Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая - Лев Толстой 10 стр.


«Что ж это будет?» думал Алпатыч, ничего не понимая и взад и вперед ходя по городу. К вечеру в трех местах загорелось; войска наши всё шли через город. Раненых много было, и один мальчик в фабричном халате пробежал мимо него с окровавленной рукой. Какой-то ряд мыслей, совсем независимых от старого князя, овладел Алпатычем. Ему было тяжело, ему надо было что-то сделать, но он не знал, что. Он крестился и ласково кланялся в пояс приходившим войскам и влезал на колокольню, ругал, сколько мог, французов, потом опять молился. Во время своих блужданий он сходился то с раненым шедшим солдатом и провожал его назад, расспрашивая, то с своим кучером Влаской, которого он прибил утром и с которым они теперь были друзья, то с бабой, продававшей квас солдатам, которая под ядрами сидела совсем спокойно[430] и заботилась только, чтоб не разбили ее кувшина, то он провожал пленного и ругал его, идя сзади. В конце дня он встретился с знакомым[431] городничим Тушиным с оторванной рукой. Тушин так же, как Алпатыч, нечаянно приехал в этот день и не мог уехать; он ходил под ядрами с своей трубочкой и завидуя раненым, запах пороха возбуждал в нем <радостно>-тревожное военное чувство, и он завидовал тем, которые дрались, и так же, как Алпатыч, не мог уехать. Они подходили к перевязочному пункту в доме богатого купца, стараясь больше раздразнить свое чувство, и ходили к Никольским воротам, к иконе, где женщины выли, и к монастырю, в котором укладывались монахини. Они видели воров, которые таскали вещи из домов, и пьяных солдат и фабричных. Наконец смерклось. Канонада и стрельба затихла, и пронеслась молва (справедливая), что французы разбиты и Наполеон убит.

Ферапонтов один с братом был дома; он поставил самовар, и Тушин с Алпатычем у открытого окна сели с стаканами. Кое-где горело, но нечего было смотреть, надо было отдохнуть. Напившись чаю и потолковав, Алпатыч опомнился и велел закладывать, но только что он опять выехал из ворот, как войска запрудили всю дорогу. Войска шли поспешно, весело и говорливо, но шли назад.

— Куда?

— Отступать.

Молва, что отступают, поразила всех. Из одних ворот, с криком теснясь, выли бабы.

— Французы на мосту, отступают, — послышались голоса, и Алпатыч побежал опять, сам не зная куда. В Петербургском предместьи (ночь была месячная) стояли солдаты против генеральского дома, и один офицер раздувал полами костер, подложенный под вынутую доску забора. Забор занимался. Алпатыч набрал тесин и понес под другой угол дома, вся рота взялась за это дело.

— Так, дедушка, важно! — кричали голоса. — Вот как занялась, пошла драть.

Князь Андрей, отступавший позади своего полка, наехал на эту сцену. «Старик-то точно Алпатыч», подумал он. Адъютант доложил князю Андрею, что солдаты жгут.[432]

— Я вас об этом не спрашиваю, — сказал князь Андрей.

Алпатыч, удовольствовавшись видом падавшего забора, пошел к лошадям, там тоже горело и толстый Ферапонтов кричал:

— Так, важно! Пропадай вся!

Алпатыч увязался за повозкой с снарядами и выбрался из города и в самое Преображенье к вечеру приехал в Лысые Горы.[433]>

№ 173 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. VIII, X—XI).[434]

<Князь, вышедший из комнат в 5-м часу, успел уже переделать много дела. Он был на фортификационных работах, где мужики копали ров, принял приезжавшего доктора и городничего[435], и когда княжна Марья вышла в сад, он на кругу в тени смотрел свою милицию и раздавал всем ружья и копья. Никто еще ничего не говорил про состояние князя, но все дворовые уж не так, как прежде, исполняли его приказания, вопросительно переглядываясь между собой. Показывая, как держать ружье, князь пошатнулся и упал. Когда княжна Марья вышла из дома, навстречу ей вели под руки, а он[436] кричал что-то.

— Эти ракальи не хотят! С ними ничего не будет, они первого вала не защитят! Расстреляю! Je me suis foulé le pied ce n’est rien,[437] — сказал он дочери, встретившей его, и замолк.

Когда его провели в кабинет, он посидел, закрыв глаза, и потом вдруг позвал Тихона, велел закладывать карету и подавать себе одеваться мундир со всеми регалиями.

