Малый трактат о великих добродетелях, или Как пользоваться философией в повседневной жизни - Андре Конт 2 стр.


Вот перед нами агрессивный хам. Откуда нам знать, почему он такой? По злобе или просто в силу невоспитанности? Зато в случае палача с изысканными манерами никаких сомнений у нас нет и быть не может. Как кровь заметнее на белых перчатках, так и мерзость очевиднее на фоне высокой культуры. Если верить свидетельствам очевидцев, нацисты, во всяком случае многие из них, блистательно играли эту роль. Каждому понятно, что существенную часть этой подлой роли составляла смесь варварства и цивилизованности, насилия и соблюдения приличий; это была жестокость – иногда вежливая, иногда звериная, но всегда – жестокость. Возможно, налет вежливости делает ее еще более преступной, видимость человечности – еще более бесчеловечной, формальная цивилизованность – еще более варварской.

Грубого человека можно обругать, сравнив с животным, подчеркнув его невежество и бескультурье, но тем самым перекладывая часть его вины на неблагополучное детство или не сумевшее воспитать его общество. Но с человеком вежливым этот номер не пройдет. В данном случае вежливость является отягчающим обстоятельством, прямо обвиняя человека, народ или отдельного индивидуума, обвиняя общество не за допущенные ошибки, способные послужить оправданием, а как раз за успехи. Выражение быть хорошо воспитанным говорит само за себя. Нацизм был достижением немецкого общества (В. Янкелевич (1) добавил бы: и немецкой культуры, но позволить себе подобное дополнение мог бы только он или его современники), и именно это осуждает и нацизм, и Германию того периода, представители которой играли в лагерях Бетховена и убивали детей!

Кажется, меня увело немного в сторону, но это не небрежность, а бдительность. Имея дело с вежливостью, главное – не попасться на ее удочку. Вежливость – не добродетель и не способна заменить собой ни одну из добродетелей. Почему же тогда мы называем ее первой из добродетелей и, возможно, источником всех прочих? На самом деле противоречие здесь только кажущееся.

Но почему первая? Я подхожу к решению этого вопроса с временной точки зрения отдельного индивидуума. У новорожденного младенца нет и не может быть никакой нравственности. Нет ее и у грудного ребенка, и у ребенка постарше. Зато дети довольно рано открывают для себя такую вещь, как запрет. «Нельзя! Это грязное, плохое, некрасивое, нехорошее!» Или, как вариант: «Это опасно!» Ребенок быстро учится видеть разницу между дурным (ошибочным) и источником дурного (опасным). Ошибка – чисто человеческое зло, это зло, не причиняющее зла (во всяком случае, тому, кто совершает ошибку), это зло, не влекущее за собой немедленной и неизбежной опасности. Тогда почему же нельзя? Потому что так не принято. Потому что грязно, плохо, некрасиво. В глазах ребенка деяние предшествует праву, вернее, право – не более чем одно из деяний. Есть то, что разрешено, и то, что запрещено. Есть то, что делать можно, и то, чего делать нельзя. Что такое добро? Что такое зло? Ребенок в этом пока не разбирается. Ему достаточно простого правила, которое предшествует суждению и служит ему обоснованием. Однако правило это условно и базируется лишь на обычае и уважении обычая; иначе говоря, это фактическое, чисто формальное правило – оно же правило вежливости! Не говорить плохих слов, не перебивать других людей, не толкаться, не брать чужого, не обманывать… Все эти запреты в глазах ребенка имеют примерно равную ценность («то, что делать нехорошо»). Умение различать этические и эстетические ценности придет к нему позже и будет развиваться постепенно. Таким образом, вежливость предшествует морали, вернее говоря, мораль поначалу выступает в форме простой вежливости. Это подчинение обычаю (в данном случае правы социологи, а не Кант; во всяком случае по отношению к детям, – возможно, и сам Кант согласился бы с этим), установленным правилам, набору норм приличного поведения; это подчинение миру и тому, как следует вести себя в мире.

