Том 5. Багровый остров - Михаил Булгаков 55 стр.


― Что вы, челов… Игемон, я вовсе нигде не хотел царствовать! — воскликнул арестованный по-римски.

Слова он знал плохо.

― Не путать, арестант, — сказал Пилат по-гречески, — это протокол Синедриона. Ясно написано — самозванец. Вот и показания добрых людей — свидетелей.

Иешуа шмыгнул высыхающим носом и вдруг такое проговорил по-гречески, заикаясь:

— Д-добрые свидетели, о игемон, в университете не учились. Неграмотные, и все до ужаса перепутали, что я говорил. Я прямо ужасаюсь. И думаю, что тысяча девятьсот лет пройдет, прежде чем выяснится, насколько они наврали, записывая за мной.

Вновь настало молчание.

― За тобой записывать? — тяжелым голосом спросил Пилат.

― А ходит он с записной книжкой и пишет, — заговорил Иешуа, — этот симпатичный… Каждое слово заносит в книжку… А я однажды заглянул и прямо ужаснулся… Ничего подобного, прямо. Я ему говорю, сожги, пожалуйста, ты эту книжку, а он вырвал ее и убежал.

― Кто? — спросил Пилат.

― Левий Матвей, — пояснил арестант, — он был сборщиком податей, а я его встретил на дороге и разговорился с ним… Он послушал, послушал, деньги бросил на дорогу и говорит: ну, я пойду с тобой…

― Сборщик податей бросил деньги на дорогу? — спросил Пилат, поднимаясь с кресла, и опять сел.

― Подарил, — пояснил Иешуа, — проходил старичок, сыр нес, а Левий говорит ему: «На, подбирай!»

Шея у секретаря стала такой длины, как гусиная. Все молчали.

― Левий симпатичный? — спросил Пилат, исподлобья глядя на арестованного.

― Чрезвычайно, — ответил тот, — только с самого утра смотрит в рот: как только я слово произнесу — он запишет.

Видимо, таинственная книжка была больным местом арестованного.

― Кто? Что? — спросил Пилат. — За тобой? Зачем запишет?

― А вот тоже записано, — сказал арестант и указал на протоколы.

― Вон как, — сказал Пилат секретарю, — это как находите? Постой, — добавил он и обратился к арестанту:

― А скажи-ка мне: кто еще симпатичный? Марк симпатичный?

― Очень, — убежденно сказал арестованный. — Только он нервный…

― Марк нервный? — спросил Пилат, страдальчески озираясь.

― При Идиставизо его как ударил германец, и у него повредилась голова…

Пилат вздрогнул.

― Ты где же встречал Марка раньше?

― А я его нигде не встречал.

Пилат немного изменился в лице.

― Стой, — сказал он. — Несимпатичные люди есть на свете?

― Нету, — сказал убежденно арестованный, — буквально ни одного…

― Ты греческие книги читал? — глухо спросил Пилат.

― Только мне не понравились, — ответил Иешуа.

Пилат встал, повернулся к секретарю и задал вопрос:

― Что говорил ты про царство на базаре?

― Я говорил про царство истины, игемон…

― О, Каиафа, — тяжко шепнул Пилат, а вслух спросил по-гречески:

― Что есть истина? — И по-римски: Quid est veritas?

― Истина, — заговорил арестант, — прежде всего в том, что у тебя болит голова и ты чрезвычайно страдаешь, не можешь думать.

― Такую истину и я смогу сообщить, — отозвался Пилат серьезно и хмуро.

― Но тебе с мигренью сегодня нельзя быть, — добавил Иешуа.

Лицо Пилата вдруг выразило ужас, и он не мог его скрыть. Он встал с широко открытыми глазами и оглянулся беспокойно. Потом задавил в себе желание что-то выкрикнуть, проглотил слюну и сел. В зале не только не шептались, но даже не шевелились.

