— Ода по случаю знатного маскерада у графа Безбородки…
Среди присутствующих раздались одобрительные возгласы и поощрительные хлопки в ладоши, на что Шешковский недовольно поморщился, ибо рассчитывал ознакомить со своим творением только избранных. Он понизил голос и, доверчиво склонившись к графскому уху, произнес:
— Я, ваше сиятельство, сначала хочу описать удивительную разноплеменность вашего собрания…
— Вы читайте, читайте, — бросил ему Безбородко, — Fiat lux![2]
— Слушаю-с! — откликнулся Шешковский на первую часть графского приказа. Вторая осталась вне понимания. Он прочистил горло и напыщенно произнес:
— К кому? — не понял граф.
— К турки́… Это такой народ, с коим мы воевать изволим.
— Николы нэ чуяв, — признался Безбородко, недавно вернувшийся с русско-турецких переговоров о мире.
Храповицкий громко пояснил:
— Не к турки́, а к туркэ. У турк пли́ча не бывает.
— Много ты понимаешь! — вступился Шешковский за свое творение. — Сравни: турка — чарка, склоняются к чему? К чарке.
— Так вам чарка надобна?
Безбородко с ходу включился в игру и хлопнул в ладоши. Тотчас явилось питье и зазвенели бокалы. Шум не позволил Шешковскому разрешить недоразумение, и он решил переждать. Окружение графа громко смеялось, лишь Нащокин мрачно смотрел вокруг. Краснолицый старик, всеобщее посмешище, воспринимался как настоящий жених, и сам обещавший помощь Храповицкий вполне серьезно поздравлял его — чему радоваться бедному влюбленному?
— Ты все теперь понял? — поинтересовался Безбородко у шута, когда партия питья уничтожилась.
— Отнюдь, — упрямо тряхнул он звонкими бубенчиками. — Пиит все равно не там ударил. Возьми, к примеру, рог, склоняются к чему? К рогу. Тако же и к турку надобно…
Безбородко махнул рукой.
— Ты не по-дурацки умничаешь. Зачем тут рог?
— Вот и я думаю, зачем. Не женился, и рога не было бы. Ты, дядюшка, не позволяй ему турка не по тому месту ударять. Не дай бог, снова размирка выйдет.
Шешковский начал терять терпение.
— Ты хоть и дурак, а должен знать, что законы стихосложения дозволяют делать разны ударения, и к твоим туркам они касательства не имеют. Можешь у самих спросить, — он раздраженно ткнул пальцем в сторону стоявшей неподалеку маски в чалме.
Маска обиженно произнесла:
— Я не турок, а перс.
— Какая разница? Они все друг на друга похожи.
— Тогда так и скажи, — Храповицкий выступил вперед и, подражая манере Шешковского, продекламировал:
Дружный хохот совсем вывел Шешковского из себя. Он топнул ногой и крикнул:
— Коли вам по нраву дурацкие вирши, то их и слушайте!
Безбородко миролюбиво сказал:
— Та шо вы, диду, серчаете? Хлопцы дюже проказливы и зараз веселятся. Мы скажем так:
Снова раздался хохот. Шешковский, уже не зная, что делать, переминался с ноги на ногу.
— Читайте дальше, — приказал граф.
Пришлось продолжить:
— Дядюшка, а что такое сраз? — вполголоса спросил Храповицкий.
— Чего тебе еще?
— Сраз у мертвого, что это такое?
— Не мешай слушать. Обыкновенный сраз, не знаешь, что ли?
Недовольный Шешковский зыркнул глазом, однако сдержался и продолжил:
— Куда залезть, дедушка? — Храповицкий проявил новый интерес.
— От бисов сын, хиба не знаешь?
— Я-то знаю, токмо ежели невозможно, зачем под венец идти? Ужель затем ему жениться, чтоб сохранить невинность у девицы?
Шешковский видел, как графское окружение корчится от смеха, и ярость стала заполнять его. Она уже была готова выплеснуться наружу, как вдруг вперед выскочил Нащокин и вскричал:
— Молчите, сударь! Не скверните своими устами той, чье имя — символ чистоты. Вы, кто ради насмешки и красного словца готовы отдать невинную душу на поругание. Кто кичится всевластьем и по прихоти готов разбить любящие сердца. Кто срывает плод, дабы не отдать другому, хотя сам не в силах даже надкусить его…
Шешковский слушал молодого человека, и лицо его все более наливалось кровью. Все копившиеся унижения сегодняшнего дня готовы были вырваться наружу, тем паче, что объект позволял применять к нему любые меры.
