Радий Погодин Белый лес
Путь стариков легок — все время под гору. Но Васька Егоров еще не старик, он еще бодр. Он бодряк, бодрило. Васька еще орел. Бодрец.
В молодости руль души приделан ниже пупа, хотя в мемуарах обычно плетут о сердце.
У стариков руль души в памяти.
Иногда кружит старый, кружит, как пес, позабывший, где зарыл кость, и никак не может вырулить на прямую, а причиной тому — мухи, обыкновенные проклятые мухи.
У Васьки Егорова мухи, если их больше десятка, всегда вызывают видение Белого Леса. Оно разворачивается в повесть, грустную, невоспроизводимую и обидную, как утрата.
Корни Белого Леса вырастают из сердца девушки Янки. Такая реальность. Васька ходит между корнями, как крот. А сам лес выше. Он в вышине. Он шумит чистым звуком, он над мухами, над цветами, над восторгом и любопытством.
Что потянуло Ваську и двух Петров в эту хату?
Ульи.
В огороде стояли ульи, каких ни гордец Васька Егоров, ни два его любопытных солдата, два Петра, отродясь не видели, — дуплянки, покрытые снопами.
Солдаты перелезли жердевую изгородь. И на цыпочках, чтобы не вспугнуть пчел, пошли к дуплякам. Но, может быть, потянул их к меду инстинкт, как медведей. Может, потребовались их молодым организмам соли и минералы, квалифицированные только в пчелином меде? Так, по крайней мере, но в более общей форме высказалась крестьянка, черная коряга-топляк, босая и долгоносая:
— Солдатам красным меду надо, как и фашистам. Ишь, лезут, крадутся! Кусайте их, пчелы! Кусайте их, пчелы! — кричала она с визгливой злостью. — Пошли прочь! Бабка Крыстя, у тебя Красная Армия мед ворует. Пошли прочь! — Крестьянка кричала по-белорусски, но какой же русский солдат не понимает белорусского языка, тем более что оба Петра, и Петр Рыжий, и Петр Ражий, были из города Себежа, где, как известно, живут полиглоты и медолюбы.
— Да не воруем мы, — заорали они в ответ. — Нам поглядеть. Мы таких ульев сто лет не видели. У нас — как домики.
— Пчелы, кусайте их в очи! — вопила крестьянка.
Наверное, от этого ее невежества и недоверия и в самом деле захотелось двум Петрам меду. И Ваське Егорову тоже. Хотя нельзя сказать, чтобы Васька Егоров мед любил. В детстве он больше с сахарным песком имел дело. Сахарный песок у него шел по всем статьям — и вместо соли, и вместо подливы. И хлеб с лярдом окунался в сахарный песок, и макароны им посыпались, и лук репчатый. А мед был дорог.
Солдаты постояли, вспоминая мед детства, у двух Петров он был слаще, и пошли к той убогой хате.
День был зеленым. Бывают дни голубые. Бывают желтые…
Зеленым, с отчетливой нотой осени. Охряный и краплачный стеклярус. И розовый. У художника Крымова есть это охряно-розовое сияние. У него осень даже в снежных опарах зимы.
Сильно побитая под Варшавой Васькина танковая армия оттянулась в Западную Белоруссию, под город Ковель. В природе еще все было сочным и мощным. Громадные подсолнухи поднимались над изгородями. Соломенные крыши казались завершиями скирд. Жито и ячмень еще кланялись барину-ветру. Ни клевер, ни лен еще не были убраны. Убран был только горох.
А под Варшавой поля были голые. Снопы составлены в суслоны, и в этих суслонах кое-где прятались наши раненые солдаты. Скольких тогда наших солдат спасли под Варшавой крестьяне. Или там все же теплее? Или там раньше жито скосили, предусмотрев наступление? Ни танки, ни пехота с житом не церемонятся. И не напрасны были эти приготовления. Васькина армия оставила под Варшавой на скошенных полях свою технику.