― А ты, игемон, — продолжал арестант, — знаешь ли, слишком много сидишь во дворце, от этого у тебя мигрени. Сегодня же как раз хорошая погода, гроза будет только к вечеру, так я тебе предлагаю — пойдем со мной на луга, я тебя буду учить истине, а ты производишь впечатление человека понятливого.

Секретарю почудилось, что он слышит все это во сне.

― Скажи, пожалуйста, — хрипло спросил Пилат, — твой хитон стирает одна женщина?

― Нет, — ответил Иешуа, — все разные.

― Так, так, так, понятно, — печально и глубоко сказал, качая головой, Пилат. Он встал и стал рассматривать не лицо арестанта, а его ветхий, многостиранный таллиф, давно уже превратившийся из голубого в какой-то белесоватый.

― Спасибо, дружок, за приглашение! — продолжал Пилат, — но только, к сожалению, поверь мне, я вынужден отказаться. Кесарь-император будет недоволен, если я начну ходить по полям! Черт возьми! — неожиданно крикнул Пилат своим страшным эскадронным голосом.

― А я бы тебе, игемон, посоветовал пореже употреблять слово «черт», — заметил арестант.

― Не буду, не буду, не буду, — расхохотавшись, ответил Пилат, — черт возьми, не буду.

Он стиснул голову руками, потом развел ими. В глубине открылась дверь, и затянутый легионный адъютант предстал перед Пилатом.

― Да-с? — спросил Пилат.

― Супруга его превосходительства Клавдия Прокула велела передать его превосходительству супругу, что всю ночь она не спала, видела три раза во сне лицо кудрявого арестанта — это самое, — проговорил адъютант на ухо Пилату, — и умоляет супруга отпустить арестанта без вреда.

― Передайте ее превосходительству супруге Клавдии Прокуле, — ответил вслух прокуратор, — что она дура. С арестованным поступят строго по закону. Если он виноват, то накажут, а если невиновен — отпустят на свободу. Между прочим, и вам, ротмистр, следует знать, что такова вообще практика римского суда.

Наградив адъютанта таким образом, Пилат не забыл и секретаря. Повернувшись к нему, он оскалил до предела возможного желтоватые зубы.

― Простите, что в вашем присутствии о даме так выразился.

Секретарь стал бледен, и у него похолодели ноги. Адъютант же, улыбнувшись тоскливо, забренчал ножнами и пошел, как слепой.

― Секретарю Синедриона, — заговорил Пилат, не веря, все еще не веря своей свежей голове, — передать следующее. — Писарь нырнул в свиток. — Прокуратор лично допросил бродягу и нашел, что Иешуа Га-Ноцри психически болен. Больные речи его и послужили причиной судебной ошибки. Прокуратор Иудеи смертный приговор Синедриона не утверждает. Но вполне соглашаясь с тем, что Иешуа опасен в Ершалаиме, прокуратор дает распоряжение о насильственном помещении его, Га-Ноцри, в лечебницу в Кесарии Филипповой при резиденции прокуратора…

Секретарь исчез.

― Так-то-с, царь истины, — внушительно молвил Пилат, блестя глазами.

― А я здоров, игемон, — сказал бродяга озабоченно. — Как бы опять какой путаницы не вышло?..

Пилат воздел руки к небу, некоторое время олицетворяя собою скорбную статую, и произнес потом, явно подражая самому Иешуа:

― Я тебе тоже притчу могу рассказать: во Иордане один дурак утоп, а его за волосья таскали. Убедительно прошу тебя теперь помолчать, благо я тебя ни о чем и не спрашиваю, — но сам нарушил это молчание, спросив после паузы: — Так Марк дерется?

― Дерется, — сказал бродяга.

― Так, так, — печально и тихо молвил Пилат.

