Согласен, это так, но лишь в том случае, если существует нравственный закон в понимании Канта – универсальный, абсолютный, вневременной, безусловный. Иначе говоря, если существует практический разум, диктующий свою абсолютную волю в любой точке времени и пространства. Но что нам известно о подобном разуме? Какой практический опыт общения с ним мы имеем? И кто способен верить в него сегодня? Кант был бы прав, если бы существовал универсальный и абсолютный нравственный закон как объективная основа морали. Но я такого не знаю. Это доля, навязанная нам нашей эпохой: быть нравственными людьми, не веря в (абсолютную) истину морали. Но тогда во имя чего нам быть добродетельными? Во имя верности! Ради верности верности! Это, если угодно, еврейский дух против немецкого разума, и он один способен спасти нас от варварства.
Какая наивность, возражает Канту Бергсон («Два источника морали и религии»): пытаться построить мораль на культе разума, иначе говоря, на уважении на практике принципа непротиворечия! Великий логик Кавальес («Нравственное и светское воспитание») сказал бы то же самое. Мораль должна быть разумной, с этим никто не спорит, потому что она должна быть универсальной (или хотя бы пригодной к универсальному употреблению). Но для этого не хватит никакого разума: «Сталкиваясь с более или менее сильной тенденцией, принцип непротиворечивости беспомощен, а самые яркие примеры тускнеют. Геометрия еще никого не спасла». И правда, не существует добродетели геометрического порядка. Разве варварство менее логично, чем цивилизованность? Скупость менее последовательна, чем щедрость? Но даже если б это было так, разве это аргумент против варварства или скупости?
Разумеется, никто не призывает отказаться от разума: наш дух этого не пережил бы. Речь идет лишь о том, чтобы не смешивать разум с его верностью правде с моралью, которая верна закону и любви. Разумеется, и тот и другая могут выступать единым фронтом, и именно это я именую духом. Но это не отменяет того факта, что разум и мораль – два разных понятия, несводимые один к другому. Иными словами, мораль относится не к истине, но к ценности: она есть объект не познания (во всяком случае, все, что мы можем узнать о морали, никак не показывает ее ценность), но воли. Она носит не вневременной, но исторический характер. Она не перед нами, но за нами.
Таким образом, если у морали нет и не может быть основания, его роль играет верность. Благодаря верности мы подчиняемся не вневременному характеру универсального нравственного закона, но историчности ценности, присутствию в себе – всегда частному – прошлого, идет ли речь о прошлом человечества вообще (культура, цивилизация, то есть все то, что отделяет нас от варварства) или о нашем частном прошлом или прошлом наших близких («сверх-Я» Фрейда, воспитание, то есть все то, что отделяет нашу мораль от морали других людей). Верность закону, но не божественному, а человеческому, не универсальному, но частному (даже если он применяется и должен применяться универсально), не вневременному, но историческому: верность истории, верность цивилизации и духу Просвещения, верность человеческому в человеке! Мы не должны предавать то, что человечество сделало с собой, то, что оно сделало с каждым из нас.
Выше я упоминал, что мораль начинается с вежливости; она продолжается – меняя свою природу – в верности. Вначале мы делаем то, что принято делать, затем принуждаем себя делать то, что должно делать. Мы начинаем с соблюдения приличий и переходим к добрым поступкам. Сначала – хорошие манеры, затем – добро как таковое. Верность полученной любви, вызывающему восхищение примеру, проявленному доверию, требовательности, терпению, нетерпению, закону и т. д. Любовь матери, закон отца… Я ничего не придумываю и сильно схематизирую, но каждый и сам прекрасно понимает, о чем идет речь. Долг, запрет, угрызения совести, удовлетворение от хорошего поступка, желание поступать правильно, уважение к другому… Все это главным образом зависит от воспитания, как говорит Спиноза («Этика», «Объяснение определения аффектов» 27)», но разве это значит, что следует отказываться от воспитания? Конечно, это всего лишь мораль, а мораль – это еще не все, мораль даже не самое главное (любовь и истина важнее). Но кто, не считая мудреца или святого, способен обойтись без морали?
Верность лежит в основе любой морали, она противоположна «опрокидыванию всяких ценностей», которое низвергло бы и верность. «Мы желаем быть наследниками всякой предшествующей морали, – говорит Ницше, – мы не намерены начинать на пустом месте. Всякое нашей действие есть лишь возмущение морали против ее предыдущей формы» («Воля к власти», III, 498). И это возмущение, и это наследие – тоже суть верность. Но нужно ли восставать? И против кого? Против Сократа? Против Эпиктета? Против Христа и Нового Завета? Против Монтеня? Против Спинозы? Кто на это способен? Кто этого пожелает? Ведь нельзя же не видеть, что все перечисленные фигуры в общем и целом хранят верность одним и тем же ценностям, отказ от которых означал бы отказ от человечности.