Нельзя, указывал Кант, отделить то, что до́лжно делать, от того, что делается на самом деле. Однако ребенок в первые годы жизни вынужден заниматься именно этим, и лишь благодаря этому он становится человеком. «Человек становится человеком только в результате воспитания, – признает и сам Кант, – он есть то, во что превращает его воспитание» («Размышления о воспитании», с. 73). Животное начало в начало человеческое преобразует в первую очередь дисциплина. Лучше и не скажешь. Обычай предшествует ценности, послушание – уважению, имитация – долгу. Следовательно, вежливость («так делать нельзя») предшествует морали («так делать не должно»), которая складывается постепенно, как внутренне осознанная вежливость, освобожденная от всего внешнего и корыстного, целиком сосредоточенная на намерении действовать (к чему вежливость не имеет никакого отношения). Но откуда возьмется мораль, если вначале не было вежливости? Хорошие манеры предшествуют добрым поступкам и ведут к ним. Мораль – это своего рода вежливость души, умение уживаться с самим собой (хотя проявляется оно чаще всего в отношениях с другими людьми), этикет внутренней жизни, кодекс наших обязанностей, церемониал всего существенного. И наоборот, вежливость – это своего рода мораль тела, этика поведения, кодекс общественной жизни, церемониал несущественного. «Бумажные монеты», по выражению Канта. Но и они – лучше, чем ничего, и было бы равным безумием как отказываться от них, так и принимать их за чистое золото. «Мелочь» – называет Кант вежливость в другом месте, подчеркивая, что она – лишь видимость добродетели, однако придающая ей приятную наружность. И разве сможет ребенок вырасти добродетельным человеком, если не приучать его к соблюдению внешних приличий и не прививать привычки быть любезным?

Таким образом, мораль начинается с самого низу – с вежливости, – но ведь она должна с чего-то начинаться. Ни одна добродетель не является природной – мы лишь становимся добродетельными. Но как прийти к добродетели, если ее в тебе нет? «Вещи, которым нужно учиться, чтобы их делать, – объясняет Аристотель, – мы осваиваем, делая» («Никомахова этика», II, 1). Но разве можно что-то делать, не умея этого? Получается замкнутый круг. Выход из него лежит через допущение a priori или через вежливость. Однако a priori не в нашей власти – в отличие от вежливости. «Поступая по справедливости, мы становимся справедливыми, – продолжает Аристотель, – поступая сдержанно, мы становимся сдержанными, поступая храбро, мы становимся храбрыми» (там же). Можно ли поступать по справедливости, не будучи справедливым? Сдержанно, не будучи сдержанным? Храбро, не будучи храбрым? И как обрести все эти качества? Аристотель вроде бы намекает на привычку, однако очевидно, что этот ответ не способен нас удовлетворить: привычка предполагает предшествующее наличие того, к чему должна появиться привычка, следовательно, данное объяснение не годится.

Кант проливает больше света на проблему, показывая, что в основе первых симулякров добродетели лежит дисциплина: ребенок, за неимением соответствующего инстинкта, не может действовать самостоятельно, поэтому «за него должны действовать другие», и таким путем «одно поколение воспитывает другое» («Размышления о воспитании», с. 70). Допустим. Но что такое дисциплина, воспитываемая в семье, как не уважение к обычаю и не соблюдение внешних приличий? Это скорее нормативная, чем принудительная дисциплина, имеющая целью не столько поддержание порядка, сколько создание приятного социального климата, – это не полицейская дисциплина, но дисциплина вежливости. Благодаря ей мы, имитируя внешние манеры добродетели, возможно, получаем шанс стать добродетельными. «Вежливость, – отмечает Лабрюйер (2), – не всегда выражает доброту, справедливость, сострадание, благодарность, но она по меньшей мере создает внешнее впечатление присутствия этих качеств и заставляет человека выглядеть таким, каким он должен быть в душе» («Характеры. Об обществе и беседе», с. 32). Вот почему взрослому человеку недостаточно быть просто вежливым; вот почему ребенку быть вежливым необходимо.

Вежливость – лишь начало, но без начала не бывает ничего. Когда мы говорим «пожалуйста» и «извините», мы изображаем уважение; говоря «спасибо», изображаем благодарность. И в этот миг зарождается уважение и благодарность. Как природа имитирует искусство, так мораль имитирует вежливость, которая в свою очередь имитирует мораль. Рассуждать с детьми о долге – напрасный труд, сокрушается Кант, и он совершенно прав. Но разве это значит, что надо отказаться от того, чтобы приучать детей быть вежливыми? И разве мы сами усвоили бы, в чем заключаются наши обязанности, если бы нас не приучали быть вежливыми? Если мы можем стать нравственными людьми, а без этого бессмысленно говорить не только о морали, но и об аморальности, то не благодаря добродетели, а благодаря воспитанию, не ради добра, а для проформы, не путем приобщения к морали, а путем воспитания вежливости. Иными словами, не из уважения к ценностям, а из уважения к обычаю! Мораль поначалу выступает как искусственная уловка и лишь затем превращается в артефакт. Имитируя добродетель, человек становится добродетельным. Кант замечает, что благодаря тому, что люди играют эти роли, добродетели, которые они долгое время лишь изображают, понемногу пробуждаются и переходят в их поведение. Вежливость предшествует морали и делает ее возможной. Она носит показной характер, но направлена на воспитание морали. Прежде необходимо усвоить «манеры добра» – не для того, чтобы этим и удовлетвориться, но для того, чтобы с их помощью перейти к тому, что они имитируют, – к добродетели, достижимой только путем имитации. Видимость добра у других, пишет далее Кант, не лишена для нас ценности: из набора притворств, вызывающих, может быть, незаслуженное уважение, возможно появление чего-то серьезного – того, без чего нравственность не могла бы сложиться в каждом из нас и передаваться от одного к другому. «Моральные качества проистекают из поступков, внешне их напоминающих», – говорит Аристотель («Критика чистого разума. Дисциплина», 2, III, с. 489–490). Вежливость – это такая видимость добродетели, из которой происходят добродетели.

