Маруся - Матвеев Сергей


Маруся Рассказы о Великой Отечественной войне Сергей Матвеев

© Сергей Матвеев, 2015

Маруся

Дорогу за ночь размыло, и моя несчастная полуторка, нещадно скрипя рессорами и трясясь всем своим механическим естеством, с трудом преодолевала лужи и колдобины. На счастье проливной дождь уже закончился, неспешно встающее солнце светило ярко, по-весеннему, и на небе проступила та белесая голубизна, по которой так соскучилось за бесконечную зиму сердце. Хотелось высунуться по пояс в окошко, простереть ввысь руки и закричать какое-нибудь «эге-ге-гей» шустрым утренним птахам.

Однако, вместо этого я продолжал крутить баранку, которую держу в своих руках еще с 42-го года. Повидала моя машинка и степи, и поля, и луга и реки. От Сталинграда едем. Слава Богу, на запад. Теперь вот белорусские леса кругом. А через некоторое время, глядишь, и на Берлин полюбуемся.

– Правда, Маруся? – громко спросил я.

В ответ мне донеслось позвякивание какой-то склянки в кузове. Маруся – это полуторка моя. Не спешите смеяться, вы просто не знакомы с водительским братством. Когда вокруг все меняется, как калейдоскоп, а неизменно только одно – машина твоя, которую ты сто раз смазывал-разбирал-протирал-простукивал и как облупленную ее знаешь, а она тебя. И деться вам друг от друга некуда, да и не хочется уже – родные вы с ней стали, куда ж друг без друга. И новую тебе предложат, а ты не возьмешь! Ведь выручала не раз, жизнь спасала, из-под бомб вывозила. А какое счастье на новой, необстрелянной, сразу большой воронкой стать? Нет уж, правильно говорят: тише едешь – дальше будешь.

Сегодня ехал я на передовую, раненых в госпиталь забрать. Ребята ночью в атаку ходили несколько раз, потери, говорят, большие. Фашисты-то окопались, даже каски не видны, и оборона у них эта, эше-лоннированная, тьфу ты, язык сломаешь, пока выговоришь. Но нам уже это все равно, нас не остановишь, мы их на всех фронтах! А особенно здесь, на Втором белорусском!

Под сиденьем бряцает автомат, я баранку кручу, рытвины объезжая, а в голове мысли далеко-далеко витают. Все чаще задумываться стал, что делать после Победы стану. Вернусь в город свой, отпразднуем все как положено. Даже удивляешься порой, как сможем мы с этим переполняющим, разрывающим грудь счастливым чувством жить – Победа! И никакой войны! И только радость и смех кругом! Девушки расцветут, мужики все вернутся, все как прежде заработает, только лучше, сильнее, мощнее! Мы многому научились! Я, наверное, буду и дальше баранку крутить. А что, нравится мне, привык. Или слесарем пойду. А хотя, видно будет. Главное – поскорее бы война закончилась.

* * *

В батальоне ко мне сразу подскочил лейтенантик молодой, безусый, планшетку достал, сверять что-то начал. Поодаль бойцы уже носилки с ранеными составляют, кто ходячий – в покрасневших от крови бинтах сами к машине подходят.

Спрыгнул я с приступки, потянулся смачно.

– Давай, ребята, загружай шибчее! – скомандовал, помогая откинуть борт.

– Младший сержант Скворцов! – доложился я лейтенанту.

– Молодец, Скворцов, – одобрительно кивнул офицер. – Не заставил ждать.

– А как же! – улыбнулся я. – Мы свое дело знаем!

Лейтенант подставил плечо, помог задвинуть носилки с раненым бойцом в кузов.

– Вот что, сержант, кузов у тебя под завязку будет, воевать там сейчас никто не сможет. Давай-ка я тебе сопровождающего дам, проводит до больнички, а потом вернется со следующей машиной.

– Сопровождающего конечно можно, только вам тут солдаты на передовой нужнее, товарищ лейтенант, а мы потихоньку, по тылам, доедем, – с благодарностью в голосе отказался я.

– И все же пускай, мне спокойнее будет и комбат наш доволен будет, он о них как родной отец печется.

– Вам виднее, конечно. А то может пусть в кабину кто-то из ходячих сядет, автомат дайте ему, тоже дело!

– Нет, раненые пусть остаются там. Их дело – поправляться скорее, и опять в строй. – Лейтенант уже принял решение. – Гриценко!

– Шо, товарищ лейтенат? – Обернулся один из помогавших грузить бойцов. Внушительный, крупный усач в чине старшины и с ППШ за спиной.

– Поедешь – проводишь! Вернешься с первой попуткой.

– То можна! – согласно кивнул усач. – А як же ж воны тут бэз мэнэ, салагы?

Солдаты вокруг рассмеялись.

– Поезжай, Мыкола, мы тут без тебя сразу в наступление перейдем!

– До Берлина сразу!

– В марш-бросок!

– Во якых хлопцив оставляю! – хлопнул себя по колену Гриценко. – Ладно, скоро вэрнуся. Кашу оставтэ!

Я заглянул в кузов, там было человек пять лежачих и еще человек десять устроились вдоль бортов, кто на корточках, кто по-турецки, скрестив ноги.

– Вы уж поаккуратнее, товарищ сержант, не трясите их, – попросил лейтенант.

– Понимаем, поедем, как по маслу, – понимающе кивнул я, залезая в кабину. С другой стороны, кряхтя, забирался внутрь Гриценко.

– Ну, давай знаёмытысь, служивый! – протянул он мне свою руку, размером с добрую саперную лопату.

– Андрей! – представился я.

– Мыкола, можешь просто дядьком або ж батьком называты. Я ж тоби в батькы годюся. – усач добродушно улыбнулся.

– Договорились! – улыбнулся в ответ я и завел мотор. Маруся заскрежетала, чихнула пару раз и тронулась с места.

– Смотри, Микола, не наклоняйся, машину не переверни! – доносились нам вослед веселые крики бойцов.

* * *

– А мисця у нас, Андрюха, яки! А поля! Сино! А народ якый, дивчата! – легко перекрикивая мотор, хвалился Гриценко. – Прыйижяй до нас на Полтавщину писля вийны, мы тоби таку жинку найдэмо! Увэсь вик щаслывым будэшь. Чи ты жонатый?

– Нет!

– Шо?

– Нет пока!

– А ждэ тэбэ хто? Дивчина?

– Да нет! Не ждет.

– Ну я ж и кажу! Прыйижяй до нас!

За какие-то полчаса Микола рассказал мне о своей родной Полтавщине столько, что мне уже начинало представляться, как и вправду я приезжаю туда с войны, с медалями, с чубом, и навстречу выбегают красивые украинские девушки, и будет у меня своя хата на хуторе, жена с детишками, хозяйство. Дядька будет, Микола. Кручу баранку, улыбаюсь себе потихоньку, и мечтаю. И потому не сразу замечаю впереди лежащее поперек дороги бревно.

Когда я ехал вперед, его там не было. Эта мысль пронеслась у меня в мозгу за какое-то мгновение, а в следующее я уже тащил одной рукой автомат из-под сиденья, другой держал руль изо всех сил, а ногой до упора вдавил тормоз.

Дядька Микола от неожиданности стукнулся головой в лобовое стекло, в кузове послышались крики и матерок, и тут же застучали по железу кабины пули.

– Из машины, дядька, ложись! – крикнул я, передергивая затвор и давая слепую очередь веером по далеким кустам.

Уговаривать и учить Гриценко не пришлось – кулем упав на землю, он перекатился сразу под днище Маруси и спрятался за передним колесом. Прищурился, и стал стрелять одиночными, но зато прицельно, на звук. Я открыл борт и скомандовал переполошенным бойцам:

– На землю, рассредоточиться, быстро, помогай другим! – и тут же нырнул к дядьке Миколе, под защиту соседнего колеса.

– Андрюха, тут йих нэ багато, алэ засада гарна, злива и справа. Я бэру правых, а ты бый по ливым.

Вместо ответа я выпустил очередь в кусты слева от дороги, прикрывая раненых.