Здесь, под Ковелем, армия укомплектовывалась. А Васькину мотострелковую бригаду, особо Васькину разведроту, хоть и сильно повыбитую, отрядили в распоряжение контрразведки. Должна была Васькина рота участвовать в операции по прочесыванию леса. Ловили здесь бульбовского атамана по кличке Лысый. Говорили — на одной ноге у него сапог хромовый, на другой ноге галоша. А любовница у него учительница.
А сейчас стоял Васька Егоров и два его товарища, два Петра — Петр Рыжий и Петр Ражий, перед неказистой хатой с тусклыми окнами и белесой от дождя дверью. Намеревались они купить у хозяев меду, настоявшегося в бортях.
Васька Егоров постучал, подергал ручку. Не услышав ответа, открыл дверь, чтобы спросить громко — есть кто дома? И как в лесу в паутину, так воткнулся он лицом в липкую массу воздуха, в запах вареной картошки, потных немытых тел и тугое жужжание.
Воздух в избе от пола до потолка жужжал и дрожал. «Мухи, — сказал себе Васька. — Тысячи мух…»
Мухи ударили ему в щеки, в лоб, в грудь, в губы. Они залетали в рот. С воздухом затягивались в ноздри.
Отплевываясь, Васька все же вошел в избу. Ему было ясно — должен войти. Должен спасти людей. Но где-то рядом, не касаясь его, но заплетая его в кокон, жужжал ужас.
Прикрыв лицо руками, Васька пробрался к окну. Толкнул раму. Мухи потекли в небо. Тысячи мух. Сквозняк выносил их, как дым из трубы. Васька подумал — может быть, мухи живут в тех ульях? Какая-то была связь…
На земляном полу лежали люди, прикрытые полосатыми половиками. У печи с ковшом в руке сидела старуха, черная и костлявая, похожая на крестьянку, только что кричавшую на них. У старухиных ног стояло ведро с водой, почти пустое. Лежала девушка, вся в красных пятнах, в точечках сыпи.
Девушка была не просто красива, мила или там симпатична, — она была красива до жути, до оторопи. Темные брови дугой. Белые, чуть голубоватые подбровья. На два пальца ресницы. Белый прямой нос. И пухлые детские губы, еще не отвердевшие, еще розовые.
Старуха задела ковшиком по ведру, обронила его на пол. Черные губы выдохнули:
— Тиф-ф…
— Что? — прошептал Васька.
Руки людей, в основном мужиков, выпростанные из-под ряднин, дымились, как головни. На девушке пятна и сыпь стали пламенем.
— Тиф-ф… — повторила старуха.
Васька почувствовал снова, что рот его полон мух. Он сплюнул, закашлялся, опасаясь глотнуть. Старуха подняла ковшик с пола, зачерпнула воды и протянула ему. Он заслонился от ковшика, словно в нем была кислота. И выскочил.
Петры стояли на траве, уделанной птичьим пометом, а птицы — ни куриц, ни гусей, ни уток — не было. И собаки в деревне не лаяли.
— Зачем поперся окно открывать? — спросили Петры. — Ты что, бешеный? Видно же — тиф. Девушка вся горит.
— При тифе свежий воздух нужен, — сказал Васька. — Странно все же. Собаки не лают. И эти тифозные мужики…
— Может, их сюда свезли со всей округи. Бегом в медсанбат! Пусть сюда мчат со своей карболкой. — Это тоже Васька сказал.
— А ты что, не с нами? — спросили Петры.
— Я впереди вас.
Где стоял медсанбат, они уже знали. Васька ходил туда перевязывать ногу. Наступил на стекло ранним утром, выскочив босиком на росу. Теперь хромал. Бежал вприскочку, опираясь на свежую, пачкающую руки вересовую палку.
— Гад буду, бульбовцы, — кричал он.
— Побоятся в тифозной хате лежать, — возражали Петры.
— Тифозные бульбовцы. Это у них тифозный барак. А мы, идиоты, без автоматов гуляем. А сколько мух! — Васька плевался. Ему казалось, что мухи спрятались у него во рту и возятся там.
— Мухи чистоплотные, — сказал Петр Рыжий. — Замечал, они всегда чистят лапки. И передние, и задние.