Таким образом, вежливость спасает мораль, выводя ее из замкнутого круга (не будь вежливости, пришлось бы изначально быть добродетельным, чтобы получить возможность стать таковым) и создавая условия для ее появления и даже отчасти для ее расцвета. Различия между безукоризненно вежливым и просто доброжелательным, уважительным, скромным человеком часто пренебрежительно малы: имитируя кого-либо, мы в конце концов начинаем походить на того, кого имитируем, и вежливость незаметно подводит – или может подвести – нас к морали. Это знают все родители, и именно это они и называют воспитанием детей.

Хотелось бы подчеркнуть, что вежливость – это еще не все и, конечно, это не главное. Тем не менее в общем понимании быть хорошо воспитанным означает прежде всего быть вежливым, и выражение говорит само за себя. Если бы речь шла о простой вежливости, ни один из нас – кроме маньяков или снобов – не стал бы тысячи (да что там тысячи! гораздо больше!) раз повторять ребенку, что надо говорить «пожалуйста», «спасибо», «извините». Но в процессе этой дрессировки мы воспитываем в детях уважение к другим. Прекрасно понимаю, что мало кому понравится слово «дрессировка», но это еще не причина, чтобы отказываться от ее использования на практике. Чтобы воспитать детей, одной любви мало, как мало ее и для того, чтобы научить их быть любезными с другими и полюбить других. Одной вежливости для этого тоже недостаточно – здесь нужно и то и другое. Мне представляется, что в этом и состоит суть семейного воспитания – во взаимодействии самой малой из добродетелей, которая еще не является нравственной, и самой великой из них, которая уже выходит за пределы морали. Остается обучение языку. Однако если вежливость, как полагает Ален (3), есть искусство знаков, то обучение языку смыкается с обучением вежливости («Определения. Искусства и боги»). Обычай, уважение обычая, знакомство с правилом, которое остается правильным лишь до тех пор, пока оно соблюдается. «Правила употребления» – чем не название для учебника жизни? Кстати, так же называется и знаменитая грамматика Гревисса (4). Делать то, что принято делать, говорить то, что принято говорить… Не случайно и в том и в другом случае речь идет о коррекции, то есть о навязанной минимальной вежливости. Добродетель и стиль появятся позже.

Итак, вежливость – не добродетель, но как бы симулякр, имитирующий добродетель (у взрослых) или служащий подготовкой для формирования добродетели (у детей). С возрастом меняется если и не природа, то значение вежливости. Первостепенное в детстве, оно становится малосущественным во взрослом возрасте. Что может быть хуже дурно воспитанного ребенка? Только взрослый негодяй. Но мы-то ведь больше не дети. Мы умеем любить, судить, желать… Следовательно, мы способны к добродетели, способны к любви, которую не заменит никакая вежливость. Щедрый мужлан всегда лучше вежливого эгоиста. Честный человек с низким уровнем культуры лучше утонченного прохиндея. Вежливость – не более чем гимнастика выражения, говорит Ален; иными словами, в ней больше телесного, тогда как нам важны сердце и душа.

Кроме того, встречаются люди настолько вежливые, что это настораживает. «Он слишком вежлив, чтобы быть честным человеком», – говорят в таких случаях, поскольку честность зачастую заставляет говорить другим неприятные, шокирующие, обидные вещи. Многие люди, будучи честными, всю жизнь вынуждены оставаться своего рода заложниками хороших манер, показываясь другим людям словно через не вполне прозрачное стекло вежливости, как будто раз и навсегда спутали истину с благопристойностью. В нарочитой, подчеркнутой, безукоризненной вежливости заметны следы этого стиля. Но вежливость, воспринимаемая слишком серьезно, выступает противоположностью подлинности. Люди такого поведения напоминают слишком послушных детей, вечно живущих в плену правил и свято верящих в условности. Глядя на них, можно подумать, что они никогда не были подростками (хотя только из подростков вырастают взрослые мужчины и женщины). Потому что именно юность открыто (и справедливо) насмехается над мелочностью вежливости, юность поплевывает на обычай, юность любит лишь любовь, истину и добродетель – прекрасная, чудесная, малокультурная юность! Повзрослев, вчерашние подростки станут снисходительнее и мудрее. Однако если встанет вопрос принципиального выбора между незрелостью того и другого рода, то с точки зрения нравственности предпочтение следует отдать тому, кто остался подростком в душе, перед вечным ребенком, который так и не научился нарушать правила и не сумел повзрослеть. Лучше быть слишком честным, чтобы выглядеть вежливым, чем выглядеть слишком вежливым, чтобы быть честным.