«Надо самому объяснить, ничего не будет.[438]

И, одеваясь, поддерживаемый двумя людьми, он беспрестанно останавливался, чтобы отдавать приказания о том, что делать в его отсутствие, как часовые должны скакать, донося дневальным, как надо стрелять во рву, как карета должна быть готова для Н[иколушки] и няни и другая для княжны Марьи. Его всё еще не смели не слушаться, и он был одет в напудренном парике и мундире екатерининского времени. Уж он сбирался выходить, когда ему принесли письмо от смоленского губернатора.[439] Губернатор писал, что советует князю немедленно уезжать, так как войска наши отступают за Дорогобуж и всё пространство до Лысых Гор будет открыто.[440]

Княжна Марья, вышедшая в это время к доктору, с которым она советовалась, как бы удержать князя от поездки и увезти его в Москву, услыхала падение чего-то в кабинете и громкий крик, как будто князь ругал кого-то. Когда она вошла, он сидел на кресле, рвал с себя парик, ордена (стол, уроненный, лежал подле) и кричал с страшно налившимся кровью лицом, с сухими, запекшимися губами.

— Изменники! Прохвосты! Чтоб я уехал! Я не немец, заройте меня, тут заройте. Императрица, матушка. А?[441] Вон, злодеи. Сына вам отдал, дочь! Для вас украсил, для вас.[442] Я — старик.[443] Ну!

Он хотел вскочить,[444] вдруг оборвался и, упав навзничь, захрипел.

Его раздели, положили на кровать, пустили кровь: кровь не пошла. Он всё время неприятно улыбался и так с этой улыбкой и остановились его глаза и вытянулись ноги. На другой день его повезли похоронить, и княжна Марья поехала с ним в Богучарово.

Было несколько человек чиновников и Тушин без руки, к которому пот[ом] княжне Марье естественно было обращаться за советом и помощью.[445]

—————

Приехав в Богучарово, княжна Марья нашла рыдающую Бурьен, но так рыдать нельзя постоянно. Амалия Федоровна с грустью спросила княжну Марью, что она намерена предпринять теперь.

— Я ничего не знаю, я, как во сне [?], — говорила княжна Марья.

— Ах, я очень то понимаю, но дело в том, что мы в опасности. Я знаю, что французы со всех сторон и вот что.

Амалия Федоровна показала письмо, в котором французский полковник Fleury обещал жителям покровительство и защиту, ежели они останутся на своих местах, и обращался к своей compatriote,[446] прося ее содействовать распространению этой повестки, за что она и жители получат награждение императора.

Княжна Марья дочла всё письмо, слезы еще стояли в ее глазах, но, окончив письмо и прочтя последние слова о награде императора ей, ей, на которой было теперь всё: и Коко, и гроб отца, — она вдруг вскочила.

— Mon père avait raison,[447] — сказала она, — чтоб я отдала прах отца, Коко, — говорила, раздражая себя. Она пошла к Тушину и сообщила ему всё. Был собран военный совет: Алпатыч, Дронушка и Тушин, и решено, что так же опасно уехать, как защищаться. Решено защищаться, созвана сходка, которая, по словам Бурьен, уже решила покориться Наполеону, и княжна провозгласила им свое решенье умереть, дожидаясь помощи, но не сдаваться.[448] Тушин хотел поддержать это геройство, махнул своим остатком руки, говоря: за царя и отечество, но его слова не подействовали. На сходке сзади что-то говорили неясно. Мужики же были готовы принять Напол[еона], освобождавшего их и платившего по 10 рублей за воз хлеба фальшивыми ассигнациями. Но, когда услыхали слова княжны Марьи и Тушина, один поближе ловко и удобно сумел выразить, что они куда княжна, туда и они, и все заговорили то же и разошлись с мыслью, что они — молодцы. Княжна Марья с Тушиным и главное Алпатычем занялись распоряжениями.>[449]

* № 174 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. VI—VII).