— На говне посидят, на сахаре лапки почистят, — добавил Петр Ражий.
Васька замахнулся на них палкой. Они разбежались в разные стороны, длинные и тихие, как тень от маятника. И заржали. Длинно, похоже на паровозный гудок в далеком тоннеле, длинно и сипло.
Медсанбат стоял на горе, то ли в старых казармах, то ли в монастыре. С горы была видна деревня, где лежали тифозные люди и над ними жужжали мухи, где рядышком, в огороде, стояли такие старинные ульи.
Ваське показалось, что все тут ненастоящее: и лес, и деревня, и небо. Как макет, собранный кропотливым умельцем в бутылке. Все за стеклом. А в бутылку ту скипидар налит — он вместо воздуха. Настоящее было там, под Варшавой, а тут понарошке все, как в игре.
— Тиф, — сказал главврачу.
— Нету тут тифа, — сказал главврач.
— Как же нету? В хате. Девушка. Старуха. Жар. Краснота. Так и горит, как кумач. Сыпь точечками. А мухи! Дайте мне спирту рот сполоснуть. Мухи в рот залетели.
Спирту Ваське дали и двум Петрам поднесли. Васька действительно рот сполоснул и выплюнул. Петры выпили, занюхали яблоком. У них яблоко было в кармане.
Главврач послал с Васькой джип, набитый медицинским народом с карболкой и швабрами.
— Лучше хату спалить, — говорили Петры. — Когда тиф — надо огнем. Хата была пустая. Ни старухи, ни девушки, ни мужиков. Ничего в ней не стало. Ни стола, ни стула, ни половиков, ни ковшика. Голый земляной пол.
— Но было же, — говорил Васька майору-смерш.
— Было, — говорили Петры. — Девушка вся в огне. Брови черные. Груди белые. И пунцовые пятна.
— Это они малиной, — объяснил майор буднично. — Наляпают малины на тело, вот тебе и алые пятна, и сыпь. Испытанный способ. Ребята в пионерлагере таким образом себе скарлатину делают. Главное тут испуг. И невежество. Кто же нагнется рассмотреть, настоящая сыпь или малина наляпанная. Вот и ушли. Наверно, сам Лысый был. Этот приемчик и на немцев действовал безотказно. А мухи здесь в каждой хате. Полесье. Родина мух.
Майор-смерш беседовал с ними в роте. На полянке у кухни. Васька разглядывал его толстую рыхлую шею, мягкие плечи и мясистый потный лоб. И майор Ваську разглядывал. Косил на забинтованную Васькину ногу.
И говорил:
— Егоров, у меня вестовой заболел, в госпиталь увезли. Придешь ко мне завтра с утра. Завтра все здоровые пойдут на прочесывание. На черта Лысого. А ты ко мне вестовым.
Оба Петра ляжками задрожали от внутреннего смеха.
— Я вестовым не умею, — сказал Васька.
— А чего тут уметь? На завтрак я что-нибудь перехвачу. А ты мне за обедом сбегаешь, в офицерскую столовую. Обещали гуся жареного. Самогонки раздобудешь. На вечер. Вечером будет повод самогонки выпить. Или мы поймаем Лысого, или не поймаем. И ужин принесешь. Овощей постарайся у населения. Я, Егоров, овощи люблю.
— Товарищ майор, я лучше на гауптвахту.
— Это, Егоров, потом, это успеешь. Будет зависеть от твоей службы. Простого режима или строгого — какого заслужишь.
Майор-смерш не был ни вредным, ни страшным. Был он толстый и как бы скрипучий, как кочан. Простой, но хитрый.
Поставил палатку в расположении разведроты, в стороне, среди кустов. Он уже во всех батальонах пожил. Это еще в Румынии было, под Яссами. И стал он к себе солдат вызывать.
И предлагает вызванным: чуть что услышат — разговоры, намеки, — ему докладывать. «Ты пойми, сперва он намеки, а потом и прямую пропаганду». — «Да я ему в морду». — «А ты подпиши. И мы ему всей массой народной». И подсовывает солдату бумажку с типографским текстом на четвертушку страницы.