– Як на долони мы в ных, Андрюха! – с досадой крикнул Гриценко. – Трэба в лис и до ных у тыл! Прыкрый!

Ловко перекатываясь и ускользая от вездесущих пуль, он буквально вкатился в заросли с правой стороны дороги. Я поочередно давал очереди то влево, то вправо поверх его головы.

Наши раненые были у фашистов на виду, и они их просто расстреливали. Чудо, что некоторые из них смогли спрятаться под днище моей Маруси, а еще несколько – нырнуть в придорожные кусты. Если машина им не нужна – то швырнут гранату, понимал я. Но если нужна – тогда постараются ее не повредить. Значит, самое безопасное место сейчас – здесь, под днищем.

– Оставайтесь тут! – крикнул я бойцам и, подражая Гриценко, начал перекатываться к кустам по левую сторону от дороги. Пуля чиркнула у щеки, вторая задела плечо – по касательной.

«Близко кладут, гады!» – подумал я и, пригибаясь, по широкому полукругу стал уходить в тыл тем, кто устроил нам засаду. Стрельба стала стихать. И вдруг возобновилась с новой силой. «Микола дошел» – понял я. Лучшего момента не придумаешь – пора было и мне делать рывок. Я побежал на звук стрельбы, не разбирая дороги, огибая стволы сосен и расталкивая широкие ветки папоротника. Наконец впереди блеснул на солнце металл. Вот и засада. Я снова присел на корточки, и быстро-быстро перебирая ногами, вприсядку стал приближаться к фашистам. Их было не так много, и смотрели они на дорогу – считать их не стал, просто полоснул очередью слева направо. Нескольких сразу перечеркнуло, остальные заорали что-то на немецком, попадали на землю, открыли сумасшедший беспорядочный огонь. Я прижался к рыжей прожухлой хвое на земле щекой и слышал, как визжат надо мной пули, как раздирают они кору деревьев за мной, сшибают кусты. «Жаль, нет гранаты» – подумалось мне, и в этот момент что-то тяжелое бухнулось буквально рядом со мной. «Граната» – молнией пронеслось у меня в голове, я в какие-то доли секунды вскочил, схватил ее, как в замедленной съемке в кино, замахнулся что было сил и с выдохом послал им гранату обратно. В этот момент два раскаленных кусочка металла упруго ткнулись одновременно в руку и в ногу, заставляя упасть на спину. Голубое небо в прорехах между верхушками деревьев вдруг рванулось ввысь, потемнело и начало пульсировать. Раздался взрыв, потом на меня посыпались комья земли, а потом все стихло.

В ушах гудело. Я начал осторожно приподниматься, потом сел на земле. Правая штанина ниже колена пропиталась кровью, левая рука была, как онемевшая. Я медленно перебросил ремень автомата через голову, встал сперва на четвереньки, потом поднялся. С той стороны дороги тоже было тихо. Я взял с земли какую-то корягу и, опираясь на нее, побрел к Марусе.

* * *

Прислонившись к колесу спиной, весь в крови, побледневший и сразу осунувшийся Гриценко еще пытался шутить:

– Це добрэ, шо мэнэ з вамы послалы. З кым-нэбудь другым загынулы б.

Голос его был слабым, временами он начинал кашлять и долго не мог остановиться.

Рядом с ним было несколько уцелевших бойцов, а поодаль, со связанными за спиной руками, лицом вниз лежал немец.

– Срам якый, дытына ж зовсим. Рука нэ пиднялася застрэлыты. Кого ж воны воюваты посылають… – Гриценко снова закашлялся.

Я сел рядом с ним. Осмотрел его раны.

– Шо, Андрийку, нэ выйдэ в нас з тобою разом на Полтавщину пойихаты.

Я даже не знал, что сказать. Глупо было уверять, что, мол, съездим обязательно. Видно было, как дядька Микола на глазах слабел.

– Алэ ты йидь, сынку. Йидь. Хутор Марьянивка. Пэрэдай…

– Я обязательно съезжу, дядька Микола! – я знал, что нельзя сказать «нет». И знал также, что теперь я обязан съездить. И на душе было легко – я понял, что буду рад это сделать.

– А сам ты откуда будэшь?

– Я из России, с Волги, город Камышин.

– Камышин… Добра назва… Дай мэни, сынок, водычкы. Жалко, горилкы нэмае.

Я поднялся, заглянул в кабину – под сиденьем лежала фляга. Опустился на колени перед ним, прижал аккуратно к его губам. Он сделал несколько медленных глотков.

– Войне конец скоро, сынку. – Гриценко закрыл глаза. – Це вже нэ ти фашисты, шо у сорок пэршому. Надламани воны вже. А мы йих скоро и зовсим зламаемо. А ци… У лиси… До свойих хотилы пробытыся, обирвани якись, нэщасни.

Он замолчал, лишь шевелились его губы, словно он читал что-то про себя. Может, вспоминал что-то, а может, молился. И вдруг спросил:

– Як твою машину хоч зваты?

– Маруся… – растерялся я.

Он улыбнулся.

– Я вас шофэрив знаю… Ну ось Марусю ты и зустринэшь, може… А твойий Маруси… Дякуемо… Спасла вона нас…

* * *

Надрывая жилы, погрузили мы в кузов наших убитых. Я подошел к немцу. Ярости не было, и злости тоже – только усталость и печаль, горечь на сердце. В ушах стоял голос дядьки Миколы. Я перевернул немца на спину и вгляделся в его бледное, перепуганное и перепачканное лицо. Совсем молодой. Крепко сжатые губы мелко дрожали, так же, как и веки. Голубые глаза смотрели без ожесточения или ненависти, лишь сильный испуг и еще надежда, на милосердие и на жизнь, читались в них. Откуда приехал он к нам, из Берлина или Лейпцига, а может быть, Мюнхена-Дрездена, какие еще там в Германии города. И я понял, что хотел сказать дядька Микола, почему не поднялась у него рука. Вот только словами я объяснить это не смогу никогда. А может, и не надо слов вовсе.

Весна сорок пятого. Воспоминания Элизабет Кох

Я была совсем маленькой, когда подходила к концу эта ужасная война. Весной сорок пятого мне исполнилось семь лет. Хорошо помню вкус буханки хлеба, которую где-то достала мама, устроив настоящий праздник. Если детство приходится на военную пору, постепенно привыкаешь к гулу самолетов, к постоянным тревожным сиренам и даже к бомбежкам. Это становится неотъемлимой частью жизни, и чувствуешь досаду, когда приходится прерывать игру в классики и бежать в бомбоубежище. Но ведь игру можно продолжить и там. Нас было много, маленьких детей войны, в кварталах восточного Берлина последней военной весны.

Этот день начался совсем не так, как обычно. Всю ночь в городе рвались снаряды, мы с братиком Густавом спали в мрачном бомбоубежище, накрытые несколькими одеялами и прижавшись к теплой маминой кофте. Электричества в городе давно не было, в темноте и смраде подвала можно было лишь по звукам угадывать количество набившихся в него людей.

Внезапно неподелеку застрочил пулемет, разбудив и переполошив всех. Защелкали автоматы, на улице раздались громкие крики. Мама крепче прижала нас к себе, быстро бормоча слова молитвы и поочередно целуя то меня, то брата. Из разных углов подвала раздался плач, причем не только детский.

Внезапно пол и стены сотряс мощный взрыв, и там, где еще секунду назад была дверь, зазиял яркий, задымленный проем. Прошло еще пару секунд, и в нем показался мужской силуэт. Яркий луч света в его руках зашарил по подвалу, выхватывая отдельные лица. Вот тетя Грета из соседнего дома, мама говорит, – она раньше была портной, шила людям платья. Только сейчас на ней было какое-то бесформенное тряпье, глаза безумно и загнанно горели на бледном, осунувшемся лице. А вот бабушка Хильда с тремя внуками, все ее сыновья погибли, а невестку накрыло при бомбежке еще два года назад. И Гельмут, мой ровесник, мы часто играем вместе в развалинах домов, иногда находим что-нибудь интересное и перепрятываем, это наш с ним секрет. Он вжался в сырую холодную стену, и в глазах его сверкнули слезы страха. Я почувствовала, как и мои глаза увлажнились и захотелось громко закричать, но пересохшее горло не позволило.