«Не разрушать я пришел, но созидать…» Вот слова того, кто верен, и они звучат еще прекрасней, если за ними не стоит вера, и еще настоятельней, если они идут против веры. Верность, но не Богу, а человеку, человеческому духу (то есть человечеству не как биологическому виду, а как культурной ценности). Все варварские государства ХХ века клялись именем будущего (тысячелетний рейх, светлое коммунистическое будущее сталинского образца и т. п.). И никто не убедит меня в том, что моральный отпор им мог быть возможен лишь на пути хранения верности определенному прошлому. Варвар не ведает верности. Даже светлое завтра становится желанным лишь тогда, когда основывается на старинных ценностях, – это поняли Маркс и его последователи. Не существует морали будущего. Любая мораль и любая культура происходят из прошлого. Мораль всегда основана на верности, по-другому не бывает.
А вот супружеская верность – это уже совсем другая история. Существуют верные пары и неверные пары – это факт, но он не затрагивает главного, если под супружеской верностью узко понимать верность телу супруга. Почему надо любить кого-то одного? Почему надо желать кого-то одного? Когда мы говорим о верности своим идеям, мы же не ограничиваем их число одной-единственной (к счастью!); точно так же верность в дружбе вовсе не предполагает, что у нас должен быть только один друг. Верность в указанных областях не обладает исключительностью. Почему же с любовью должно быть по-другому? Ради чего мы должны ограничивать стремление другого человека к наслаждению? Вполне возможно, что такая жизнь удобнее, надежнее, может быть, даже счастливее, во всяком случае пока жива любовь – охотно верю.
Но мне представляется, что ни мораль, ни любовь здесь не главное. Каждый выбирает по себе, к чему прислушиваться – к своей силе или к своим слабостям. Каждый человек, точнее сказать – каждая пара, решает этот вопрос для себя. Истина выше исключительности, и, мне кажется, мы совершаем меньшее предательство по отношению к любви, когда изменяем ради другой любви, чем когда храним верность, основанную на лжи. Другие люди могут думать иначе, да и сам я в иные моменты жизни – тоже. Мне кажется, что суть не в этом. Есть свободные, ничем не связанные пары, которые по-своему хранят друг другу верность (верность своей любви, верность своему слову, верность их общей свободе и т. д.). Есть и другие, верные друг другу суровой и унылой верностью, и каждый из двоих мечтает об измене. Проблема здесь не столько в верности, сколько в ревности, не столько в любви, сколько в страдании. Но эта проблема лежит уже вне рамок нашей темы. Верность – это не сострадание, хотя и то и другое добродетели. Конечно, но разные. Не заставлять другого человека страдать – это одно, не предавать его – совсем другое. Вот последнее мы и зовем верностью.
Главное, разобраться, что превращает двух человек в пару. Разумеется, только сексуальная связь, пусть даже регулярная, для этого недостаточна. Как не достаточно и совместного проживания, даже продолжительного. Супружеская пара, в том смысле, какой я вкладываю в это понятие, объединена любовью, и любовью продолжительной. Следовательно, она хранит верность, потому что любовь может длиться только при том условии, что является продолжением страсти (слишком кратковременной, чтобы успеть образовать пару, но достаточно продолжительной, чтобы ее разрушить) при помощи памяти и воли. Очевидно, таков брак, прекращаемый разводом. Но. Одна моя знакомая, пережившая развод и повторный брак, говорила мне, что в каком-то смысле хранит верность своему первому мужу. «Я хочу сказать, – объясняла она, – тому, что мы вместе пережили, нашей истории, нашей любви… Я бы не хотела вычеркивать все это из жизни». Вот без подобной верности не продержалась бы ни одна пара – без общей истории, без той смеси доверия и благодарности, из-за которой счастливые пары к старости становятся такими трогательными, гораздо более трогательными, чем молодые влюбленные, для которых в большинстве случаев любовь пока еще – мечта. Мне кажется, что подобная верность бесценна и для супружеской пары имеет первостепенное значение. Пусть любовь угаснет или утратит пылкость, что чаще всего и происходит, и жалеть о ней бессмысленно, но, расставаясь или продолжая жить вместе, пара остается парой лишь до тех пор, пока хранит верность любви, полученной и подаренной, разделенной любви, как и памяти – сознательной и благодарной – об этой любви. Верность – это верная любовь, говорил я выше, и то же самое можно сказать о супружеской паре, даже «современной», даже «свободной». Верность – это любовь к тому, что было пережито вдвоем, любовь к любви, иногда – к сегодняшней (и охотно поддерживаемой), иногда – ко вчерашней. Верность – это верная любовь, прежде всего верная любви.
