Гонки продолжались; их не прекратили.
Клерфэ сидел в приемном покое и ждал. За закрытыми дверями операционной, в ослепительном свете бестеневых ламп, врачи колдовали над телом Лилиан. Ее привезли сюда сразу, на медицинском геликоптере, который всегда дежурил на гонках в Алюминиум-Сити. В операции принимал участие и Ваксман. Он приехал посмотреть на гонки и успел добежать до медицинского геликоптера прежде, чем тот покинул место аварии. Из его путаных объяснений реаниматоры все-таки смогли уяснить, что перед ними коллега-врач, который уже имел дело с этой пациенткой, и взяли его с собой. А вот Клерфэ пришлось долго колесить на такси по узким улочкам города — основные магистрали были перекрыты из-за гонок, а его корабль остался на стоянке для гостей мероприятия, до которой было очень далеко добираться.
Время было клейким, как липкая бумага, на которой медленной мучительной смертью умирали мухи. Клерфэ раскрывал потрепанные журналы и тупо смотрел в одну точку, а потом снова захлопывал их; буквы казались черными жуками, выползшими из старого, пустого черепа. Комната пропахла страхом; весь тот страх, который люди испытывали в этой комнате, скопился в ней. Немного погодя в комнату вошла женщина с ребенком. Ребенок начал кричать. Женщина расстегнула кофточку и дала ему грудь. Ребенок зачмокал и уснул. Застенчиво улыбнувшись Клерфэ, женщина опять застегнула кофточку.
Через несколько минут сестра приоткрыла дверь. Клерфэ поднялся, но сестра не обратила на него внимания; она кивком пригласила женщину с ребенком следовать за ней. Клерфэ опять сел. В этот момент он увидел через окно, как к больнице подъехала открытая машина с тренером и двумя механиками. Сестра из приемного покоя привела всех троих в комнату ожидания. Вид у них был подавленный.
— Вы что-нибудь узнали? — спросил Клерфэ.
Тренер показал на Торриани:
— Он был там, когда ее вынимали из машины.
— У нее шла кровь горлом, — сказал Торриани.
— Горлом?
— Да. Похоже было на горловое кровотечение. Она ведь была больна, так ведь?
Клерфэ вздрогнул. Месяц назад Лилиан начала принимать таблетки, которые ей привозил Ваксман. Врач сказал Клерфэ, что они остановят темного зверя, пожиравшего ее легкие изнутри, и добавил, что если бы не пожертвования Лилиан, позволившие провести более масштабные и качественные исследования, лекарство было бы открыто на год, а то два позже. И таблетки Ваксмана действительно помогали. У Лилиан с тех пор не было ни одного кровотечения. Она перестала спать днем. Щеки ее округлились; она медленно, но верно набирала вес.
— Исключено! — раздался голос Ваксмана.
Все обернулись к врачу. Он появился в приемном покое, словно его призвала мысль Клерфэ, хотя это, разумеется, было не так.
— Как она? — спросил Клерфэ.
Прежде чем заговорить, Ваксман несколько раз пошевелил губами.
— Мадемуазель Дюнкерк умерла, — сказал он наконец.
Механики не сводили с него глаз.
— Вы сделали ей операцию? — спросил Торриани. — Наверное, вы сделали ее неправильно!
— Мы не делали Лилиан операции, — устало произнес Ваксман. — Она умерла раньше. Штурвал раздавил ей грудную клетку, вот отчего у нее шла горлом кровь. Мы сделали вскрытие. Все туберкулезные очаги были обезызвествлены, она была абсолютно здорова.
Все трое посмотрели на Клерфэ. Он сидел неподвижно.
— Где она? — спросил он, помолчав.
— Они приводят ее в порядок, — ответил Ваксман.
Клерфэ поднялся.
— Я должен ее видеть, — сказал он.
— Не стоит, — сказал Ваксман. — Лицо. Она очень сильно ударилась лицом. А штурвал сдавил ей грудную клетку. Врач считает, что она ничего не почувствовала, и я думаю так же. Всё произошло очень быстро. Она сразу же потеряла сознание. А потом так и не пришла в себя…
— Бросьте, — сказал Клерфэ. — Я видел подобное, и много хуже, много раз.
— Где, позвольте спросить? — осведомился Ваксман.
У Клерфэ сдавило горло. Он молча закатал рукав и показал татуировку Марсианского освободительного легиона.
— Вы уверены, что хотите видеть ее такой? — спросил Ваксман.
— Уверен, — ответил Клерфэ.
Ваксман принял решение.