Да не упрекнут меня в подбирании[450] тривиальных подробностей для описания действий людей, признанных великими, как этот казак, как Аркольский мост и т. п. Ежели бы не было описаний, старающихся выказать великими самые пошлые подробности, не было бы и моих [?] описаний. В описании жизни Ньютона подробности о его пище и о том, как он спотыкнулся, не могут иметь никакого влияния на значение его как великого человека — они посторонни; но здесь наоборот. Бог знает, что бы осталось от великих людей, правителей и воинов, ежели бы перевести на обыденный язык всю их деятельность.[451]

* № 175 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. XV—XVI).[452]

* № 175 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. XV—XVI).[452]

[453]Князь Андрей приехал в Царево Займище в тот самый день, как Кутузов делал первый смотр войскам. Князь Андрей остановился в деревне у дома попа, у которого стоял экипаж главнокомандующего, и сел на завалинку, ожидая его. Вдали ему слышны были страшные крики всей армии, приветствовавшие Кутузова. Крики, уже нескладные, послышались, приближаясь.[454] Это Кутузов отпустил войска, благодарил, обещал сраженье и победу и толпы офицеров бежали за ним и его свитой, крича ура. Князь Андрей и офицеры встали[455] и посторонились. Поповский домик был на дворе. У ворот показалась белая донская лошадь на уздечке. На ней сидело огромное, расплывшееся тело Кутузова в мундирном сертуке без эполет, в белой кира[сирской] фуражке без козырька, с красным околышем, и плетью через плечо по-казацки. Добрая лошадь тяжело шла под своей раскачивающейся ношей. Кутузов, с тех пор как не видал его князь Андрей, еще потолстел, обрюзг и оплыл жиром. Знакомый ему белый глаз и рана первые бросились ему в глаза.[456]

У ворот дома он остановился, обернулся к провожавшим его генералам, поклонился, поговорил с Барклаем, сделал жест всем и, повернув лошадь, поехал к крыльцу. Князь Андрей пошел за ним.

— Фю-фю-фю! — засвистал он чуть слышно, подъезжая к дому и выражая на своем лице[457] радость успокоения человека, намеревающегося отдохнуть в простоте после представительства. Он вынул ноги из стремен и с трудом занес правую, 4 человека ссадили его. Он оправился, оглядываясь своим сощуренным глазом и шагая своей ныряющей походкой.

— Фю-фю-фю, — опять по-домашнему засвистал и, увидав князя Андрея, радостно обратился к нему.

— А, здравствуй,[458] князь, здравствуй, голубчик, пойдем, устал. — Он вошел на крыльцо, расстегнул сертук и сел на лавочку.

— Ну, что отец? — Но в это время попадья,[459] полная, белая и красивая женщина, которая, очевидно, знала, что она красива, вышла из дверей и стала просить его светлость пожаловать в комнату. Кутузов оглянулся на попадью, глаза его прищурились еще больше, он отвернулся от князя Андрея и подманил попадью.[460] Где же, где же комнаты? А вы перешли?[461] Зачем? не надо переходить! Поди сюда[462]. Он ввел ее за собой.

Окончив аудиенцию с попадьей, Кутузов позвал опять князя Андрея. — Ну, что? — сказал он ему. — Как это ты бросил службу? Поступай ко мне опять.

— Благодарю вас, ваша светлость, но я привык к полку и полюбил его.

— А, ну что же, ступай, помни, что я тебе отец другой. Прощай, голубчик, устал — и он, подставив щеку, лег на постель, взяв книжку романа М-me de Genlis.[463]

Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить, но после этого странного свидания с Кутузовым он вернулся в свой полк, успокоенный насчет общего хода дел и насчет того, кому оно вверено было.[464] Чем более он видел отсутствие всего человеческого в этом старике, в котором оставались одни привычки страстей, тем более он был спокоен, что этот-то и нужен.

У него не будет ничего своего, и он не испортит общего дела.[465] Он всё запомнит, выслушает, разочтет, будет бояться осрамиться и потерять командование, которое забавляет его, и сделает нечаянно всё, что нужно для общего дела. Он — та тяжелая лошадь, избитая, старая, которая не побежит на колесе, не соскочит, не будет дергать и ломать, а пойдет ровно настолько, насколько падает колесо, что и нужно. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало избранию Кутузова в главнокомандующие.[466]

Князь Андрей был очень мрачен и грустен в этот день. Накануне только он получил известие о смерти отца.[467] Последний раз, как он видел отца, он поссорился с ним. Он умер скоропостижно и мучительно. Сестра и его сын с гувернером, чувствительным, идеальным другом ребенка, но никуда не годным для помощи в России, оставались одни без покровительства. Как надо было поступить князю Андрею? Первое чувство сказало ему, что надо всё бросить и скакать к ним, но потом ему живо представился общий характер мрачного величия, в котором он находился, и он решил, подчиняясь этому характеру, остаться. Отечество в опасности, все надежды личного счастия уничтожены, жизнь никуда не нужна, один человек, понимавший его — отец, умер в несчастии. Еще, что есть близкого в опасности? Что остается ему делать? Малодушно бежать из армии, искать помочь своим близким, но самому выйти из опасности и долга, или в темных рядах войска искать смерти, исполняя долг и защищая отечество? Да, последнее надо было выбрать. Le devoir et la mort.[468]

Он послал дядьку в Лысые Горы и Богучарово, написал длинное наставление княжне Марье и швейцарцу, все практично обдумал и велел немедленно ехать в Москву. Сам же, побывавши у Кутузова, с еще большим мрачным наслаждением погрузился в темные ряды армии после приглашения Кутузова и своего отказа.[469]

* № 176 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. XXVI, XXVII, XIX).[470]

24-го августа камергер императора французов le comte de Beaumont приехал из Парижа в штаб-квартиру императора Наполеона у Бородина. Переодевшись в камергерский мундир,[471] отшучиваясь от адъютантов императора, окружавших и спрашивающих о новостях Парижа, М-r de Beaumont с большим ящиком подмышкой вошел в дом помещика Можайского уезда Дурова, в котором император Наполеон ночевал в бывшем кабинете Дурова, в котором на окнах стояли еще тарелки с исполинской рожью, вазой и висел портрет отца Дурова в золотой рамке.[472]

Император Наполеон оканчивал свой туалет, когда в соседнюю залу вошел M-r de Beaumont. Н[аполеон] был голый в башмаках и коротких чулках, обтягивающих его толстые икры, и без рубашки, с выпущенным толстым животом, над которым висели, как женские, груди, между которыми обросло волосами.[473] Камердинер брызгал одеколоном на жирное маленькое тело, другой растирал щеткой спину его величества. Волоса, недлинные, были мокры и спутаны на лоб. Наполеон фыркал и приговаривал: «Allez ferme!»

— Faites dire à M-r de Beaumont de m’attendre.[474]

Два камердинера быстро одели его величество, и он вышел веселый, оживленный, твердыми, быстрыми шагами.

M-r de Beaumont с испуганным лицом торопился руками и зубами с помощью других господ разрывать свою посылку. Это был портрет сына императора, le roi de Rome[475] (слово, которое так любят повторять о сыне Наполеона и которое так присвоилось ему, вероятно, именно оттого, что оно не имеет никакого смысла), сделанный Legrand. Надо было приготовить его на стульях (на тех стульях, на которых в лошадки играли дети Дурова) прямо перед выходом императора.

Но император так неожиданно скоро оделся, что придворные боялись, что не успеют этого сделать. Наполеон был в самом хорошем духе. Он, выйдя, заметил, что они делали, не хотел их лишить удовольствия сделать ему сюрприз. Он сделал, как будто не видал, и обратился к М-r de Beaumont, который, низко кланяясь тем французским придворным поклоном, которым умели кланяться только старые слуги Бурбонов, подошел, подавая конверт.

Наполеон был в хорошем духе, потому что русские, очевидно, принимали сражение, и он был весел, как человек, который долго ждет случая поставить на карту, и не спрашивая, выиграет ли карта или нет, уже рад тому, думает, что выиграл, что пришло время поставить карту. Кроме того, самое поле сражения было на берегу реки Moscou, Moscou aux innobrables églises,[476] в которой Наполеон знал, что он будет, так, как знают, что будет дурная погода завтра.

[Далее от слов: Наполеон весело обратился к Beaumont, кончая: Посидев несколько времени и дотронувшись... до шероховатости блика, он встал, позвонил и вышел завтракать — близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. XXVI.][477]

За завтраком, как всегда, принимал и отдавал приказания. Войска его еще не все пришли на Бородинское поле, делать ему было нечего. Наполеон поехал верхом и выехал на Бородинское поле.

Русские войска видны были за рекой и в редуте у деревни Шевардино. Никаких не нужно было Наполеону делать распоряжений, но он выехал, надо же было приказать что-нибудь. Все ждали приказаний. Многие предлагали свои мнения, на которые вызывал их Наполеон. Погода была прекрасная, и расположение духа Наполеона хорошее. Он посмотрел на Шевардинский редут и[478] сказал:

— Elle ne sera pas difficile enlever.

— Vous-avez quà ordonner, sir,[479] — сказал маршал Даву, и Наполеон приказал тотчас же атаковать и слез с лошади, чтобы спокойнее любоваться зрелищем.

Назад Дальше