Как я могу поклясться, что буду любить тебя всегда и никогда не полюблю никого другого? Кто может поручиться за свои чувства? И зачем, если любви больше нет, поддерживать ее фикцию, нести на себе ее тяготы, выполнять ее требования? Однако и это – не повод, чтобы отвергать то, что было в прошлом. Разве для того, чтобы любить в настоящем, нам обязательно предавать прошлое? Клянусь тебе – нет, не в том, что буду любить тебя всегда, а в том, что навсегда останусь верен любви, которую мы сейчас переживаем.
Неверная любовь это отнюдь не свободная любовь: это забывчивая любовь, любовь-предательница, любовь, забывшая или возненавидевшая предмет своей любви, а потому погрузившаяся в пучину самозабвения и ненависти к себе самой. Но, полноте, разве это любовь?
Люби меня, пока желаешь, любовь моя, но не забывай о нас.
Благоразумие
Вежливость – основа добродетелей; верность – их принцип; благоразумие – их непременное условие. Является ли благоразумие добродетелью само по себе? Традиция утверждает, что да, является. Но это утверждение нуждается в объяснении.
Благоразумие – одна из четырех основных античных и средневековых добродетелей[4] и, не исключено, наиболее прочно забытая. Для современности благоразумие больше относится к психологии, чем к морали, выражая не столько долг, сколько расчет. Уже Кант не считал благоразумие добродетелью: это не более чем просвещенное или ловкое самолюбие, поясняет он, разумеется, ни в коей мере не предосудительное, но не имеющее никакой нравственной ценности и задающее весьма сомнительные правила. Благоразумно заботиться о своем здоровье, но в чем тут заслуга? Благоразумие слишком выгодно, чтобы быть нравственным; долг слишком абсолютен, чтобы быть благоразумным. Впрочем, не факт, что в данном случае Кант выражает наиболее современную точку зрения, тем более – самую справедливую. Ибо именно он делает из сказанного следующий вывод: правдивость является абсолютным долгом, независимо от обстоятельств (даже если к вам в дом врываются убийцы, преследующие вашего друга, и требуют от вас сказать, не у вас ли он прячется, – это пример, приводимый самим Кантом) и независимо от последствий: лучше поступить неблагоразумно, нежели нарушить долг, даже если от этого зависит спасение жизни невинного человека или вашей собственной жизни.
Мне представляется, что сегодня мы уже не можем согласиться с этим выводом; мы не настолько верим в абсолют, чтобы жертвовать ради него своей жизнью и жизнью наших близких. Этика убеждения, как позже выскажется Макс Вебер (7), скорее пугает нас: чего стоит абсолют принципиальности, если ему в угоду приходится приносить простую человечность, здравый смысл, мягкость и сострадание? Кроме того, мы научились с недоверием относиться к морали, особенно если она претендует на статус абсолютной. Этике убеждения мы предпочитаем то, что Макс Вебер называет этикой ответственности, каковая, не отрекаясь от принципов (что для нее было бы невозможно), все же обращает внимание и на предвидимые последствия тех или иных действий. Добрые намерения могут приводить к катастрофам, а чистота помыслов, даже не подлежащая сомнению, еще ни разу не послужила гарантией против ухудшения ситуации.
Следовательно, довольствоваться ими предосудительно: этика ответственности требует от нас не только чистоты помыслов и верности принципам, но и способности предвидеть в меру возможного последствия наших поступков. Это этика благоразумия – единственная действительно стоящая этика. Лучше солгать гестаповцам, чем выдать еврея или участника Сопротивления. Во имя чего? Во имя благоразумия, которым и определяется это «лучше» (для человека и силами человека). Это прикладная мораль – а во что превратится мораль, если ее не к чему приложить? Без благоразумия все прочие добродетели способны на одно – вымостить своими добрыми намерениями дорогу в ад.
Выше я упоминал об античности. Само это слово – благоразумие – настолько обременено многочисленными историческими наслоениями, что не может не вызывать двусмысленных толкований. Кстати, оно практически совсем исчезло из современного этического словаря. Это, однако, не означает, что мы более не нуждаемся в благоразумии. Что же содержит в себе это понятие?