Один подписал все же, так им показалось. Они из кустов смотрели. Если солдат, выходя из палатки, плевался, делал жесты согнутой в локте рукой, шевелил губами в направлении майора неслышно, но вполне внятно, значит, не подписал. А вот сержант Исимов вышел, и все ясно — глаза другие, ужимки другие. Походка, брюхо потяжелели. Кулаки сжаты — власть.
Васька не утерпел, сказал майору насчет Исимова. Майор засмеялся. «Подписал — не подписал… Но вы теперь знаете — кто-то подписал. Кто-то бдит. Ты, Егоров, теперь насчет языка своего поостерегись». Неплохой был майор.
Но геройского разведчика Ваську Егорова в ординарцы! «Он тебя заставит сапоги чистить и воротнички пришивать», — пророчили два Петра. А вслед за ними и другие остолопы: «Ты подтирками запасись хорошими. Майоры, они газетой не могут».
Но как ни крути, как ни пытайся разрушить небесный свод темечком, а вечером предстал Васька Егоров перед начальником строевой части майором Рубцовым.
«Временно, Егоров. Генерал не потерпит, чтобы боевого разведчика в ординарцы. Он хороший мужик. Принесешь майору обед — завтра гуся в офицерской столовой будут давать. Самогону добудь. Аккуратнее, смотри. Местные бульбовцы в самогон добавляют карбид».
Так и явился Егоров Василий к майору-смерш.
Рота поднялась рано, пошла на прочесывание.
Майор ел яйца всмятку.
— Я тороплюсь, — сказал. — Хочешь яиц? — Яиц была полная тарелка. — Гуся в печку к хозяйке поставь. Самогону не позабудь. Сначала попробуй. Они тут самогон черт те из чего гонят — из свинячьих помоев. Карбиду добавляют. Все дурные привычки у ляхов перенимают. Наварили бы самогонки хлебной, как люди. И кусок сала. — Лицо майора осветилось несбыточной мечтой. Он вздохнул, стер отблеск мечты с лица. Поддернул ремень, портупею поправил и пошел.
Васька поел яиц. Вкус их был позабытый — вкусный. Пятое яйцо встало в пищеводе, как пробка. Васька попил кипятку из чайника, поел майорского печенья и завалился на майорскую койку. Видимо, в том и состояла ординарцевская радость — командирское полотенце соплями пачкать. Худо стало Ваське, печально.
Когда проснулся — потянулся. Вышел во двор, как кот-сметанник. Малую потребность справил за углом сарая.
И столкнулся нос к носу с девчонкой в холщовом наряде — то ли длинная рубаха, то ли платье рубашечного покроя. Сразу заметил, что лифчика на девчонке нет. Груди ее, небольшие, подвижные, живут под рубахой, как два солнечных блика в листве смоковницы. Что такое смоковница, Васька не знал, — может, дерево, на котором растут фиги. Глаза у девчонки серые, волосы светлые, пепельные. Она, видимо, не покрывала их от солнца косынкой. Заманчивая. Очень. Но все же было что-то в девчонке козье. Наверно, движения — сразу-вдруг — и бодливый лоб.
Девушки с тонким лицом, прямым тонким носом тяготеют к козьей породе. Девушки курносенькие, круглолицые, с ласковым прищуром — к кошачьей. Эта была коза. Типичная. Отборная. Легконогая. Шелковошерстая…
— Привет, Олеся, — сказал Васька.
— Юстина, — поправила его коза. — А ты пана майора хлоп.
Вот так и схлопотал Васька по морде. Будь он болезненно самолюбив, этот удар мог бы считаться нокаутом. Но Васька устоял.
— Холуй, — поправил он козу. — У нас холоп — крестьянское звание. А кто при барине, тот холуй. — Васька выставил вперед забинтованную ногу.
— Гранатой? — спросила девчонка, вроде смягчаясь.
— Если б гранатой — было б ранение. А это — травма. Вчера на стекло наступил. — Хотел Васька эту Юстину приобнять по-товарищески, но она хватила его по зубам. А поскольку залезли они с разговорами в дверной проем, пришлось Ваське мимо нее деликатно протискиваться.
