Том 5. Багровый остров - Михаил Булгаков 35 стр.


Хлудов. Домой? В Петербург? Ага. В Россию? (Оборачивается через плечо и говорит.) Вот, правильно.

Серафима. Разговаривайте только со мной!

Хлудов. Умно, очень. Вы очень умный человек. Казаки едут, пароход уже готов. Большевикам вы ничего не сделали, можете возвращаться спокойно.

Серафима. Одного только я еще не знаю, одно меня только держит. Это — что будет с вами?

Хлудов (таинственно манит ее пальцами. Она придвигается, и он говорит ей на ухо). Сейчас у меня был военный совет, только вы молчите… вам-то ничего, а за мной врангелевская разведка по пятам ходит. У них нюх… (Шепотом.) Я тоже поеду в Россию. Можно ехать сегодня же ночью. Ночью пойдет пароход.

Серафима. Вы тайком хотите, под чужим именем?

Хлудов. Под своим именем. Явлюсь и скажу: я приехал, Хлудов.

Серафима. Безумный человек, вы подумали о том, что вас сейчас же расстреляют!

Хлудов. Моментально, мгновенно! А? Ситцевая рубашка, подвал, снег. Готово! (Оборачивается.) И тает мое бремя. Смотрите, он ушел и встал вдали!

Серафима. А! Поняла, что вы задумали! Поняла! Так вот вы о чем бормочете. Это безумие! Подумайте. Останьтесь здесь. Быть может, вы вылечитесь?..

Хлудов. Я вылечился сегодня. Я совершенно здоров. Теперь мне все ясно. Я в ведрах плавать не стану, не таракан — не бегаю! Я помню снег, столбы, армии, бои! И все фонарики, фонарики. Хлудов едет домой!


Стук в дверь.


Кто там? Qui est la?

Серафима. Я сейчас, сейчас открою! (Открывает дверь, отшатывается.)


Входят Голубков и Чарнота. Оба они одеты одинаково: в серые приличные костюмы и шляпы. В руках у Чарноты чемоданчик. Все четверо долго молчат.


Чарнота (прерывая паузу). Здравствуйте! Что же вы молчите? Вы телеграмму получили?

Хлудов. Нет.

Чарнота. Сукин город! Не то что Париж. Здравствуй, Рома.

Хлудов. Вот. Вот они. Приехали. Все как надо. Отлично. Хорошо.

Голубков. Сима! Ну что, Сима? Здравствуй…


Серафима обнимает Голубкова и плачет беззвучно.


Хлудов (морщась). Пойдем, Чарнота, поговорим! (Уходит с Чарнотой на балкон сквозь стеклянную стенку.)

Голубков. Ну, не плачьте, не плачьте, Серафима Владимировна. Вот, я возвратился.

Серафима. Я думала, что вы погибли. И так тосковала. О, если бы вы знали… Теперь все для меня ясно. Но все-таки я дождалась. Вы теперь никуда, Сергуня, не поедете. Мы поедем вместе…

Голубков. Нет, нет! Никуда! Конечно, никуда, ни за что! Все кончено, Сима. И мы сейчас все придумаем. Как же ты жила здесь, Сима, без меня? А? Ну, скажи мне хоть слово…

Серафима. Я измучилась, я два месяца не сплю. Как только ты уехал, я опомнилась и не могла простить себе, что я тебя отпустила. Все ночи сижу, смотрю в окно. На огни… и мне мерещится, что вы ходите по Парижу оборванные, голодные… Я Хлудова нянчила. Он больной, он очень страшный.

Голубков. Не надо, Симочка, не надо!

Серафима. Ты видел мужа моего?

Голубков. Видел, видел. Сима. Он отрекся от тебя. И женщина у него новая. Но не спрашивай меня, кто… Не надо… Так лучше. И слава Богу, забудь о нем. (Кричит негромко.) Хлудов! Спасибо!


Хлудов выходят, за ним Чернота.


Хлудов. Ну вот. Все в порядке? А? Сейчас я вам скажу…

Чарнота. Эх, Роман! На что ты похож.

Хлудов. Деньги есть?

Чарнота. Да, деньги есть! Чарнота не нищий больше. Если тебе нужно, могу дать.

Хлудов. Нет, мне не нужно. (Голубкову.) И у тебя есть?

Голубков. Да.

Хлудов. Так вот: заплатите здесь за квартиру. Ты ее любишь? А? Любишь? Ты искренний человек? Советую ехать, как она придумала. Теперь прощайте!


Надевает шляпу, берет свой чемоданчик.


Чарнота. Куда это, смею спросить?

Хлудов. Сегодня ночью пойдет с казаками пароход, и я поеду с ними. Только молчите.

Голубков. Роман, одумайся, тебе нельзя!

