуткие прорехи в нем были заштопаны, а там, где ему ничего не пришло в голову, он просто вписывал „Музыкальный номер — еще не завершен“. Что было скверной уловкой, но все же хоть каким-то решением.

Назад Дальше