— Позволишь чего — укушу, — сказала она.
Васька ничего не позволил, только коснулся своей геройской грудью ее грудей, самых, можно сказать, сосков, твердых, как импортные плоды маслины. Потолкавшись в майорской комнате, Васька опять на улицу вышел.
— Как зовут-то, холуй? — спросила коза.
— Василий.
— Твоему пану рыбы надо?
— Правильно думаешь, — сказал Васька. — Пожарь. Мы только жареную берем.
Он пошел в роту. А что рота без солдат — даже палаток нет. Просто затоптанный участок рощи. Как ни ори старшина, как ни закапывай что-то в ямку — все равно мусорно. И никого не было — все ушли на прочесывание.
«Надо было и мне идти, — думал Васька. — Сделать вид, что не навоевался, и идти, хромая…»
Васька пошел к ротной кухне.
Повар нарезал мясо и вываливал его в котел.
— Скоро явятся. А я им суп гороховый — и первое и второе, — объяснил он Ваське. — Кондер. Полукаша. Не придуривал бы, не попал бы в холуи. Гулял бы сейчас по лесу вместе с товарищами. В лесу сейчас хорошо. Малина еще не осыпалась. Лесные травы, запахи…
— Говном там пахнет, — сказал Васька. — Бульбовцы весь лес опаскудили. — Конечно, нога у Васьки не так болела, как он это изображал. Если честно, она у него совсем не болела, лишь кровоточила.
Неподалеку, в теньке, два Петра чистили картошку. Они были известными на всю роту сачками. Ваську они сейчас презирали и выказывали свое презрение длинными плевками через плечо. Васька был их непосредственным командиром. А что это за командир, если он теперь в холуях? «Тьфу!»
— Гусь вкуснее курицы? — спросил Васька у повара.
— Ты что, никогда не ел?
— Курицу приходилось, а гуся… Не помню. Наверное, нет.
— А чего спрашиваешь?
— Сегодня в офицерской столовой гусь. Ты вот что, поджарь картошечки со свининой. Пусть эти уголовники побольше почистят. Ты их не жалей — лоботрясы. Мы с тобой этого гуся приговорим, а смершу я картошечки со свининой. Надо же и солдату когда-нибудь гуся попробовать.
Повар закатил глаза, зачмокал губами.
— Гуся жарят с яблоками или с гречневой кашей и шкварками. Сначала из гусиного сала шкварки нажаришь, перемешаешь их с кашей и в него вовнутрь зашьешь. А снаружи яблоки. Антоновку. Или капуста провансаль… На офицерской кухне, я думаю, так не умеют.
— Ух ты, — сказали Петры, они перестали картошку чистить. — А если и в офицерской со шкварками?
— А вы накручивайте, — сказал Васька. — Дробненькую бульбочку. И побольше. Гусь вам все равно не обломится.
— Чего можно ожидать от бывшего командира, — сказали Петры.
«Не сказали „холуя“», — отметил Васька.
Гусь был синий. С какой-то клейкой подливкой неопределенного бурого цвета и макаронами. Часть птицы, доставшаяся Васькиному майору, называлась «крыло».
А у ротного повара на сковородке золотилась картошечка, скворчела свинина.
— Это гусь? — спросил он. — И за него ты хочешь картошки жареной и супу-гороху?
Оба Петра обмакнули в подливку пальцы и облизали.
— Пионерлагерем пахнет, — сказали они.
А Васька грустил. Ему представлялась девушка Юстина с грудью, плещущей счастьем в его высокий берег. С глазами вечерненебесными и обветренным ртом.
Петры съели по макаронинке, взяли по второй и пришли к выводу, что макароны — есть макароны, их даже синим гусем испортить трудно.
Повар, обглодав «крыло», заявил, что гусь свинье не товарищ. И Васька Егоров правильно к этой херне не прикоснулся, поскольку он категорически не холуй и не может себе позволить лакомство за счет своего майора, тем более что лакомство — «Тьфу! Брюква!» и что повара в офицерской столовой негодяи и педерасты.