— Хорошо, — сказал он. — Пойдемте со мной. Я дам вам халат и поговорю с врачом.
Клерфэ стоял и смотрел на то, что осталось от Лилиан. От женщины, убежавшей от грозного бесплотного хищника, пожиравшего ее легкие. От той, что принесла спасение многим своим товарищам по несчастью, в чью плоть так же вгрызался этот ненасытный зверь. От первой женщины Марса, вставшей за штурвал корабля и опередившей на нем многих мужчин. От той, благодаря кому женщины Марса надели брюки и появилась стрижка «а ля дюнкерк».
«Это должно было случиться со мной, со мной, — думал Клерфэ. — Мне, а не ей была уготована смерть в расколотом корабле, это мои легкие должен был пробить штурвал из белой кости». У него было странное чувство — как будто он кого-то обманул: оказавшись лишним, он всё же продолжал жить; произошло недоразумение, вместо него убили другого человека, и над Клерфэ нависла неясная серая тень подозрения в убийстве, словно он был изнемогшим от усталости водителем, который переехал человека, хотя мог этого избежать.
— Здесь вы ничем не поможете, — мягко сказал Ваксман. — Она умерла. Никто из нас теперь ничем не поможет. Когда человек умирает, всё кончено, никто ему уже не поможет.
— Я знаю, — сказал Клерфэ. — Что же теперь будет с ее кораблем?
Он ясно чувствовал, что возвращать корабль Сэму Паркхиллу нельзя, хотя вряд ли бы смог объяснить, откуда у него такая уверенность. Клерфэ видел корабль Лилиан на пит-стопе, когда пробирался сквозь толпу к выходу с трибун. Корабль почти не был поврежден. С него только сняли паруса, пропитанные кровью. Механики уже установили на место мачту и штурвал, вылетевший из своего гнезда во время столкновения. Марсиане творили для вечности, не для себя.
— Может быть, вы поведете его? — сказал Ваксман.
Артур Конан Дойль ЛИТЕРАТУРНАЯ МОЗАИКА
С отроческих лет во мне жила твердая, несокрушимая уверенность в том, что мое истинное призвание — литература. Но найти сведущего человека, который проявил бы ко мне участие, оказалось, как это ни странно, невероятно трудным. Правда, близкие друзья, ознакомившись с моими вдохновенными творениями, случалось, говорили: «А знаешь, Смит, не так уж плохо!» или «Послушай моего совета, дружище, отправь это в какой-нибудь журнал», — и у меня не хватало мужества признаться, что мои опусы побывали чуть ли не у всех лондонских издателей, всякий раз возвращаясь с необычайной быстротой и пунктуальностью и тем наглядно показывая исправную и четкую работу нашей почты.
Будь мои рукописи бумажными бумерангами, они не могли бы с большей точностью попадать обратно в руки пославшего их неудачника. Как это мерзко и оскорбительно, когда безжалостный почтальон вручает тебе свернутые в узкую трубку мелко исписанные и теперь уже потрепанные листки, всего несколько дней назад такие безукоризненно свежие, сулившие столько надежд! И какая моральная низость сквозит в смехотворном доводе издателя: «из-за отсутствия места»! Но тема эта слишком неприятна, к тому же уводит от задуманного мною простого изложения фактов.
С семнадцати и до двадцати трех лет я писал так много, что был подобен непрестанно извергающемуся вулкану. Стихи и рассказы, статьи и обзоры — ничто не было чуждо моему перу. Я готов был писать что угодно и о чем угодно, начиная с морской змеи и кончая небулярной космогонической теорией, и смело могу сказать, что, затрагивая тот или иной вопрос, я почти всегда старался осветить его с новой точки зрения. Однако больше всего меня привлекали поэзия и художественная проза. Какие слезы проливал я над страданиями своих героинь, как смеялся над забавными выходками своих комических персонажей! Увы, я так и не встретил никого, кто бы сошелся со мной в оценке моих произведений, а неразделенные восторги собственным талантом, сколь бы ни были они искренни, скоро остывают. Отец отнюдь не поощрял мои литературные занятия, почитая их пустой тратой времени и денег, и в конце концов я был вынужден отказаться от мечты стать независимым литератором и занял должность клерка в коммерческой фирме, ведущей оптовую торговлю с Западной Африкой.