Попробуем приглядеться к благоразумию поближе. Известно, что древние римляне переводили словом prе́dentia греческое phronèsis, используемое в числе прочих Аристотелем и стоиками. Что они имели в виду? Добродетель ума, поясняет Аристотель, в том смысле, в каком она имеет дело с истиной, знанием и разумом. Благоразумие есть предрасположенность, позволяющая выносить верное суждение о том, что хорошо или дурно для человека (верное не само по себе, но в условиях того мира, в котором мы живем; не вообще, но в той или иной конкретной ситуации), и, как следствие, действовать подобающим образом. Эту предрасположенность можно назвать здравым смыслом, поставленным на службу доброй воли. Или просто умом – но умом добродетельным. Вот почему благоразумие обусловливает все прочие добродетели – ни одна из них без благоразумия не будет знать, что нужно делать и как достичь поставленной цели (добра). Св. Фома показал, что из четырех основных добродетелей именно благоразумию принадлежит руководящая роль. Не будь благоразумия, ни умеренность, ни храбрость, ни справедливость не узнают, что и как следует делать; они останутся слепыми или неопределенными добродетелями (справедливый человек будет любить справедливость, но не будет знать, что делать, чтобы поступать по справедливости; храбрец не будет знать, на что применить свою храбрость, и так далее). Равно и благоразумие, без прочих добродетелей, останется пустым звуком либо обернется обыкновенной ловкостью. Для благоразумия характерна своего рода скромность, объяснимая ее инструментализмом: оно служит не своим, а чужим целям, занимаясь исключительно выбором средств[5]. Но именно поэтому благоразумие незаменимо: без него не способны обойтись ни один поступок и ни одна добродетель, во всяком случае ни одна действенная добродетель. Благоразумие не царствует (справедливость и любовь гораздо лучше), но оно правит. Задумаемся: во что превратится царство без правительства? Недостаточно любить справедливость, чтобы быть справедливым; мало любить мир, чтобы быть пацифистом, – требуется еще здравое размышление, верное решение и правильный поступок. Благоразумие принимает решение – храбрость дает силы его осуществить.
Стоики видели в благоразумии науку о том, что следует и чего не следует делать, с чем решительно не соглашался Аристотель, и был прав, потому что наука основана на обязательности, а благоразумие – на случайности[6]. Благоразумие предполагает неуверенность, риск, случайность, неизвестность. Богу благоразумие не нужно, но может ли человек обойтись без него? Благоразумие – не наука; оно – то, что служит заменителем науки там, где науки нет и быть не может. Раздумывать можно лишь над тем, что подразумевает выбор, иначе говоря, над тем, что не поддается или не достаточно поддается доказательствам: вот когда требуется стремление, и не только к благой цели, но и к ее достижению благими средствами. Недостаточно любить своих детей, чтобы быть хорошим отцом; недостаточно желать своим детям добра, чтобы действовать им во благо. Любовь, сказал бы Колюш (8), не освобождает от необходимости быть умным. Греки хорошо это понимали – может быть, намного лучше нас. Phronе́sis – это нечто вроде практической мудрости: мудрости, направленной на действие, мудрости, проявляющейся в действии. Она не заменяет мудрости как таковой (подлинной мудрости, то есть sophia), потому что для того, чтобы хорошо жить, недостаточно правильно поступать, а для того, чтобы быть счастливым, – недостаточно быть добродетельным. Вот в чем прав Аристотель, не соглашавшийся почти со всеми мыслителями античности: добродетели так же не достаточно для счастья, как и счастья для добродетели. Вместе с тем благоразумие необходимо и для первой, и для второго, и даже мудрость не может обходиться без благоразумия. Мудрость без благоразумия была бы мудростью безумца, а это уже вообще никакая не мудрость.
Возможно, главное сказал Эпикур: благоразумие, которое из всех желаний выбирает путем сравнения и изучения преимуществ и недостатков те, что следует удовлетворить, и определяет, какими средствами это следует делать, более ценно, чем сама философия, ибо из него проистекают все прочие добродетели. Чего стоит истина, если человек не умеет жить? Зачем нужна справедливость, если ты не способен поступать по справедливости? И для чего к ней стремиться, если она ничего не приносит? Благоразумие – своего рода практический навык (а не только видимость, в отличие от вежливости), одновременно являющийся искусством наслаждаться жизнью. Нам случается отказываться от многих удовольствий, учит Эпикур, если они влекут за собой более крупные, нежели само удовольствие, неприятности, либо стремиться к боли, если она позволяет избежать чего-то худшего или достичь более сильного или продолжительного удовольствия. Так, мы идем к зубному врачу или ходим на работу не ради удовольствия, но чаще всего ради отсроченного или непрямого удовольствия, и предвидеть или просчитать это удовольствие позволяет нам благоразумие. Эта добродетель всегда временна, а иногда она становится и добродетелью выжидания. Благоразумие умеет заглядывать в будущее, во всяком случае в той мере, в какой от нас зависит, встречать ли его вызовы лицом к лицу (поэтому оно связано не с надеждой, а с волей). Следовательно, это добродетель, присутствующая в настоящем, но вместе с тем наделенная даром предвидения.