Умение жить – это еще не жизнь, а вежливость – это еще не мораль. Однако и отмахнуться от вежливости нельзя. Вежливость – мелочь, но эта мелочь готовит нас к чему-то большему. Это ритуал, но без Бога; церемониал, но без культа; этикет, но без царского двора. Будучи пустой формой, вежливость ценна именно своей пустотой. Вежливость, наполненная самою собой, вежливость, принимающая себя всерьез, вежливость, верящая в себя, – такая вежливость попадает в собственную ловушку хороших манер и в результате сама же нарушает установленные ею правила. Одной вежливости человеку недостаточно, и быть самодовольным – невежливо.

Итак, вежливость – не добродетель, а качество, и качество формальное. Взятая сама по себе, вежливость вторична, ничтожна, несущественна. В сравнении с добродетелью или умом она – почти ничто, и настоящая вежливость должна в своей утонченности это отражать. Даже любовь не способна полностью обходиться без формы. Именно этому дети и должны учиться у родителей, которые так (чрезмерно и неправильно) их любят, но в то же время постоянно одергивают. Одергивают не по существу (разве кто-нибудь из нас осмелится спросить своего ребенка: «Ты что, меня не любишь?»), а по форме. Философы могут спорить, не является ли форма первичной, то есть равноценной самой истине, и не может ли отличие морали от вежливости быть всего лишь иллюзией. Вполне возможно, что все на свете – лишь обычай и следование обычаю. То есть все на свете – лишь вежливость. Но я в это не верю. Любовь сопротивляется этому утверждению. Как и мягкость, как и сострадание. Вежливость – это еще не все. Вежливость – это почти ничто. Но ведь и человек, если разобраться, тоже – почти животное.

Верность

Прошлого больше нет; будущего еще нет: забвение и импровизация суть природные факты. Что может быть неожиданнее, чем наступающая каждый год весна? И что забывается быстрее? Само повторение, столь поразительное, не более чем обман: смена времен года возможна лишь потому, что она легко забывается, а тот факт, что природа предстает перед нами вечно обновленной, объясняется тем, что ничего нового в природе почти никогда не происходит. Любое подлинное изобретение, любой акт подлинного творчества предполагает наличие памяти. Об этом говорит Бергсон (5), вынужденный для иллюстрации своей мысли выдумать память мира (продолжительность); но, существуй такая память, она была бы Богом, и именно поэтому ее не существует. Природа забывает быть Богом – или Бог забывает себя в природе. Если существует история вселенной – а она, разумеется, существует, – то она представляет собой череду хаотических удачных импровизаций, без какого бы то ни было плана (даже плана импровизации) и без памяти. Это нечто, обратное творению, вернее то, что может творить лишь случайно. Невероятная коллективная импровизация без надежды на будущее. Ибо то, что длится во времени или повторяется, подвержено постоянным изменениям; не начинается ничего, что не имеет конца. Непостоянство – вот правило. Забвение – еще одно правило. Реальность от мгновения к мгновению постоянно обновляется, и эта новизна всего и вся, эта вечно длящаяся новизна и есть наш мир.

Природа обладает великим талантом к забвению, и в этом проявляется ее материальность. Материя – это и есть само забвение; память – дело духа. Вот почему последнее слово будет принадлежать забвению, как ему же принадлежало первое, как ему же принадлежит и любое другое. Первое слово бытия, его вечно первое слово – это реальность. Но с какой стати ему захотелось бы что-то говорить? А ведь это царственное дитя (время) вовсе не какой-нибудь заика: оно не говорит и не молчит, ничего не изобретает и ничего не повторяет. Непостоянство, забвение, невинность – вот оно, царство дитяти! Будущее неверно, и даже времена года непостоянны.

Но у нас есть ум и есть память. Весят они немного и длятся недолго, но эта хрупкость и есть дух. Мертвый в гуще мертвых – но живой, как ум, благодаря сохраненным воспоминаниям. Ум – это прежде всего память, а может быть, и ничего, кроме памяти. Думать – значит вспоминать свои мысли; желать – значит вспоминать о своих желаниях. Разумеется, думать можно о чем угодно, а желать много больше того, что мы уже желали в прошлом. Но не будь памяти, разве могли бы мы задумать нечто новое? Принять решение? Как тело есть настоящее настоящего, так ум – настоящее прошлого, в обоих смыслах слова «настоящее»: то, что завещано нам прошлым, и то, что остается в нас поныне. Именно об этом говорит бл. Августин, рассуждая о «настоящем прошлого» («Исповедь», XI). Это и есть память. С памяти начинается ум. Заботливый ум, верный ум.

Назад Дальше