— Почему?
— Из-за детей, — объяснил я. — Нельзя растить детей на таких кораблях, и даже если б можно было, никто бы этого не захотел. До тридцати лет не брали. Нужно окончить два факультета, плюс четыре года тренировки, всего двенадцать лет. Словом, у тридцатилетних женщин обычно уже есть дети. Ну… и другие причины.
— А ты? — спросила она.
— Я был один. Выбирали одиночек. То есть добровольцев.
— И ты хотел…
— Да. Разумеется.
— И ты не…
Она оборвала фразу. Я понял, что она хотела сказать. Я молчал.
— Это, должно быть, жутко… так вернуться, — сказала она почти шепотом. Содрогнулась. И вдруг посмотрела на меня, щеки ее потемнели, это был румянец. — Слушай, то, что я сказала, просто шутка, правда.
— Что мне сто лет?
— Я просто так сказала, ну, чтобы что-нибудь сказать, это совсем не…
— Перестань, — пробормотал я. — Если ты еще станешь извиняться, я и вправду почувствую себя столетним.
Она замолчала. Я заставил себя не смотреть на нее. В глубине комнаты, в той второй, не существующей комнате за стеклом, огромная мужская голова беззвучно пела, я видел дрожащую от напряжения темно-багровую гортань, лоснящиеся щеки, все лицо подрагивало в неслышном ритме.
— Что ты будешь делать? — тихо спросила она.
— Не знаю. Еще не знаю.
— У тебя нет никаких планов?
— Нет. У меня есть немного — такое… ну, премия, понимаешь. За все это время. Когда мы стартовали, в банк положили на мое имя — я даже не знаю, сколько там. Ничего не знаю. Послушай, а что такое Кавут?
— Кавута? — поправила она. — Это… такие курсы, пластование, само по себе ничего особенного, но иногда оттуда можно попасть в реал…
— Постой… так что же ты там, собственно, делаешь?
— Пласт, ну, разве ты не знаешь, что это такое?
— Нет.
— Как бы тебе… чтобы проще, ну, делаю платья, вообще одежду… все…
— Портниха?
— Что это такое?
— Ты шьешь что-нибудь?
— Не понимаю.
— О небеса, черные и голубые! Ты проектируешь модели платья?
— Ну… да, в определенном смысле, да. Не проектирую, а делаю…
Я оставил эту тему.
— А что такое реал?
Это ее по-настоящему удивило. Она впервые взглянула на меня как на существо из иного мира.
— Реал — это… реал, — беспомощно повторила она. — Это такие… истории, на них смотрят…
— Это? — я показал на стеклянную стену.
— Ах, нет, это визия…
— Так что же? Кино? Театр?
— Нет. Театр, я знаю, такое было — это было давно. Я знаю: там были настоящие люди. Реал искусственный, но это нельзя отличить. Разве только, если войдешь туда, к ним…
— Если войдешь…
Голова великана вращала глазами, качалась, смотрела на меня, будто он испытывал истинное наслаждение, созерцая эту сцену.
— Послушай, Наис, — сказал я вдруг, — или я пойду, потому что уже поздно, или…
— Предпочла бы второе «или».
— Ты же не знаешь, что я хочу сказать.
— Так скажи.
— Хорошо. Я хотел тебя еще спросить кое о чем. О самом основном, самом важном я уже немного знаю: я просидел в Адапте на Луне четыре дня. Но там все было чересчур торжественно. Что вы делаете, когда не работаете?
— Можно делать массу всяких вещей, — сказала она. — Можно путешествовать, по-настоящему или мутом. Можно развлекаться, ходить в реал, танцевать, играть в терео, заниматься спортом, плавать, летать — что угодно.
— Что такое мут?
— Это вроде реала, только до всего можно дотронуться. Там можно ходить по горам, всюду — сам увидишь, это невозможно рассказать. Но, мне кажется, ты хотел спросить о чем-то другом…
— Тебе правильно кажется. Как сейчас… у мужчин с женщинами?