Но, даже принуждаемый к ставшим моим уделом прозаическим обязанностям конторского служащего, я оставался верен своей первой любви и вводил живые краски в самые банальные деловые письма, весьма, как мне передавали, изумляя тем адресатов. Мой тонкий сарказм заставлял хмуриться и корчиться уклончивых кредиторов. Иногда, подобно Сайласу Веггу, я вдруг переходил на стихотворную форму, придавая возвышенный стиль коммерческой корреспонденции. Что может быть изысканнее, например, вот этого, переложенного мною на стихи распоряжения фирмы, адресованного капитану одного из ее судов?
Но, даже принуждаемый к ставшим моим уделом прозаическим обязанностям конторского служащего, я оставался верен своей первой любви и вводил живые краски в самые банальные деловые письма, весьма, как мне передавали, изумляя тем адресатов. Мой тонкий сарказм заставлял хмуриться и корчиться уклончивых кредиторов. Иногда, подобно Сайласу Веггу, я вдруг переходил на стихотворную форму, придавая возвышенный стиль коммерческой корреспонденции. Что может быть изысканнее, например, вот этого, переложенного мною на стихи распоряжения фирмы, адресованного капитану одного из ее судов?
И так четыре страницы подряд. Капитан не только не оценил по достоинству этот небольшой шедевр, но на следующий же день явился в контору и с неуместной горячностью потребовал, чтобы ему объяснили, что все это значит, и мне пришлось перевести весь текст обратно на язык прозы. На сей раз, как и в других подобных случаях, мой патрон сурово меня отчитал — излишне говорить, что человек этот не обладал ни малейшим литературным вкусом!
Но все сказанное — лишь вступление к главному. Примерно на десятом году служебной лямки я получил наследство — небольшое, но при моих скромных потребностях вполне достаточное. Обретя вдруг независимость, я снял уютный домик подальше от лондонского шума и суеты и поселился там с намерением создать некое великое произведение, которое возвысило бы меня над всем нашим родом Смитов и сделало бы мое имя бессмертным. Я купил несколько дестей писчей бумаги, коробку гусиных перьев и пузырек чернил за шесть пенсов и, наказав служанке не пускать ко мне никаких посетителей, стал подыскивать подходящую тему.
Я искал ее несколько недель, и к этому времени выяснилось, что, постоянно грызя перья, я уничтожил их изрядное количество и извел столько чернил на кляксы, брызги и не имевшие продолжения начала, что чернила имелись повсюду, только не в пузырьке. Сам же роман не двигался с места, легкость пера, столь присущая мне в юности, совершенно исчезла — воображение бездействовало, в голове было абсолютно пусто. Как я ни старался, я не мог подстегнуть бессильную фантазию, мне не удавалось сочинить ни единого эпизода, ни создать хотя бы один персонаж.
Тогда я решил наскоро перечитать всех выдающихся английских романистов, начиная с Даниэля Дефо и кончая современными знаменитостями: я надеялся таким образом пробудить дремлющие мысли, а также получить представление об общем направлении в литературе. Прежде я избегал заглядывать в какие бы то ни было книги, ибо величайшим моим недостатком была бессознательная, но неудержимая тяга к подражанию автору последнего прочитанного произведения. Но теперь, думал я, такая опасность мне не грозит: читая подряд всех английских классиков, я избегну слишком явного подражания кому-либо одному из них. Ко времени, к которому относится мой рассказ, я только что закончил чтение наиболее прославленных английских романов.
Было без двадцати десять вечера четвертого июня тысяча восемьсот восемьдесят шестого года, когда я, поужинав гренками с сыром и смочив их пинтой пива, уселся в кресло, поставил ноги на скамейку и, как обычно, закурил трубку. Пульс и температура у меня, насколько мне то известно, были совершенно нормальны. Я мог бы также сообщить о тогдашнем состоянии погоды, но, к сожалению, накануне барометр неожиданно и резко упал — с гвоздя на землю, с высоты в сорок два дюйма, и потому его показания ненадежны. Мы живем в век господства науки, и я льщу себя надеждой, что шагаю в ногу с веком.
Погруженный в приятную дремоту, какая обычно сопутствует пищеварению и отравлению никотином, я внезапно увидел, что происходит нечто невероятное: моя маленькая гостиная вытянулась в длину и превратилась в большой зал, скромных размеров стол претерпел подобные же изменения. А вокруг этого, теперь огромного, заваленного книгами и трактатами стола красного дерева сидело множество людей, ведущих серьезную беседу. Мне сразу бросились в глаза костюмы этих людей — какое-то невероятное смешение эпох. У сидевших на конце стола, ближайшего ко мне, я заметил парики, шпаги и все признаки моды двухсотлетней давности. Центр занимали джентльмены в узких панталонах до колен, высоко повязанных галстуках и с тяжелыми связками печаток. Находившиеся в противоположном от меня конце в большинстве своем были в костюмах самых что ни на есть современных — там, к своему изумлению, я увидел несколько выдающихся писателей нашего времени, которых имел честь хорошо знать в лицо. В этом обществе были две или три дамы. Мне следовало бы встать и приветствовать неожиданных гостей, но я, очевидно, утратил способность двигаться и мог только, оставаясь в кресле, прислушиваться к разговору, который, как я скоро понял, шел обо мне.
— Да нет, ей-богу же! — воскликнул грубоватого вида, с обветренным лицом человек, куривший трубку на длинном черенке и сидевший неподалеку от меня. — Душа у меня болит за него. Ведь признаемся, други, мы и сами бывали в сходных положениях. Божусь, ни одна мать не сокрушалась так о своем первенце, как я о своем Рори Рэндоме, когда он пошел искать счастья по белу свету.
— Верно, Тобиас, верно! — откликнулся кто-то почти рядом со мной. — Говорю по чести, из-за моего бедного Робина, выброшенного на остров, я потерял здоровья больше, чем если бы меня дважды трепала лихорадка. Сочинение уже подходило к концу, когда вдруг является лорд Рочестер — блистательный кавалер, чье слово в литературных делах могло и вознести и низвергнуть. «Ну как, Дефо, — спрашивает он, — готовишь нам что-нибудь?» «Да, милорд», — отвечаю я. «Надеюсь, это веселая история. Поведай мне о героине — она, разумеется, дивная красавица?» — «А героини в книге нет», — отвечаю я. «Не придирайся к словам, Дефо, — говорит лорд Рочестер, — ты их взвешиваешь, как старый, прожженный стряпчий. Расскажи о главном женском персонаже, будь то героиня или нет». — «Милорд, — говорю я, — в моей книге нет женского персонажа». «Черт побери тебя и твою книгу! — крикнул он. — Отлично сделаешь, если бросишь ее в огонь!» И удалился в превеликом возмущении. А я остался оплакивать свой роман, можно сказать, приговоренный к смерти еще до своего рождения. А нынче на каждую тысячу тех, кто знает моего Робина и его верного Пятницу, едва ли придется один, кому довелось слышать о лорде Рочестере.
— Справедливо сказано, Дефо, — заметил добродушного вида джентльмен в красном жилете, сидевший среди современных писателей. — Но все это не поможет нашему славному другу Смиту начать свой рассказ, а ведь именно для этого, я полагаю, мы и собрались.
— Он прав, мой сосед справа! — проговорил, заикаясь, сидевший с ним рядом человек довольно хрупкого сложения, и все рассмеялись, особенно тот, добродушный, в красном жилете, который воскликнул:
— Ах, Чарли Лэм, Чарли Лэм, ты неисправим! Ты не перестанешь каламбурить, даже если тебе будет грозить виселица.
— Ну нет, такая узда всякого обуздает, — ответил Чарльз Лэм, и это снова вызвало общий смех.
Мой затуманенный мозг постепенно прояснялся — я понял, как велика оказанная мне честь. Крупнейшие мастера английской художественной прозы всех столетий назначили rendez-vous[2] у меня в доме, дабы помочь мне разрешить мои трудности. Многих я не узнал, но потом вгляделся пристальнее, и некоторые лица показались мне очень знакомыми — или по портретам, или по описаниям. Так, например, между Дефо и Смоллетом, которые заговорили первыми и сразу себя выдали, сидел, саркастически кривя губы, дородный старик, темноволосый, с резкими чертами лица — это был, безусловно, не кто иной, как знаменитый автор «Гулливера». Среди сидевших за дальним концом стола я разглядел Филдинга и Ричардсона и готов поклясться, что человек с худым, мертвенно-бледным лицом был Лоренс Стерн. Я заметил также высокий лоб сэра Вальтера Скотта, мужественные черты Джордж Элиот[3] и приплюснутый нос Теккерея, а среди современников увидел Джеймса Пэйна,[4] Уолтера Безента,[5] леди, известную под именем «Уида»,[6] Роберта Льюиса Стивенсона и несколько менее прославленных авторов. Вероятно, никогда не собиралось под одной крышей столь многочисленное и блестящее общество великих призраков.
— Господа, — заговорил сэр Вальтер Скотт с очень заметным шотландским акцентом. — Полагаю, вы не запамятовали старую поговорку: «У семи поваров обед не готов»? Или как пел застольный бард: