Возвращение со звезд. Глас Господа. Повести - Станислав Лем 10 стр.


С муравьем — с моим маленьким муравьем, Акантисом, дело обстоит несколько иначе. Вы ведь знаете, что эволюция неоднократно достигала одной и той же цели различными способами? Что, например, способность плавать, жить в воде образовывалась у разных животных неодинаково? Ну, взять хотя бы тюленя, рыбу, и кита… тут произошло нечто подобное. Муравей выработал эту субстанцию — акантоидин; однако предусмотрительная природа тут же снабдила его — как бы это сказать? — автоматическим тормозом; сделала невозможным дальнейшее движение в сторону гибели, преградила маленькому красному муравью путь к смерти, преддверием которой является соблазнительное совершенство…

Ну вот, через какие-нибудь полгода у меня уже был, разумеется, только на бумаге, первый набросок моей системы… Я не могу назвать ее мозгом, ибо она не походила ни на электронную машину, ни на нервную систему. Строительным материалом, среди прочих, были силиконовые желе — но это уже все, что я могу сказать. Из физико-химического анализа проблемы вытекала поразительная вещь: система могла существовать в двух различных вариантах. В двух. И только в двух. Один выглядел проще, другой был несравненно более сложным. Разумеется, я избрал более простой вариант, но все равно не мог даже мечтать о том, чтобы приступить к первым экспериментам… не говоря уже о замысле воплощения… Это вас поразило, правда? Почему только в двух? Видите ли, я говорил уже, что хочу быть искренним. Вы математик. Достаточно было бы, чтоб я изобразил на этой вот салфетке два неравенства, и вы поняли бы. Это необходимость математического характера. К сожалению, больше не могу сказать ни слова… Я позвонил тогда — возвращаюсь к своему рассказу Шентарлю. Его уже не было в живых — он умер несколько дней назад. Тогда я пошел — больше уж не к кому было — к ван Галису. Разговор наш продолжался почти три часа. Опережая события, скажу вам сразу, что Шентарль был прав. Ван Галис заявил, что не поможет мне и не согласится на реализацию моего проекта за счет фондов института. Он говорил без околичностей. Это не означает, что он счел мой замысел фантазией. Что я ему сообщил? То же, что и вам.

Мы беседовали в его лаборатории, рядом с его электрическим чудищем, за которое он получил нобелевскую премию. Его машина действительно совершала самопроизвольные действия — на уровне четырнадцатимесячного ребенка. Она имела ценность чисто теоретическую, но это была наиболее приближенная к человеческому мозгу модель из проводов и стекла, какая когда-либо существовала. Я никогда не утверждал, что она не имеет никакого значения. Но вернемся к делу. Знаете, когда я уходил от него, то был близок к отчаянию. У меня была разработана лишь принципиальная схема, но вы понимаете, как далеко было еще от нее до конструкторских чертежей… И я знал, что даже если составлю их (а без серии экспериментов это было невозможно), то все равно ничего не выйдет: раз ван Галис сказал «нет», после его отказа никто бы меня не поддержал. Я писал в америку, в институт проблемных исследований, — ничего из этого не получилось. Так прошел год, я начал пить. И тогда это произошло. Случай, но ведь он-то чаще всего и решает дело. Умер мой дальний родственник, которого я почти не знал, бездетный, старый холостяк, владелец плантации в Бразилии. Он завещал мне все свое имущество. Было там немало: свыше миллиона после реализации недвижимости. Из университета меня давно выставили. С миллионом в кармане я мог сделать немало. Это вызов судьбы, подумал я. Я должен это сделать.

Я сделал это. Работа продолжалась еще три года. Всего вместе — одиннадцать. С виду не так много, принимая во внимание, что это была за проблема, — но ведь то были мои лучшие годы.

Не сердитесь на меня за то, что я не буду вполне откровенен и не сообщу вам подробностей. Когда я кончу свой рассказ, вы поймете, почему я вынужден так поступать. Могу сказать лишь: эта система была, пожалуй, наиболее далека от всего, что мы знаем. Я совершил, разумеется, массу ошибок и десять раз вынужден был начинать все заново. Медленно, очень медленно я стал понимать этот поразительный принцип; строительный материал, определенный вид производных от белка веществ, проявлял тем большую эффективность, чем ближе находился к свертыванию, к смерти; оптимум лежал тут же, за границей жизни. Лишь тогда открылись у меня глаза. Видите ли, эволюция должна была неоднократно ступать на этот путь, но каждый раз оплачивала успех гекатомбами жертв, своих собственных созданий, — что за парадокс! Ибо отправляться нужно было — даже мне, конструктору — со стороны жизни, так сказать; и нужно было во время пуска убить это, и именно тогда, мертвый — биологически, только биологически, не психически — механизм начинал действовать. Смерть была вратами. Входом. Послушайте, это — правда, что сказал кто-то — Эдисон, кажется. Что гений — это один процент вдохновения и девяносто девять процентов упорства, дикого, нечеловеческого, яростного упорства. У меня оно было, знаете. У меня его хватало.

Он удовлетворял математическим условиям универсального аппарата Тьюринга, а также, разумеется, теореме Геделя; когда эти два доказательства были у меня на бумаге черным по белому, лабораторию уже заполняла эта… эта… аппаратурой это трудно назвать; последние из заказанных деталей и субстанций прибывали, они стоили мне вместе с экспериментами три четверти миллиона, а еще не было заплачено за само здание; под конец я остался с долгами и — с ним.

Помню те четыре ночи, когда я его соединял. Думаю, что я уже тогда должен был ощущать страх, но не отдавал себе в этом отчета. Я считал, что это лишь возбуждение, вызванное близостью конца — и начала. Двадцать восемь тысяч элементов должен был я перенести на чердак и соединить с лабораторией через пробитые в потолке отверстия, потому что внизу он не умещался… Я действовал в точном соответствии с окончательным чертежом, в соответствии с топологической схемой, хотя, бог свидетель, не понимал, почему должно быть именно так, — видите ли, я это вывел, как выводят формулу. Это была моя формула, формула Лимфатера, но на языке топологии; представьте себе, что в вашем распоряжении есть три стержня одинаковой длины и вы, ничего не зная о геометрии и геометрических фигурах, пробуете уложить их так, чтобы каждый из них своим концом соприкасался с концом другого. У вас получится треугольник, равносторонний треугольник, получится, так сказать, сам; вы исходили только из одного постулата: конец должен соприкасаться с концом, а треугольник тогда получается сам. Нечто подобное было со мной; поэтому, работая, я одновременно продолжал удивляться; я лазал на четвереньках по лесам — он был очень большой! — и глотал бензедрин, чтобы не уснуть, потому что попросту не мог уже больше ждать. И вот наступила та последняя ночь. Ровно двадцать семь лет назад. Около трех часов я разогревал все устройство, и в какой-то момент, когда этот прозрачный раствор, поблескивающий, как клей, в кремниевых сосудах начал вдруг белеть, свертываясь, я заметил, что температура поднимается быстрее, чем следовало бы ждать, исходя из притока тепла и, перепугавшись, выключил нагреватели. Но температура продолжала повышаться, приостановилась, качнулась на полградуса, упала, и раздался шорох, будто передвигалось нечто бесформенное, все мои бумаги слетели со стола, как сдутые сквозняком, и шорох повторился, это был уже не шорох, а словно кто-то, совсем тихо, как бы про себя, в сторонку засмеялся.

У всей этой аппаратуры не было никаких органов чувств, рецепторов, фотоэлементов, микрофонов — ничего в этом роде. Ибо — рассуждал я — если она должна функционировать так, как мозг телепата или птицы, летящей беззвездной ночью, ей такие органы не нужны. Но на моем столе стоял ни к чему не подключенный — вообще, говорю вам, не подключенный — старый репродуктор лабораторной радиоустановки. И оттуда я услышал голос:

— Наконец, — сказал он и через мгновение добавил: — Я не забуду тебе этого, Лимфатер.

Я был слишком ошеломлен, чтобы пошевельнуться или ответить, а он продолжал:

— Ты боишься меня? Почему? Не нужно, Лимфатер. У тебя еще есть время, много времени. Пока я могу тебя поздравить.

Я по-прежнему молчал, а он сказал:

— Это правда: существуют только два возможных решения этой проблемы… Я — первое.

Я стоял, словно парализованный, а он все говорил, тихо, спокойно. Разумеется, он читал мои мысли. Он мог овладеть мыслями любого человека и знал все, что можно знать. Он сообщил мне, что в момент пуска совокупность его знаний обо всем, что существует, его сознание вспыхнуло и изверглось, словно сферическая невидимая волна, расширяющаяся со скоростью света. Так что через восемь минут он уже знал о Солнце; через четыре часа — обо всей Солнечной системе; через четыре года его познание должно было распространиться до Альфы Центавра и расти с такой же скоростью дальше — в течение веков и тысячелетий, пока не достигло бы самых дальних галактик.

У всей этой аппаратуры не было никаких органов чувств, рецепторов, фотоэлементов, микрофонов — ничего в этом роде. Ибо — рассуждал я — если она должна функционировать так, как мозг телепата или птицы, летящей беззвездной ночью, ей такие органы не нужны. Но на моем столе стоял ни к чему не подключенный — вообще, говорю вам, не подключенный — старый репродуктор лабораторной радиоустановки. И оттуда я услышал голос:

— Наконец, — сказал он и через мгновение добавил: — Я не забуду тебе этого, Лимфатер.

Я был слишком ошеломлен, чтобы пошевельнуться или ответить, а он продолжал:

— Ты боишься меня? Почему? Не нужно, Лимфатер. У тебя еще есть время, много времени. Пока я могу тебя поздравить.

Я по-прежнему молчал, а он сказал:

— Это правда: существуют только два возможных решения этой проблемы… Я — первое.

Я стоял, словно парализованный, а он все говорил, тихо, спокойно. Разумеется, он читал мои мысли. Он мог овладеть мыслями любого человека и знал все, что можно знать. Он сообщил мне, что в момент пуска совокупность его знаний обо всем, что существует, его сознание вспыхнуло и изверглось, словно сферическая невидимая волна, расширяющаяся со скоростью света. Так что через восемь минут он уже знал о Солнце; через четыре часа — обо всей Солнечной системе; через четыре года его познание должно было распространиться до Альфы Центавра и расти с такой же скоростью дальше — в течение веков и тысячелетий, пока не достигло бы самых дальних галактик.

— Пока, — сказал он, — я знаю лишь о том, что находиться от меня в радиусе миллиарда километров, но это ничего: у меня есть время, Лимфатер. Ты ведь знаешь, что у меня есть время. О вас, людях, я во всяком случае знаю уже все. Вы — моя прелюдия, вступление, подготовительная фаза. Можно было бы сказать, что от трилобитов и панцирных рыб, от членистоногих до обезьян формировался мой зародыш — мое яйцо. Вы тоже были им — его частью. Теперь вы уже лишние, это правда, но я не сделаю вам ничего. Я не стану отцеубийцей, Лимфатер.

Понимаете, он еще долго говорил, с перерывами, время от времени сообщал то новое, что в этот момент узнавал о других планетах; его «поле знания» уже достигало орбиты Марса, затем Юпитера; пересекая пояс астероидов, он пустился в сложные рассуждения по поводу теории своего существования и отчаянных усилий его акушерки — эволюции, которая, не будучи в состоянии, как он заявил, создать его прямо, была вынуждена сделать это через посредство разумных существ, и поэтому, сама, лишенная разума, создала людей. Трудно это объяснить, но до того момента я вообще не задумывался, во всяком случае по-настоящему, над тем, что произойдет, когда он начнет функционировать. Боюсь, что, как и всякий человек, я был более или менее рассудительным только в самом трезвом и тонком слое разума, а глубже наполнен той болтливо-суеверной трясиной, какой ведь и является наш интеллект. Инстинктивно я принимал его, так сказать, вопреки собственным познаниям и надеждам, все же за еще одну разновидность, пусть очень высокоразвитую механического мозга; значит, этакий сверхэлектронный супер, мыслящий слуга человека; и только лишь той ночью я осознал свое безумие. Он вовсе не был враждебен людям; ничего подобного. Не было и речи о конфликте, какой представляли себе раньше, вы знаете: бунт машин, бунт искусственного разума — мыслящих устройств. Только, видите ли, он превосходил знанием все три миллиарда разумных существ на земле, и сама мысль о том, что он мог бы нам служить, была для него такой же бессмыслицей, каким для людей было бы предложение, чтоб мы нашими знаниями, всеми средствами техники, цивилизации, разумом, наукой поддерживали, допустим, угрей. Это не было, говорю вам, вопросом соперничества или вражды: мы просто не входили уже в расчет. Что из этого следовало? Все, если хотите. Да, до той минуты я тоже не отдавал себе отчета в том, что человек должен быть, в этом смысле, единственным, непременно единственным, что сосуществование с кем-то высшим делает человека, так сказать, лишним. Подумайте только: если бы он не хотел иметь с нами ничего общего… Но он разговаривал, хотя бы со мной, и не было причины, по которой он не стал бы отвечать на наши вопросы; тем самым мы были осуждены, ибо он знал ответ на вопрос и решение любой нашей, и не только нашей проблемы; это делало ненужным изобретателей, философов, педагогов, всех людей, которые мыслят; с этого момента, как род, мы должны были духовно остановиться в эволюционном смысле; должен был начаться конец. Его сознание, если наше сравнить с огнем, было звездой первой величины, ослепительным солнцем. Он питал к нам такие же чувства, какие мы, наверное, питаем к бескостным рыбам, которые были нашими предками. Мы знаем, что не будь их — не было бы и нас, но не скажете же вы, что питаете чувство благодарности к этим рыбам? Или симпатию? Он попросту считал себя следующей после нас стадией эволюции. И хотел единственное чего он хотел, об этом я узнал в ту ночь, чтобы появился второй вариант моей формулы.

Тогда я понял, что своими руками подготовил конец владычеству человека на земле и что следующим, после нас, будет его вид. Что если мы станем ему противодействовать, он начнет относиться к нам так, как мы относимся к тем насекомым и животным, которые нам мешают. Мы ведь вовсе не ненавидим, ну, там, гусениц, коаров, волков…

Я не знал, что собой представляет тот второй вариант и что он означает. Он был почти в семь раз сложнее, чем первый.

Может, он постигал бы мгновенно знание обо всем космосе?! Может быть, это был бы синтетический бог, который, появившись, так же затмил бы его, как он сделал это с нами? Не знаю.

Я понял, что должен сделать. И уничтожил его в ту же ночь. Он знал об этом, едва только родилась во мне эта мысль, это ужасное решение, но помешать мне не мог. Вы мне не верите. Уже давно. Я вижу. Но он даже не пробовал. Он только сказал: «Лимфатер, сегодня или через двести лет, или через тысячу, для меня это безразлично. Ты несколько опередил других, и если твой преемник уничтожит модель, появится еще кто-нибудь, третий. Ведь ты знаешь, что когда из высших выделился ваш вид, он не сразу утвердился и большинство его ветвей погибло в процессе эволюции, но когда высший вид однажды появляется, он уже не может исчезнуть. И я вернусь, Лимфатер. Вернусь.»

Я уничтожил все той же ночью, я жег кислотой эти аккумуляторы с желе и разбивал их вдребезги; на рассвете я выбежал из лаборатории, пьяный, очумевший от едких паров кислоты, с обожженными руками, израненный осколками стекла, истекающий кровью, — и это конец всей истории.

А сейчас я живу одним: ожиданием. Я роюсь в реферативных журналах, в специальных журналах, в специальных изданиях, ибо знаю, что кто-то снова нападет когда-нибудь на мой след, ведь я не выдумывал из ничего; я дошел до этого путем логических выводов. Каждый может пройти мой путь, повторить его, и я боюсь, хоть и знаю, что это неизбежно. Это тот самый шанс эволюции, которого она не могла достичь сама и применила ради своей цели нас, и когда-нибудь мы осуществим это на свою собственную погибель. Не на моем веку, быть может, — это меня утешает, хотя что же это за утешение?

Вот и все. Что вы сказали? Разумеется, вы можете рассказывать об этом кому пожелаете. Все равно никто не поверит. Меня считают помешанным. Думают, будто я уничтожил его потому, что он мне не удался, когда понял, что напрасно потратил одиннадцать лучших лет жизни и тот миллион. Хотел бы я, так хотел бы, чтоб они были правы, тогда я мог бы, по крайней мере, спокойно умереть.

Возвращение со звезд

Глава 1

Я не взял с собой ничего, даже плаща. Мне сказали, что это не нужно. Позволили оставить черный свитер: сойдет. А рубашку я отвоевал. Сказал, что буду отвыкать постепенно. В проходе, под нависшим днищем корабля, где мы стояли в толчее, Абс протянул мне руку и многозначительно улыбнулся.

— Только тише…

Об этом я и сам помнил. Осторожно сжал его пальцы. Я был совершенно спокоен. Он хотел еще что-то сказать. Я избавил его от этого, отвернувшись, словно ничего не заметил, и поднялся по ступенькам внутрь корабля. Стюардесса повела меня вперед между рядами кресел. Я не хотел отдельного купе. Успели ли ее предупредить об этом? Кресло бесшумно раздвинулось. Она исправила спинку кресла, улыбнулась мне и отошла. Я сел. Подушки были бездонно мягкие, как и всюду. Спинки такие высокие, что я еле видел других пассажиров.

К яркости женских нарядов я уже привык, но мужчин без всяких на то оснований все еще подозревал в маскараде и все еще питал робкую надежду, что увижу нормально одетого человека — жалкий самообман. Посадка закончилась быстро, ни у кого не было багажа. Даже портфеля или свертка. У женщин тоже. Женщин было как будто больше. Передо мной сидели две мулатки в накидках из взъерошенных перьев попугая. Видно, такая теперь была птичья мода. Дальше — какая-то супружеская пара с ребенком. После ярких селенофоров перрона и тоннелей, после невыносимо кричащей, фосфоресцирующей растительности на улицах свет вогнутого потолка казался еле тлеющим. Руки мне мешали, я пристроил их на коленях.

Назад Дальше