Серафима. Говорила уже, его не удержишь!

Хлудов. Генерал Чарнота! Может, поедете со мною? А? Бросайте тараканьи бега!

Чарнота. Постой, постой, постой! Только сейчас сообразил! Куда? Домой? Нет! Что? У тебя, генерального штаба генерал-лейтенанта, может быть, новый хитрый план созрел? Но только на сей раз ты просчитаешься. Проживешь ты, Рома, ровно столько, сколько потребуется тебя с поезда снять и довести до ближайшей стенки, да и то под строжайшим караулом! Ну, а попутно с тобой и меня, раба Божьего, поведут, поведут… Ну, а меня за что? Я зря казаков порубал? Верно! Кто, Ромочка, пошел на Карпову балку? Я. Я, Рома, обозы грабил? Да! Но, Рома, фонарей у меня в тылу нет. А ты. Где Крапилин?.. За что погубил вестового?..

Хлудов. Жестоко, жестоко вы говорите мне! (Оскалившись, оборачивается.) Я знаю, где он… Но только мы с ним помирились… помирились…

Серафима. Чарнота, разве так можно? Что ты больному говоришь?

Голубков. Роман, оставайся, тебе нельзя возвращаться!

Чарнота. Говорю, чтобы его остановить!

Хлудов. Ты будешь тосковать, Чарнота.

Чарнота. Тосковать? Не тебе это говорить! У тебя перед глазами карта лежит, Российская бывшая империя мерещится, которую ты проиграл на Перекопе, а за спиною солдатишки-покойники расхаживают? А я человек маленький и что знаю, то знаю про себя! Я давно, брат, тоскую! Мучает меня черторой, помню я лавру! Помню бои! От смерти я не бегал, но за смертью специально к большевикам тоже не поеду! У меня родины более нету! Ты мне ее проиграл! Но все же глупо: не езди! Из жалости говорю!

Хлудов. Ну, прощай! Прощайте!


Ушел.


Серафима, Голубков. Хлудов! Хлудов!


Пауза.

За сценою ударило пять раз на часах. Поползли тени. И слышно, как у Артура на тараканьих бегах хор запел: «Жило двенадцать разбойников и Кудеяр-атаман!»


Чарнота. Сима, задержи его, он будет каяться…

Серафима. Нет, Чарнота, ничто его не удержит, и пытаться не буду.

Чарнота. А… Ослабел. Ноет душа, суда требует? Ну, ладно! Погибай, Хлудов, если ослабел! А вы что?

Серафима. Поедем, поедем, Сергуня, обратно! Поедем домой!

Голубков. Правильно, Сима! Поедем. В мозгу нет больше крови… Не могу больше скитаться!

Чарнота. Так. Ну, давай делить деньги!

Серафима. Какие деньги? Откуда? Это, может быть, корзухинские деньги?

Голубков. Он выиграл у Корзухина десять тысяч долларов.

Серафима. Не хочу! Ни за что!

Голубков. И мне не надо! И я не хочу! Доехал сюда и ладно. Мы доберемся как-нибудь до России.

Чарнота. Предлагаю в последний раз! Благородство? Ну, ладно. Так едете? Ну, так нам не по дороге. Развела ты нас судьба, кто в петлю, кто в Питер, а я, как Вечный Жид, отныне… Голландец я! Прощайте!


Распахивает дверь на балкон. Слышно, кок хор поет: «Много разбойники пролили крови честных христиан…»


Вот она, заработала вертушка. Здравствуй вновь, тараканий царь Артур! Ахнешь ты сейчас, когда явится перед тобою во всей парижской славе рядовой — генерал Чарнота! (Исчезает.)

Голубков (садится с Серафимой рядом, обнимает ее голову и говорит). А куда же мы с тобой теперь, моя бедная Сима… Поедем в Петербург…

Серафима. Да. Да. Непременно…

Голубков. Я так счастлив, что он отрекся. Я счастлив, что тебя нашел во время бега! У тебя теперь никого нет…

Серафима. Никого, никого, кроме тебя… Кроме тебя, Сергуня. Что это было, Сергуня, за эти полтора года? Сны? Сожми мне голову, чтобы я забыла… Вот так… Куда мы, зачем бежали? Но я нашла тебя. Не будет больше ни лун на перроне, ни черных мешков, ни зноя. Я хочу опять на Караванную… Я хочу видеть снег. Я хочу все забыть, хочу сделать так, как будто ничего не было!

Голубков. Ничего, ничего не было, все мерещилось… Забудь, забудь. Пройдет еще месяц, мы доберемся, мы вернемся, в это время пойдет снег и наши следы заметет.


На минарете показывается муэдзин, слышен его сладкий голос.


Муэдзин. Ла! Иль алла! Иль Махомед!

Муэдзин. Ла! Иль алла! Иль Махомед!


Хор у Артурки поет: «Господу Богу помолимся. Древнюю быль возвестим…»


Голубков. Проснемся. Все сны забудем, будем жить дома…

Серафима. Дома… Дома… Домой… Домой… Конец…


Константинополь угасает навсегда.



Конец

Москва. 1928 г.

Тайному другу[82]

I Открытка


Бесценный друг мой! Итак, Вы настаиваете на том, чтобы я сообщил Вам в год катастрофы, каким образом я сделался драматургом? Скажите только одно — зачем Вам это? И еще: дайте слово, что Вы не отдадите в печать эту тетрадь даже и после моей смерти.

II Доисторические времена

Видите ли: в Москве в доисторические времена (годы 1921–1925) проживал один замечательный человек. Был он усеян веснушками, как небо звездами (и лицо, и руки), и отличался большим умом.

Профессия у него была такая: он редактор был чистой крови и божьей милостью и ухитрился издавать (в годы 1922–1925!!) частный толстый журнал! Чудовищнее всего то, что у него не было ни копейки денег. Но у него была железная неописуемая воля, и, сидя на окраине города Москвы в симпатичной и грязной квартирке, он издавал.

Как увидите дальше, издание это привело как его, так и ряд других лиц, коих неумолимая судьба столкнула с этим журналом, к удивительным последствиям.

Раз человек не имеет денег, а между тем болезненная фантазия его пожирает, он должен куда-то бежать. Мой редактор и побежал к одному.

И с ним говорил.

И вышло так, что тот взял на себя издательство. Откуда-то появилась бумага, и книжки, вначале тонкие, а потом и толстые стали выходить.

И тотчас же издатель прогорел. Но ведь как? Начисто, форменно. От человека осталась только дымящаяся дыра.

Вы скажете, к чему я все это рассказываю? Еще бы мне не рассказывать! Вы спрашиваете, как я сделался драматургом, вот я и рассказываю.

Да. Так вот, прогорел.

Прогорел настолько, что, когда моя судьба закинула меня именно в тот дом и квартиру, где приютился прогоревший, я видел его единственное средство (по его мнению) к спасению.

Средство это заключалось в следующем. На большом листе бумаги были акварелью нарисованы вожди революции 1917 года, окруженные венком из колосьев, серпов и молотов. Серпы были нарисованы фиолетовой краской, молоты черной, а колосья желтой. Вожди были какие-то темные, печальные и необыкновенно непохожие.

Все это нарисовал собственноручно прогоревший страдалец, за коим в это время числилось начету казенного 18 тысяч (Вы сами понимаете, что основное его дело был, конечно, не этот частный журнал), долгу казне 40 тысяч и частным лицам 13 тысяч.

Зачем?!

Оказалось, изволите ли видеть, что какое-нибудь издательство купит это произведение искусства, отпечатает его в бесчисленном множестве экземпляров, все учреждения раскупят его и развешают по стенам у себя.

Впоследствии я нигде не видел его. Из чего заключаю, что не купили.

Впрочем, и сам автор рисунка недолго просидел в комнате на Пречистенке. После того, как в этой комнате остался только один диван, страдалец бежал. Куда? Мне неизвестно. Может быть, сейчас, когда Вы читаете эти строки, он в Саратове или Ростове-на-Дону, а может быть, и вернее всего, в Берлине. Но где бы он ни был, нет никакой возможности мне получить одну тысячу с чем-то рублей.

Итак: книжка журнала была в типографии, страдалец в Буэнос-Айресе, редактор…

Вы интересуетесь вопросом о том, где же брал мой редактор деньги до встречи со страдальцем?

Теперь этот вопрос выяснен, и догадался я сам (я вижу мысленно, как Вы смеетесь! Если бы Вы были возле меня, наверное, Вы сказали бы, что вряд ли я догадался. Ах, неужто, друг мой, я уж действительно безнадежно глуп? Вы умнее меня, с этим согласен я…) Ну, догадался я: он продал душу Дьяволу. Сын погибели и снабжал его деньгами. Но в обрез, так что хватало только на бумагу и вообще типографские расходы, авторам же он платил так, что теперь, при воспоминании об этом, я смеюсь над собой.

Когда же дьяволовы деньги кончились и страдалец уехал в Ташкент, он нашел нового издателя. Этот не был Дьяволом, не был страдальцем. Это был жулик.

Скажу Вам, мой нежный друг, за свою страшную жизнь я видел прохвостов. Меня обирали. Но такого негодяя, как этот, я не встречал. Нет сомнений, что, если бы такой теперь встретился на моем пути, я сумел бы уйти благополучно, потому что стал опытен и печален — знаю людей, страшусь за них, но тогда… Мой Бог, поймите, дорогая, это не было лицо, это был паспорт. И потом скажите, кому, кому, кроме интеллигентской размазни, придет в голову заключить договор с человеком, фамилия которого Рвацкий! Да не выдумал я! Рвацкий. Маленького роста, в вишневом галстухе, с фальшивой жемчужной булавкой, в полосатых брюках, ногти с черной каймой, а глаза…

Но редактор, ах, редактор.

Я прихожу к нему.

Он говорит:

— Ну, теперь, дружок, поезжайте в контору к Рвацкому и подписывайте с ним договор. Все наладилось! Ах, какая прелесть.

Я ответил:

— Послушайте, Рудольф Рафаилович. Я видел Рвацкого. Я его боюсь. Рудольф Рафаилович, у него фальшивая булавка в галстухе. Лучше я с вами заключу договор.

Он улыбнулся, он сильный человек, он Тореодор из Гренады.

Нарисовал кружок на бумаге и сказал:

— Ребенок! Вы неопытны в жизни, как всякий писатель. Видите кружок? Это вы.

На бумаге появился второй кружок:

— Это я — редактор.

— Тэк-с.

Третий кружок обозначал, оказывается, издателя Рвацкого.

— Теперь смотрите: я соединяю писателя и с редактором, и с издателем. Видите? Получилась геометрическая фигура — равнобедренный треугольник. От издателя идет нить ко мне, и от него же идет нить к писателю. Мы с вами связаны только художественно: рукопись какую-нибудь прочитать, побеседовать о Гоголе… Денежных расчетов мы с вами никаких вести не будем и не можем вести. Я с вами могу говорить об Анатоле Франсе, а с Рвацким… нет, не могу, ибо он не понимает, что такое Анатоль Франс. Но с вами я не могу говорить о деньгах, и по двум причинам — во-первых, деньги не должны интересовать писателя, а, во-вторых, вы в них ничего не понимаете. Голубь, договоры заключаются с издателями, а не с редакторами, и, кроме того, Рвацкий уезжает в 2 1/2 часа дня в Наркомпрос, а сейчас без четверти два, так что поспешите, а не сидите у меня вялый и испуганный…

Вертелось у меня на языке:

— А почему же первый наш договор я подписал с вами?

Но уже надевая свое потертое пальтишко в передней, я спросил все-таки глухо:

— Но вы видели его глаза? У него треугольные веки, а глаза стальные и смотрят в угол.

Ответил он:

— Следующего издателя я достану с такими глазами, как у вас, — хрустальными. Вы, однако, человек избалованный. Внимательно прочтите то, что будете подписывать, а также и векселя.

Не стану Вам, мой друг, описывать контору Семена Семеновича Рвацкого. Одно скажу, поразила меня вывеска: «Фотографические принадлежности». Причем здесь романы? Оглушительнее гораздо было то, что абсолютно ни одной фотопринадлежности в конторе не было. Лежали пять пакетов небольшого размера, и верхний был вскрыт, и я прочитал на коробочках надпись «Фенацетин». Фенацетин, мой друг, как Вам известно, конечно, не что иное, как пара-ацет-фенетидин, и примениться в фотографии может лишь в одном случае — это если у фотографа случится мигрень. Впрочем, я ведь фотографического дела не знаю, другое интересно: во втором углу лежали штук сто коробок килек. Так вот: Рвацкий, по словам редактора, в 2 часа должен был ехать в Наркомпрос. Кильки в Наркомпросе предлагать? Да? Или наоборот, из Наркомпроса ему выдали кильки, и он хотел предъявить претензию, что они тухлые?

Масса народу толкалась в конторе Рвацкого. Все были в шляпах и почему-то встревожены. Я слышал слова «вексель», «Шапиро» и «проволока».

Принял меня Рвацкий как привидение. У меня создалось впечатление, что я его испугал.

Твердо могу сказать, что ему мучительно не хотелось подписывать ни векселя, ни договор. Выходило из его слов такое: что и договор, и векселя это предрассудок и что неужели я думаю, что он не заплатит мне? Представьте себе, был момент, когда я дрогнул… Вижу, как Вы топаете ногой.

Он хотел, чтобы я написал ему бумагу, что разрешаю ему печатать роман. Вы хохочете? Погодите. У меня хватило твердости. Я почувствовал, что я бледнею, и пошел к выходу. Тогда он меня вернул, мучительно пожимая плечами; при общих неодобрительных взглядах послал в лавочку за вексельной бумагой. Словом, я вышел из конторы через час, имея в кармане четыре векселя на четыре ничтожных суммы и договор. Страшный стыд терзал меня за то, что я у Рвацкого взял векселя, я писатель, и у меня векселя в кармане!

Назад Дальше