В проеме появился еще один мужчина. Громко крикнул что-то на незнакомом языке. Первый ответил, как бы успокаивая. Луч света исчез, и мужчины тоже. Звуки боя удалялись. Время от времени кто-нибудь заглядывал к нам, и дети снова начинали реветь, а мама читать молитву. Ноги закоченели, хотелось подвигаться, и я осторожно высвободилась из маминых объятий.

– Куда ты? Стой здесь! – слишком громко крикнула она.

– Я здесь, мамочка, я не ухожу!

С этими словами я подбежала к дверному проему и осторожно выглянула наружу. По обоим сторонам улицы привычно торчали остовы когда-то высоких и красивых домов. Многие снова дымились после ночной бомбежки. Довольно далеко, в начале улицы догорала какая-то машина, нестерпимо воняло порохом и жженой резиной. На мостовой щедро рассыпались стрелянные гильзы, валялись брошенные каски и даже автомат. Тут и там в неестественных позах лежали солдаты и в зеленой, и в серой форме, вокруг была кровь.

Внезапно кто-то тронул меня за плечо, и я вскрикнула. Это был Густав. Ему тоже не терпелось выглянуть из бомбоубежища.

– Что там, Лизи? Они ушли?

– Да, ушли, говори шепотом.

Брат недоуменно пожал плечами:

– Почему шепотом?

Я не знала, что сказать. Как объяснить. Эти люди на мостовой… Нельзя громко говорить, это неуважительно.

«Ить… Ииить…» – внезапно послышалось мне.

– Ты слышал? – быстро спросила я.

– Что слышал? – брат собирал разбросанные возле входа гильзы.

«Иить..» – снова донеслось до меня.

Я быстро оглядывалась по сторонам, стараясь понять, откуда идет этот странный звук.

Вдруг один из солдат пошевелился, повернул ко мне лицо, не поднимая головы.

– Ить!.. – внятно произнес он.

Страх пробирал меня до самой души, когда я осторожно подползла к раненому солдату. На животе у него расплылось огромное красное пятно, выглядело это просто ужасно. В лице солдата не было ни кровиночки, голубые глаза смотрели пугающе из глубоких глазниц. Он почмокал губами и снова затянул свое «Иить».

– Не трогай его, Лизи, отойди оттуда! – крикнул Густав.

Как я могла уйти? И как я могла помочь?

– Это русский, Лизи, не трожь его! – снова окрикнул меня брат.

Русский… На груди какие-то железки, звездочки. На лице щетина. Я плохо помнила своего отца, но глаза у него были точно такого же цвета.

Я вскочила и понеслась назад, в подвал. Подбежала к матери, начала трясти ее за плечи:

– Там дядя на улице, хочет чего-то, помоги ему!

– Какой дядя! – испугалась мама. – Никакого дяди! Ты никуда не пойдешь!

– Иди со мной! Ему надо помочь! – заревела я.

– Ты останешься здесь! – Мама крепко сжала мои руки и усадила рядом.

– Отпусти! Отпусти меня! – я вырывалась, кричала и пиналась. Мама не смогла меня удержать, только закричала «Стой, Лизи!» мне вслед.

Я опять была рядом с ним. Нашла какую-то тряпку, свернула и положила ему под голову. Густав подошел ко мне.

– Смотри, сколько гильз! – показал мне одну руку. – А это – целые! – продемонстировал он вторую.

Я только мотнула головой.

– Пить хочеть твой русский, видишь, губами чмокает.

Только раненый уже ничего не просил – глаза его закрылись, губы не шевелились. Но он жил – веки подрагивали.

Не помня себя, я схватила какую-то каску и побежала к перекрестку, там была колонка. Набрала воды до краев, стараясь не расплескать, побежала обратно. Люди осторожно выходили из подвалов, прислушивались к удаляющейся канонаде. Все это проносилось перед моими глазами, как декорации в кино. Я смотрела только вперед.

– Помоги мне, – попросила я брата, когда вернулась. – приподними ему голову. Только осторожно!

Дальше