Вернулся секретарь, и в зале все замерли. Секретарь долго шептал Пилату что-то. Пилат вдруг заговорил громко, глаза его загорелись. Он заходил, диктуя, и писарь заскрипел:

― Он, наместник, благодарит господина первосвященника за его хлопоты, но убедительно просит не затруднять себя беспокойством насчет порядка в Ершалаиме. В случае, ежели бы он, порядок, почему-либо нарушился… Exeratus Romano metus non est notus…[118] и прокуратор в любой момент может демонстрировать господину первосвященнику ввод в Ершалаим кроме того 10-го легиона, который там уже есть, еще двух. Например, фретекского и апполинаретского. Точка.

«Корван, корван», — застучало в голове у Пилата, но победоносно и светло.

И еще один вопрос задал Пилат арестанту, пока вернулся секретарь.

― Почему о тебе пишут — «египетский шарлатан»?

― А я ездил в Египет с Бен-Перахая три года тому назад, — объяснил Ешуа.

И вошел секретарь озабоченный и испуганный, подал бумагу Пилату и шепнул:

― Очень важное дополнение.

Многоопытный Пилат дрогнул и спросил сердито:

― Почему сразу не прислали?

― Только что получили и записали его показание!

Пилат впился глазами в бумагу, и тотчас краски покинули его лицо.

― Каиафа — самый страшный из всех людей в этой стране, — сквозь стиснутые зубы проговорил Пилат секретарю, — кто эта сволочь?

― Лучший сыщик в Ершалаиме, — одними губами ответил секретарь в ухо Пилата.

Пилат взвел глазами на арестованного, но увидел не его лицо, а лицо другое. В потемневшем дне по залу проплыло старческое, обрюзгшее, беззубое лицо, бритое, с сифилитической болячкой, разъедающей кость на желтом лбу, с золотым редкозубым венцом на плешивой голове. Солнце зашло в душе Пилата, день померк. Он видел в потемнении зеленые каприйские сады, слышал тихие трубы. И стукнули гнусавые слова: «Lex Apuleje de majestate»[119]. Тревога клювом застучала у него в груди.

― Слушай, Иешуа Га-Ноцри, — заговорил Пилат жестяным голосом. — Во втором протоколе записано показание: будто ты упоминал имя великого Кесаря в своих речах… Постой, я не кончил. Маловероятное показание… Тут что-то бессвязно… Ты ведь не упоминал этого имени? А? Подумай, прежде чем ответить…

― Упоминал, — ответил Иешуа, — как же!

― Зря ты его упоминал! — каким-то далеким, как бы из соседней комнаты, голосом откликнулся Пилат, — зря, может быть, у тебя и есть какое-то дело до Кесаря, но ему до тебя — никакого… Зря! Подумай, прежде чем ответить: ты ведь, конечно… — На слове «конечно» Пилат сделал громадную паузу, и видно было, как секретарь искоса смотрит на него уважающим глазом…

― Но ты, конечно, не говорил фразы, что податей не будет?

― Нет, я говорил это, — сказал светло Га-Ноцри.

― О, мой Бог! — тихо сказал Пилат.

Он встал с кресла и объявил секретарю:

― Вы слышите, что сказал этот идиот? Что сказал этот негодяй? Оставить меня одного! Вывести караул! Здесь преступление против величества! Я спрошу наедине…

И остались одни. Подошел Пилат к Иешуа. Вдруг левой рукой впился в его правое плечо, так что чуть не прорвал ветхий таллиф, и зашипел ему прямо в глаза:

― Сукин сын! Что ты наделал?! Ты… вы… когда-нибудь произносили слова неправды?

― Нет, — испуганно ответил Иешуа.

― Вы… ты… — Пилат шипел и тряс арестанта так, что кудрявые волосы прыгали у него на голове.

― Но, Бог мой, в двадцать пять лет такое легкомыслие! Да как же можно быть? Да разве по его морде вы не видели, кто это такой? Хотя… — Пилат отскочил от Иешуа и отчаянно схватился за голову, — я понимаю: для вас все это неубедительно. Иуда из Кариот симпатичный, да? — спросил Пилат, и глаза его загорелись по-волчьи. — Симпатичный? — с горьким злорадством повторил он.

Печаль заволокла лицо Иешуа, как облако солнце.

― Это ужасно, прямо ужас… какую беду себе наделал Искариот. Он очень милый мальчик… А женщина… А вечером!..

― О, дурак! Дурак! Дурак! — командным голосом закричал Пилат и вдруг заметался как пойманный в тенета. Он то попадал в золотой пилящий столб, падавший из потолочного окна, то исчезал в тени. Испуганные ласточки шуршали в портике, покрикивали: «Искариот, искариот»…

Пилат остановился и спросил, жгуче тоскуя:

― Жена есть?

― Нет…

― Родные? Я заплачу, я дам им денег… Да нет, нет, — загремел его голос… — Вздор! Слушай ты, царь истины!.. Ты, ты, великий философ, но подати будут в наше время! И упоминать имени великого Кесаря нельзя, нельзя никому, кроме самоубийц! (Слушай, Иешуа Га-Ноцри, ты, кажется, себя убил сегодня…) Слушай, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другое — помути разум Каиафы сейчас. Но только не будет, не будет этого. Раскусил он, что такое теория о симпатичных людях, не разожмет когтей. Ты страшен всем! Всем! И один у тебя враг — во рту он у тебя — твой язык! Благодари его! А объем моей власти ограничен, ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен! — истерически кричал Пилат, и неожиданно рванул себя за ворот плаща. Золотая бляха со стуком покатилась по мозаике.

― Плеть мне, плеть! Избить тебя, как собаку! — зашипел, как дырявый шланг, Пилат.

Иешуа испугался и сказал умиленно:

― Только ты не бей меня сильно, а то меня уже два раза били сегодня…

Пилат всхлипнул внезапно и мокро, но тотчас дьявольским усилием победил себя.

― Ко мне! — вскричал он, — и зал наполнился конвойными, и вошел секретарь.

― Я, — сказал Пилат, — утверждаю смертный приговор Синедриона: бродяга виноват. Здесь laesa majestas[120], но вызвать ко мне… просить пожаловать председателя Синедриона Каиафу, лично. Арестанта взять в кордегардию в темную камеру, беречь как зеницу ока. Пусть мыслит там… — голос Пилата был давно уже пуст, деревянен, как колотушка.

Солнце жгло без милосердия мраморный балкон, зацветающие лимоны и розы немного туманили головы и тихо покачивались в высоте длинные пальмовые космы.

И двое стояли на балконе и говорили по-гречески. А вдали ворчало, как в прибое, и доносило изредка на балкон слабенькие крики продавцов воды — верный знак, что толпа тысяч в пять стояла за лифостротоном, страстно ожидая развязки.

И говорил Пилат, и глаза его мерцали и меняли цвет, но голос лился, как золотистое масло:

— Я утвердил приговор мудрого Синедриона. Итак, первосвященник, четырех мы имеем приговоренных к смертной казни. Двое числятся за мной, о них, стало быть, речи нет. Но двое за тобой — Вар-Равван (он же Иисус Варрава), приговоренный за попытку к возмущению в Ершалаиме и убийство двух городских стражников, и второй — Иешуа Га-Ноцри, он же Иисус Назарет. Закон вам известен, первосвященник. Завтра праздник Пасхи, праздник, уважаемый нашим божественным Кесарем. Одного из двух, первосвященник, тебе согласно закону, нужно будет выпустить. Благоволите же указать, кого из двух — Вар-Раввана Иисуса или же Га-Ноцри Иисуса. Присовокупляю, что я настойчиво ходатайствую о выпуске именно Га-Ноцри. И вот почему: нет никаких сомнений в том, что он маловменяем, практически же результатов его призывы никаких не имели. Храм оцеплен легионерами, будет цел, все зеваки, толпой шлявшиеся за ним в последние дни, разбежались, ничего не произойдет, в том моя порука. Vanae voces popule non sunt crudiendo[121]. Я говорю это — Понтий Пилат. Меж тем в лице Варравы мы имеем дело с исключительно опасной фигурой. Квалифицированный убийца и бандит был взят с бою и именно с призывом к бунту против римской власти. Хорошо бы обоих казнить, самый лучший исход, но закон, закон… Итак?

И сказал замученный чернобородый Каиафа:

― Великий Синедрион в моем лице просит выпустить Вар-Раввана.

Помолчали.

― Даже после моего ходатайства? — спросил Пилат и, чтобы прочистить горло, глотнул слюну: — Повтори мне, первосвященник, за кого просишь?

― Даже после твоего ходатайства прошу выпустить Вар-Раввана.

― В третий раз повтори… Но, Каиафа, может быть, ты подумаешь?

― Не нужно думать, — глухо сказал Каиафа, — за Вар-Раввана в третий раз прошу.

― Хорошо. Ин быть по закону, ин быть по-твоему, — произнес Пилат, — умрет сегодня Иешуа Га-Ноцри.

Пилат оглянулся, окинул взором мир и ужаснулся. Не было ни солнца, ни розовых роз, ни пальм. Плыла багровая гуща, а в ней, покачиваясь, нырял сам Пилат, видел зеленые водоросли в глазах и подумал: «Куда меня несет?..»

― Тесно мне, — вымолвил Пилат, но голос его уже не лился как масло и был тонок и сух. — Тесно мне, — и Пилат холодной рукой поболее открыл уже надорванный ворот без пряжки.

― Жарко сегодня, жарко, — отозвался Каиафа, зная, что будут у него большие хлопоты еще и муки, и подумал: «Идет праздник, а я которую ночь не сплю и когда же я отдохну?.. Какой страшный ниссан выдался в этом году…»

― Нет, — отозвался Пилат, — это не от того, что жарко, а тесновато мне стало с тобой, Каиафа, на свете. Побереги же себя, Каиафа!

― Я — первосвященник, — сразу отозвался Каиафа бесстрашно, — меня побережет народ Божий. А трапезы мы с тобой иметь не будем, вина я не пью… Только дам я тебе совет, Понтий Пилат, ты когда кого-нибудь ненавидишь, все же выбирай слова. Может кто-нибудь услышать тебя, Понтий Пилат.

Пилат улыбнулся одними губами и мертвым глазом посмотрел на первосвященника.

― Разве дьявол с рогами… — и голос Пилата начал мурлыкать и переливаться, — разве только что он, друг душевный всех религиозных изуверов (которые затравили великого философа), может подслушать нас, Каиафа, а более некому. Или я похож на юродивого младенца Иешуа? Нет, не похож я, Каиафа! Знаю, с кем говорю. Оцеплен балкон. И, вот, заявляю тебе: не будет, Каиафа, тебе отныне покоя в Ершалаиме, покуда я наместник, я говорю — Понтий Пилат Золотое Копье!

― Разве должность наместника несменяема? — спросил Каиафа, и Пилат увидел зелень в его глазах.

― Нет, Каиафа, много раз писал ты в Рим!.. О, много! Корван, корван, Каиафа, помнишь, как я хотел напоить водою Ершалаим из Соломоновых прудов? Золотые щиты, помнишь? Нет, ничего не поделаешь с этим народом. Нет! И не водой отныне хочу я напоить Ершалаим, не водой!

― Ах, если бы слышал Кесарь эти слова, — сказал Каиафа ненавистно.

― Он (другое) услышит, Каиафа! Полетит сегодня весть, да не в Рим, а прямо на Капри. Я! Понтий! Забью тревогу. И хлебнешь ты у меня, Каиафа, хлебнет народ Ершалаимский не малую чашу. Будешь ты пить и утром, и вечером, и ночью, только не воду Соломонову! Задавил ты Иешуа, как клопа. И понимаю, Каиафа, почему. Учуял ты, чего будет стоить этот человек… Но только помни, не забудь — выпустил ты мне Вар-Раввана, и вздую я тебе кадило на Капри и с варом, и со щитами.

Назад Дальше