— Знаю, что говорю в последний раз, — продолжал Нащокин, — но жизнь без любезной все одно для меня потеряна. Вас ослепляет вседозволенность, вы тщитесь простереть свою власть на тело, душу, мысли, желания, однако ж никогда не преуспеете в том. Аз есмь человеце! Не принимаю вашего надзора и гибель предпочту я своему позору.
— Молодец, — сказал граф, — налейте ему!
— Он крамолу речет! — крикнул Шешковский. — Решениям нашей государыни противится.
Нащокин сделал к нему решительный шаг, так что Шешковский отшатнулся, и воскликнул:
В наступившей тишине голос Шешковского прозвучал особенно внятно:
— А вот за это, сударь, вам придется на каторгу последовать.
— Это откуда? — как ни в чем не бывало поинтересовался граф.
— Трагедия Николева «Сорена и Земфира», ваше сиятельство, — почтительно ответил Нащокин.
А Храповицкий добавил:
— Сочинение, дозволенное к публичному представлению ее императорским величеством.
Шешковский на мгновение застыл в растерянности, потом изобразил улыбку и покачал головой:
— Хорошо же вы старика разыграли! Очень натурально и с большим чувством представить изволили. О-ох, молодежь, пальчик в рот не клади. У вас, молодой человек, настоящий талант, хотелось бы поближе познакомиться.
— Вы его отобедать пригласите, — хохотнул Храповицкий.
— С превеликим удовольствием. Приходите завтра, у меня все просто, без церемоний. Последний раз по-холостяцки, а?
Нащокину показалось, что тот хитро подмигнул. Боже, как хотелось ему чем-нибудь запустить в эту самодовольную рожу, но Храповицкий ткнул его в бок и прошептал: «Благодари и соглашайся».
Пришлось покориться.
Зимний дворец был занят подготовкой к предстоящей свадьбе. Работы проходили под личным наблюдением императрицы. Для организации торжеств она согласилась воспользоваться собственной пьесой «Начальное управление Олега», не так давно представленной в Эрмитажном театре. До тех пор такую блестящую постановку в столице еще не видели. В распоряжение артистов предоставили полный гардероб прежних императриц, а к изготовлению декораций привлекли самых искусных мастеров, изобразивших виды Киева, Москвы, Константинополя, интерьеры княжеских теремов и императорских дворцов. Сейчас на той же самой сцене устанавливались декорации к третьему акту, показывающие великолепные княжеские палаты в Киеве. Там должны были происходить главные предсвадебные действия: наряжание изборской княжны Прекрасы и ее представление урманскому князю Олегу, затем их превращение в настоящих жениха и невесту, наставление молодым и после балета с аллегориями семейного счастья торжественное шествие к венцу.
Екатерина постоянно уточняла первоначальный текст, сообразуя его с нынешней потребой. Торжественную песнь из пятого акта, положенную на стихи Ломоносова «Коликой славой днесь блистает», она дополнила заключительным четверостишьем, славящим новобрачных:
Она ежечасно интересовалась ходом подготовки и ради поистине не имевшего границ авторского тщеславия даже отставила на время государственные дела. Храповицкий без устали сновал с поручениями, правил текст, сочинял реплики. В минуты увлеченности Екатерина действовала, как настоящий фонтан, и, если бы частично не отводить исторгнутого, случилось бы наводнение. Храповицкий, до тонкости изучив нрав своей повелительницы, всегда чувствовал, какое поручение возникло в случайном порыве и его можно направить в сток, а какое требует действительной работы. Это, последнее, бесполезно было оспаривать, императрица могла спокойно выслушать доводы, даже согласиться с ними, но все равно поинтересовалась бы, исполнена ли ее воля.
Как-то во время обсуждения одной из сцен с участием жениха она вдруг сказала:
— А что, Адам Васильевич, учитывая желание нашего старичка, не произвести ли его и вправду в министерский чин? Ведь тогда его жену можно с полным правом назначить моей фрейлиной. То-то закудахтают наши кичливые куры!
— Превосходная мысль! — воскликнул Храповицкий, стараясь выглядеть как можно естественнее. — Степан Иванович и вправду заслужил сию монаршую милость.