Ее веки затрепетали.
— Наверно, так, как всегда было. Что могло измениться?
— Все. В те времена, когда я улетел, — только не обижайся — девушка вроде тебя не пригласила бы меня к себе в такое время.
— В самом деле? Почему?
— Потому что это имело бы вполне определенный смысл.
Она помолчала.
— А почему ты думаешь, что это не имело такого смысла?
Мой вид развеселил ее. Я смотрел на нее; она перестала улыбаться.
— Наис… как же это, — пробормотал я, — ты приглашаешь совершенно незнакомого парня и…
Она молчала.
— Почему ты не отвечаешь?
— Потому что ты ничего не понимаешь. Я не знаю, как тебе объяснить. Понимаешь, это ничего не значит…
— Ах, вот как. Это ничего не значит, — повторил я.
Я не мог усидеть. Встал. Забывшись, почти подпрыгнул — она вздрогнула.
— Прости, — буркнул я и начал шагать по комнате. За стеклом простирался парк, залитый утренним солнцем; по аллее, среди деревьев с бледно-розовыми листьями, шли трое ребят в рубашках, сверкавших, как доспехи.
— Браки существуют?
— Ну, конечно.
— Ничего не понимаю! Объясни мне это. Вот ты видишь мужчину, который тебе подходит, и, не зная его, сразу…
— Но что же тут рассказывать? — неохотно сказала она. — Неужели действительно в твое время, тогда, девушка не могла впустить в комнату никакого мужчину?
— Нет, могла, конечно, и даже с такой именно мыслью, но… не через пять минут после знакомства…
— А через сколько минут?
Я взглянул на нее. Она спросила вполне серьезно. Ну, конечно, откуда ей было знать; я пожал плечами.
— Дело не во времени, просто… просто она должна была сначала что-то… ну, увидеть в нем, узнать его, полюбить. Сначала гуляли…
— Подожди, — перебила она. — Ты, кажется, ничего не понимаешь. Ведь я же дала тебе брит.
— Какой брит? Ах, это молоко? Ну, так что?
— Как что? Разве… тогда не было брита?
Она улыбнулась, потом расхохоталась. Внезапно замолчала, посмотрела на меня и отчаянно покраснела.
— Так ты думал… ты думал, что я… нет!!
Я присел. Пальцы меня не слушались. Я вытащил из кармана папироску и закурил. Она широко открыла глаза.
— Что это такое?
— Папироса. А вы не курите?
— Первый раз в жизни вижу такое… и это папироса? Как ты можешь втягивать в себя дым? Нет, постой — то важнее. Брит вовсе не молоко. Я не знаю, что там, но чужому всегда дают брит.
— Мужчине?
— Да.
— Ну и что из этого?
— То, что он будет… он должен вести себя хорошо. Знаешь… Может, тебе какой-нибудь биолог объяснит это.
— К черту биологов. Так это значит, что мужчина, которому ты дала брит, ничего не может?
— Разумеется.
— А если он не захочет выпить?
— Как он может не захотеть?
Тут кончалось всякое взаимопонимание.
— Ты же не можешь его заставить, — терпеливо начал я.
— Сумасшедший мог бы отказаться, — медленно сказала она, — но я ни о чем таком не слыхала, никогда…
— Это такой обычай?
— Не знаю, что тебе сказать. Ты из-за обычая не ходишь раздетым?
— Ага. Ну, в некотором смысле да. Но на пляже можно раздеться.
— Догола? — спросила она с внезапным интересом.
— Нет. Купальный костюм… Но в наши времена были такие люди, они назывались нудисты…
— Знаю. Нет, то другое, я думала, что вы все…
— Нет. Значит, этот брит, это… как платье? Такое же обязательное?
— Да. Когда вдвоем.
— Ну, а потом?
— Что потом?
— Во второй раз?
Идиотский это был разговор, и я себя отвратительно чувствовал, но должен же я был, наконец, узнать!
— Потом? По-разному бывает. Некоторым… всегда дают брит…
— Пустая похлебка, — вырвалось у меня.
— Что это значит?
— Нет. Ничего. А если девушка идет к кому-нибудь, тогда что?
— Тогда он пьет у себя.
Она смотрела на меня почти с жалостью. Но я упорствовал.
— А если у него нет?
— Брита? Как же может не быть?
— Ну, кончился. Или… он ведь может солгать.
Она засмеялась.
— Но ведь это… неужели ты думаешь, что я все эти бутылки держу здесь, в комнате?
— Нет? А где же?
— Я даже не знаю, откуда они берутся. В твое время был водопровод?
— Был, — хмуро ответил я. Конечно, могло ведь и не быть; я мог прямо из пещеры влезть в ракету. На мгновение меня охватила ярость; потом я спохватился — в конце концов это была не ее вина.
— Ну вот, ты разве знал, откуда берется вода, прежде чем…
— Я понял, можешь не продолжать. Ладно. Значит, это такое средство предосторожности? Очень странно.
— Мне это совсем не кажется странным. Что у тебя там белое, под свитером?
— Рубашка.
— Что это?
— Ты что, рубашки не видела? Ну, такое — белье в общем. Из нейлона.
Я засучил рукав свитера и показал.
— Интересно, — сказала она.
— Такой обычай, — беспомощно ответил я.
Действительно, мне ведь говорили в Адапте, чтобы я перестал одеваться, как сто лет назад; а я заупрямился. Однако я не мог не признать ее правоты — брит был для меня тем же, чем для нее рубашка. В конце концов людей никто не заставлял носить рубашки, а все их носили. Видно, с бритом обстояло так же.
— Сколько времени действует брит? — спросил я.
Она слегка покраснела.
— Как тебе не терпится. Ничего еще не известно.
— Я не хотел сказать ничего плохого, — оправдывался я. — Мне только хотелось узнать… почему ты так смотришь! Что с тобой? Наис!
Она медленно поднялась. Отступила за кресло.
— Сколько ты сказал? Сто двадцать лет?
— Сто двадцать семь. Ну и что?
— А ты… был… бетризован?
— Что это значит?
— Не был?!
— Да я даже не знаю, что это значит. Наис… девочка, что с тобой?
— Нет… не был, — шептала она. — Если б был, ты бы, наверно, знал.
Я хотел подойти к ней. Она вскинула руки.
— Не подходи! Нет! Нет! Умоляю!
Она попятилась к стене.
— Ведь ты же сама говорила, что это брит… сажусь, сажусь. Ну, сижу, видишь, успокойся. Что это за история с этим бе… как это там?
— Не знаю подробно. Но… каждого бетризуют. При рождении.
— Что же это?
— Кажется, что-то вводят в кровь.
— Всем?
— Да. Потому что… брит… как раз не действует без этого. Не двигайся!
— Девочка, не будь смешной.
Я погасил папиросу.
— Я ведь все-таки не дикий зверь. Ты не сердись, но… мне кажется, что вы здесь все чуточку тронутые. Этот брит… это же все равно, что сковать всем до единого руки, а вдруг да кто-нибудь окажется вором. В конце концов… можно ведь и доверять немного.
— Ты великолепен, — она будто успокоилась немного, но продолжала стоять. — Почему же ты так возмущался раньше, что я привожу к себе незнакомых?
— Это совсем другое.
— Не вижу разницы. Ты наверняка не был бетризован?
— Не был.
— А может, теперь? Когда вернулся?
— Не знаю. Делали мне разные уколы. Какое это имеет значение?
— Имеет. Тебе делали? Это хорошо.
Она села.
— У меня есть к тебе просьба, — начал я как можно спокойней. — Ты должна мне это объяснить…
— Что?
— Твой страх. Ты боялась, что я на тебя наброшусь, да? Но ведь это же чушь.
— Нет. Если подумать, конечно, чушь, но все это слишком, понимаешь? Такой шок. Я никогда не видела человека, которого не…
— Но ведь этого же нельзя распознать!
— Можно. Еще как можно!
— Как?
Она помолчала.
— Наис…
— Да я…
— Что?
— Боюсь…
— Сказать?
— Да.
— Но почему?
— Ты понял бы, если б я сказала. Видишь ли, ведь это не из-за брита. Брит — это только так… побочное… Дело совсем в другом…
Она побледнела. Губы ее дрожали. «Что за мир, — подумал я, — что за мир!»
— Не могу. Ужасно боюсь.
— Меня?!
— Да.
— Клянусь тебе, то…
— Нет, нет… я тебе верю, только… нет. Этого ты не можешь понять.
— Ты мне не скажешь?
Видно, было в моем голосе нечто такое, что она переборола себя. Ее лицо стало суровым. Я видел по ее глазам, каких усилий ей это стоило.
— Это… для того… чтобы нельзя было… убивать.
— Не может быть! Человека?!
— Никого…
— И животных?
— Тоже. Никого…
Она сплетала и расплетала пальцы, не сводя с меня глаз, — будто этими словами спустила меня с невидимой цепи, будто вложила мне в руки нож, которым я могу ее пронзить.
— Наис, — сказал я совсем тихо. — Наис, не бойся. Правда… не надо меня бояться.
Она пыталась улыбнуться.
— Слушай…
— Что?
— Когда я тебе это сказала…
— Ну?
— Ты ничего не почувствовал?
— А что я должен был почувствовать?
— Представь, что ты делаешь то, что я тебе сказала…
— Что, я убиваю? Я должен это себе представить?
Она содрогнулась.
— Да…
— Ну и что?
— И ты ничего не чувствуешь?
— Ничего. Но ведь это же только мысль, я совсем не собираюсь…
— Но ты можешь? Да? Действительно, можешь? Нет, — шепнула она одними губами, словно самой себе, — ты не бетризован…
Только теперь до меня дошло значение этого, и я понял, что для нее это могло быть потрясением.
— Это великое дело, — пробормотал я. Немного погодя добавил:
— Но, может, лучше было бы, если б люди отвыкли от этого… без искусственных средств…
— Не знаю. Может быть, — ответила она. Глубоко вздохнула. — Теперь ты понимаешь, почему я испугалась?
— По правде говоря, не совсем. Так, немножко. Ну, не думала же ты, что я тебя…
— Какой ты странный! Как будто ты совсем не… — она запнулась.
— Не человек?
У нее затрепетали веки.
— Я не хотела тебя обидеть, только, понимаешь, если известно, что никто не может, — понимаешь, даже подумать не может никогда, и вдруг появляется такой, как ты, и уже сама возможность… то, что есть такой…
— Но ведь это невозможно, чтобы все были — как это? — а, бетризованы?
— Почему же? Все, уверяю тебя!
— Нет, это невозможно, — упорствовал я. — А люди опасных профессий? Ведь они должны…
— Опасных профессий нет.
— Что ты говоришь, Наис? А пилоты? А разные спасатели? А те, что борются с огнем, с водой…
— Таких нет, — сказала она.
Мне показалось, что я не расслышал.
— Что-о?
— Нет, — повторила она. — Это делают роботы.
Наступило молчание. Я подумал, что не легко мне будет переварить этот новый мир. И вдруг мне пришла в голову мысль, удивительная мысль: мне показалось, что эта процедура, уничтожающая в человеке убийцу, в сущности… калечит его.
— Наис, — сказал я, — уже очень поздно. Я, пожалуй, пойду.
— Куда?
— Не знаю. Ах, да! В порту меня должен был ждать человек из Адапта. Я совсем забыл! Никак не мог его отыскать, понимаешь. Ну, тогда… я поищу какую-нибудь гостиницу. Они еще существуют?
— Да. Ты откуда?
— Отсюда. Я родился здесь.
С этими словами вернулось ощущение нереальности всего происходящего, и я уже не мог понять, существовал ли вообще тот город, который теперь был только во мне, и этот, призрачный, с комнатами, в которые заглядывали головы великанов. На миг мне показалось, что я еще на корабле и все это только еще один, особенно отчетливый, кошмарный сон о возвращении.
— Брегг, — будто издалека донесся до меня ее голос.
Я вздрогнул. Я совершенно забыл о ней.
— Да… слушаю.
— Останься!
— Что?
Она молчала.
— Ты хочешь, чтобы я остался?
Она молчала. Я подошел к ней, обнял ее холодные плечи, нагнувшись над креслом. Она безвольно встала. Голова ее откинулась, зубы заблестели, я не хотел ее, я хотел лишь сказать: «Ведь ты же боишься», — и чтобы она сказала, что нет. И больше ничего. Глаза ее были закрыты, и вдруг белки сверкнули сквозь ресницы, я склонился над ее лицом, заглянул в остекленевшие глаза, словно хотел познать этот страх, разделить его. Она вырывалась, задыхаясь, но я не чувствовал этого, и лишь когда она начала стонать: «Нет! Нет!» — я ослабил объятия. Она чуть не упала. Стала у стены, заслонив часть огромного одутловатого лица, которое там, за стеклом, непрерывно говорило что-то, неестественно шевеля громадными губами, мясистым языком.
— Наис… — сказал я тихо, опуская руки.
— Не подходи!
— Ты же сама сказала…
Ее взгляд был совершенно бессмысленным. Я прошелся по комнате. Она водила за мной глазами, как будто я… как будто она стояла в клетке.
— Я пойду… — сказал я. Она не ответила. Я хотел было еще что-то добавить — слова извинения, благодарности, только бы не выходить просто так, — но не смог. Если б она боялась меня просто так, как женщина мужчину, незнакомого, пусть страшного, неизвестного, — это бы еще полбеды, но тут было совсем другое. Я взглянул на нее и почувствовал, что меня охватывает гнев. Схватить эти обнаженные белые плечи, встряхнуть…
Я повернулся и вышел; наружная дверь поддалась, когда я ее толкнул, большой коридор был почти не освещен. Я никак не мог найти выход на террасу, но натолкнулся на просвечивавшие блеклым, синеватым светом цилиндры — кабины лифтов. Тот, к которому я приблизился, уже поднялся навстречу, может быть, достаточно было того, что нога ступила на порог. Кабина спускалась медленно. Передо мной чередовались слои темноты и разрезы этажей — белые, с красноватой прослойкой внутри, как прослойки жира в мускулах, они поднимались вверх, я потерял им счет, кабина опускалась, все опускалось; это походило на путешествие на самое дно, как будто меня швырнуло в канал стерилизационной сети, и этот гигантский, погруженный в сон и беспечность дом избавлялся от меня. Часть прозрачного цилиндра отошла в сторону, я шагнул вперед.
Руки в карманы, темнота, твердый, широкий шаг, я жадно вдыхал холодный воздух, чувствуя, как шевелятся ноздри, как четко работает сердце, разгоняя кровь. В низко расположенных щелях трепетали огни, то и дело заслоняемые бесшумными машинами; ни одного прохожего. Среди черных силуэтов едва рдело зарево, я подумал, что это, может быть, гостиница, но это был всего лишь освещенный тротуар. Я ступил на него. Надо мной проплывали бледные пролеты каких-то конструкций, где-то далеко над черными ребрами домов мерно семенили светящиеся буквы газетных новостей, внезапно тротуар выехал в освещенное помещение и тут окончился.