— Подготовьте соответствующий указ, — сказала Екатерина, — это будет мой подарок новобрачным.
Храповицкий еле-еле удержался от того, чтобы напомнить о ее только что сделанном распоряжении учинить испытание Шешковского на здравомере. Государыня не любит, когда в ее распоряжениях обнаруживаются подобные противоречия. Тут следовало действовать тоньше.
Некоторое время спустя, обсуждая детали предстоящей постановки, Храповицкий как бы между прочим сказал:
— Просматривая записи мыслей вашего величества, я обратил внимание на одну, весьма примечательную: правитель должен остерегаться издания неисполнимых законов и распоряжений, поскольку сие лишает доверия подданных. Наоборот, он обязан действовать так, чтобы любое его пожелание, даже намек, обретало силу закона и распространялась на всех без исключения.
— Это действительно мое мнение, — согласилась Екатерина, — и я всегда следовала ему.
— Не разрешите ли мне воспользоваться сей мыслию в куплетах, прославляющих мудрый образ правления Олега?
Екатерина, соглашаясь, наклонила голову.
— Тогда послушайте, что получилось. Хор поет похвальну песнь своему князю пред появлением оного:
— Прекрасно! — воскликнула императрица. — Вы становитесь настоящим пиитом. Но не мешает ли это делам? Готов ли указ, о котором я говорила?
— Готов, ваше величество, даже два. Вы давеча изъявляли также желание включить Мордвинова в списки сенаторов.
— А, верно, — согласилась императрица, — давайте бумаги.
Храповицкий с некоторым замешательством проговорил:
— Осмелюсь, однако, напомнить, что данное вами два дня тому назад распоряжение предусматривает проверку телесной крепости кандидатов к несению служебных тягот.
— Как же, как же, хорошо помню, в чем же задержка?
— В исключительной обремененности вашего величества государственными делами.
— Не лукавьте, Адам Васильевич, несколько минут для такой проверки у меня всегда найдутся.
— Осмелюсь также напомнить, что ваш новый кандидат на министерскую должность также не молод, а годами даже постарше будет. Нешто для него сделать исключение?
Екатерина сжала губы и после некоторого раздумья сказала:
— Разве в ваших записях нет моей мысли о том, что всякое исключение свидетельствует о недостаточной продуманности правила? Не вижу причин для уклонения от сделанного распоряжения. Приведите жениха завтра для испытания, возможно, оно придаст ему уверенности в действиях с молодой женой. Кстати, как она себя чувствует, не терпит ли в чем нужды? Проверьте и дайте мне знать.
Храповицкий поспешил из кабинета, довольный решением государыни.
Шешковский неприкаянно бродил по дому. Так часто бывает с теми, кто готовится к неожиданным переменам в своем жилище. Яков, управляющий домашними делами, удивлялся поведению хозяина, заглядывавшего в самые неожиданные места. Его обычно рассеянный взгляд вдруг сделался пронзительным и везде находил упущения: грязные занавеси, погрызенную мебель, мусор.
— А это что такое? — Шешковский едва не наступил на кучку из черных бобов.
— Это щенята вашей Альфы, — Яков сгреб бобы в ладонь и ссыпал в цветочный горшок, — беспрестанно серут, хучь следом ходи.
— Ты ныне поостерегись. Барыня таких слов, поди, не знает.
— Научим, — убежденно сказал Яков, вытирая руки о занавеску, — она, сказывают, девица простая, стало быть, понятливая.
Шешковский спустился в подвал и заглянул в экзекуторскую — обширное помещение с пыточными принадлежностями. Картина была привычной, но в этот раз показалась особенно мрачной. Покрутил носом, приказал дверь, ведущую из дома в подвал, закрыть, ею более не пользоваться и барыню ни при каких случаях сюда не допускать. Митрич, здоровенный мужик, главный заплечник, постукивавший у наковальни, оторвался от дела и усмехнулся в сивую бороду: нашего ремесла все равно-де не утаишь. Шешковский понял его с полуслова — столько лет вместе и почитай каждый день в работе. Сразу отозвался: ты, сказал, потише брякай, а не то затычки придумай, чтобы гости шибко не вопили. Митрич разогнулся, утерся рукавом и сказал:
— Без крику, ваше сходительство, никак нельзя. Он нашего брата бодрит и в кураж вводит.
— Н-но, поговори… Сказано — сполняй!
Велеречивый в светском обиходе, Шешковский был немногословен в разговоре со слугами. Случалось, вместо слов и руку прикладывал. Двинулся к Митричу, чтобы глянуть на его работу, и по неосторожности за свисавший крюк зацепился, так что малость надорвал карман камзола. Разозлился и швырнул крюк в сторону Митрича, хорошо, что веревка удар сдержала, и крюк только чуть щеку оцарапал. Митрич ничего, царапину промокнул рукавом и снова над наковальней склонился. Шешковский помялся, понял, что зазря обидел подручника, положил ему руку на плечо.
— Ты это, ладно… Слыхал про мою женитьбу?
— Ну…
— Что скажешь?
— Так че, кому жениться, кому под глазом светиться.
Шешковский полез в надорванный карман за денежкой. На ощупь, как назло, попадались большие пятаки — посчитал, что много, пивом залиться можно. Наконец нащупал алтын и сказал:
— Нынче гость у меня будет, молодой и глупый. Уму-разуму буду учить, ты уж постарайся от души. Криков не слушай, может, последний раз без хозяйки. Вот тебе задаток…
Митрич покосился на покидавшего подвал благодетеля и плюнул на зашипевшую поковку.
Приближалось назначенное гостю обеденное время, и Шешковский напялил на себя светскую личину. Он встретил Нащокина с искренней радостью, излучая саму любезность.
— Ах, сударь, сколь мне отрадно ваше непогнушение к посещению моей скромной обители. Молодежь, да будет известно, склонна к попиранию старости, не находя иных чувствований, кроме высокомерного презрения. Но мы тоже хороши, требуя от вас только усугубленной ревности в службе, а все забавы нежного возраста, почитая за вздорную блажь. Надобно пойти навстречу, одним набравшись терпения, а другим снисходительности. Именно в сретении сих невозможных доселе качеств вижу я залог всеобщего благорасположения…
Нащокин с трудом сдерживался. Ему был отвратителен этот краснолицый старик с монотонной речью и жалкими потугами на глубокомыслие, но он обещал Храповицкому вести себя благочинно, чтобы не дать до времени повод к малейшим подозрениям.
— Я, сударь, несмотря на злостное в отношении меня покусительство, на вас обиды не держу, — продолжал Шешковский, — ибо вполне понимаю молодое телесное томление. Однако ж не для оправдания, но единой истины ради, скажу, что побуждаюсь к браку не по собственному дерзновенному желанию, но по одному высочайшему соизволению.
— Помилуйте, — не выдержал Нащокин, — мы ведь с вами не подлого сословия, чтобы безропотно сносить подобные веления.
Шешковский резво поднялся из-за стола и замахал руками, так что даже кубок опрокинул.
— Бог знает, что вы такое говорите, сударь! Ужели вас не научали в корпусе, что прямое благочестие токмо безусловным повиновением учреждается и единственно через него проистекает? Вот уж не знал, что любезный граф Федор Евстафьевич от сей непреложной истины своих выучеников отваживает и приводит в состояние, которое может подать повод к повреждению нравов. То-то зрю промеж кадет довольно пагубные измышления, надо бы графа остеречь.
Директор кадетского корпуса Федор Евстафьевич Ангальт был на редкость сердечным и мягким человеком, пользовавшимся любовью своих питомцев. Ласка, доверие, просветительство, гуманность — эти принципы, на которых зиждилась его система воспитания, дали удивительно плодотворные всходы, выпускники корпуса занимали в то время едва ли не половину важнейших мест в государстве. Одни начальствовали в армии, другие заседали в сенате, коллегиях, управляли наместничествами, председательствовали в важных комиссиях. По сей причине Екатерина, первоначально благосклонная к Ангальту, назвала корпус «рассадником великих людей России». Времена, однако, изменились. Гуманизм и просвещение, обернувшиеся ядовитыми плевелами на французской почве, более не поощрялись. На деятельность графа стали смотреть косо; книжки, купленные им на собственные деньги, из корпусной библиотеки изымались; изображения великих мужей, призванных служить юношам образцами, упрятывались в кладовые; с «говорящей стены», предмета особой гордости директора, удалялись мудрые изречения, долженствующие направлять питомцев на жизненной дороге. Кадеты ощущали происходящие перемены и были готовы защищать любимого наставника. Услышав про новую для него угрозу, Нащокин тотчас забыл о натянутой на себя маске презрения и растерянно проговорил: