Витенька - Денис Гуцко


Распахнула окно, скомандовала себе: дыши.

Глотнула кислого кипяченого воздуха, к вечеру слегка остывшего. Невкусно. Но нужно.

“Рыдать не умеешь, в обморок не грохнешься. Так что — дыши глубже, приходи в себя”.

Пискливая суматоха ласточек привлекла ее внимание, выводя из болезненного ступора. Черно-бурые стежки перед глазами: крылья, хвост, крылья... испуганный писк. Не замечала раньше, сколько испуга в верещании ласточек. Ей бы самой сейчас пуститься вот так, кругами, кругами...

Посмотрела на руки. Дрожат.

Всегда любила свои руки — стройные, текучие. “Откуда такие, признавайся? — улыбалась мама, нежно терзая детские ладошки; разглядывала каждую линию, каждую прожилку. — Паутинки-ниточки, доченькины свиточки”.

Еще один с трудом проглоченный вдох.

— Сейчас я успокоюсь, сейчас, Ви...

Собиралась сказать: “Витенька”, — и осеклась.

Что же это? Нет больше Витеньки?

Снова ударил страх.

— Дышать, дышать!

Небо густо залито оранжевой солнечной кровью — она растекается пылающими лужицами за тополями, искрится в окнах, течет над плоскими культями крыш, застывая мутной коркой по краю. Мечутся бестолковые плакальщицы-ласточки: кровь, кровь…

Впилась зубами в мякоть между большим и указательным.

— Все? Пришла в себя? В ванную иди, умойся.

Через пять минут позвонила Грише и попросила его приехать.

— Да, прямо сейчас.

Гриша печально крякнул.

— Что-то случилось?

— Мне к врачу надо.

— Марин, что случилось?

— Я не могу по телефону. Приедешь?

Обронил негромко, точно размышляя вслух:

— Ммм... не вовремя...

Марина поежилась как от озноба. Неужели это Гриша, всегда такой обходительно-обволакивающий, чье донжуанство, казалось, находится в постоянной боевой готовности, произнес сейчас: “Не вовремя”? А ведь действительно не вовремя, в неурочное время звонит: в выходной они если не встречались, то и не созванивались.

— К какому врачу, ты хотя бы можешь сказать?

— К гинекологу.

— Боже мой! Так что случилось?

— Тебя ждать?

— Да... да, конечно... только, Марин, если ничего экстренного, то, может, лучше с утра? Я приеду пораньше. К нормальному врачу... сейчас врачей-то нормальных не найти. К тому же я пива выпил... у меня тут, в общем, гости... Конечно, дело не в этом. Если что-то экстренное... Просто... я из-за тебя, понимаешь...

Зря позвонила. Неурочный Гриша оказался совершенно чужим.

Самой за руль сейчас нельзя. В глазах плывет, и тело трещит. Но можно ведь такси вызвать.

— Маш? Алло?

— Ладно, я такси вызову. Извини.

Нажала “отбой”.

Кажется, даже слышно, как трещит тело. Как тот пень, который выкорчевывали недавно в гаражах. Проходила мимо, когда его трактором тащили — ввинтили крючья, обмотали тросом. Скривилась тогда, наблюдая это театральное упорство неживой уже деревяшки. Теперь вот саму корчит как тот пень.

Страшно. Нельзя бояться.

Прошлась по комнате, мимоходом скользнув взглядом по букету слегка повядших диких гвоздик на комоде — Гришин подарок с прошлой субботы. Не вовремя... Вот так вламываешься к своему мужчине не вовремя — а там вместо него какой-то колючий незнакомец.

Где-то была визитка с телефоном таксопарка. В сумке, наверное. В белой... в синей?

Гриша перезвонил. Поколебавшись, все же ответила на звонок.

— Маш, ну, я приеду, конечно, о чем речь. Выезжаю.

— Скоро ждать?

— Не знаю... как там с движением... Может, еще пробка из центра. Ладно, все, иду за машиной. Куда ехать?

— В шестую больницу, там дежурят.

Бояться — запрещаю.

Целый месяц она прожила, прислушиваясь к тайному шепотку счастья: Витенька.

Было очень похоже на незабываемую утреннюю радость из детства — когда тебя будит торжественный запах пирога, а из гостиной, аккомпанируя этому параду аромата, развернувшемуся в их девичьем, как говаривала мама, салоне, поет радио — и ты вспоминаешь, что мамин выходной выпал на праздник.

Да, было похоже на детство — это сладкое предвкушение нового детства...

По утрам перед зеркалом надолго замирала с щеточкой туши, нацеленной в недокрашенный глаз. Всматривалась в отражение, выискивая снаружи перемены, которыми должна ведь была отозваться на звеневшую внутри радость: “Витенька-Витюша!”. В физиономии, правда, никаких перемен не отмечалось — физиономия оставалась глуховата к радости. Сколько раз ей пеняли — да тот же Гриша: “Ты так редко улыбаешься”. Что ж, водилось за ней такое: редко улыбалась. Теперь — редко. Неутомимая хохотушка в детстве, во взрослой жизни Марина притихла. Будто однажды сосчитала наперед все улыбки, отведенные ей, — и решила приберечь. Хранить как вечерние платья — для особых случаев.

— Вот ты, Мариш, и в постели — как разведчица. Боишься сдать пароли и явки? Я же свой, штабом одобренный.

Ладно, про постель — потом. Ой, потом.

Собственная жизнь, отягощенная завидной карьерой от бухгалтера до директора представительства “Mc. Arena”, давно напоминала ей затяжное путешествие в комфортабельном “люксе”, в которое она по случаю — да-нет? час на сборы — отправилась вместо кого-то. Где это, вы сказали? Пыталась запомнить название конечного пункта — что-то чересчур замысловатое, не держится в памяти. Какой-то город издалека пускает солнечных зайчиков, змейки дымов уползают ввысь. Стюард говорит, что в этот порт они не заходят. Чего-нибудь желаете? Нет, спасибо. Может, попозже. А небо как огромный синий глаз уставилось прямо в душу. Не моргая. Не оставляя надежды.

И вдруг ангел трубит: беременна!

“Все вернется, — затаив дыхание, готовилась Марина. — Возвращается...”. Жизнь снова станет настоящей — волнующей, манящей в завтрашний день.

Витенька…

Решила: будет мальчик. Не раздумывая, назвала Виктором. Именем своего первого мужчины, Витеньки Багрова. Разбежались сразу после окончания университета. Сейчас и не вспомнить толком, из-за чего. Тогда казалось — из-за чего-то непреодолимо важного, неразрешимого. Порвали как-то очень быстро, поспешно: всего-то поругались пару раз.

Где-то он сейчас? Счастлив ли? Сумел ли — без нее? Слышала давным-давно от кого-то из однокурсников, что, переехав в Краснодар, где жил его старший брат, Витя устроился куда-то технологом — то ли на завод, то ли в кооператив. А ведь мечтал пойти в науку, новые материалы изобретать.

Вот так — забеременев, разрешила себе вспоминать то, на что наложен был строжайший запрет, — Витю Багрова, полгода загульной студенческой любви.

Однажды в гипермаркете увидела мужскую сорочку. Простенькую, клетчатую — привет из девяностых. Купила себе, дома носить.

Гриша, когда увидел, хмыкнул:

— Это чтобы мужское начало в себе оттачивать?

Она, конечно, не стала ничего объяснять. К тому же Гриша — даром что замуж не звал — был, кажется, ревнив. Сорочку при нем больше не надевала — ну да это было не часто. А когда надевала, делалась катастрофически рассеяна: то въедет бедром в дверной косяк, то чайную чашку мимо журнального столика поставит… Багров любил, когда она надевала его сорочки. Все делал вид, что старается уберечь ее от простуды: “Мань, надень-ка. Вон, в пупырях вся, озябла”. Она падала в его одежду как яблоко в мешок. Зная, что именно так любо стеснительному эстету Багрову, отводила плечи назад, чтобы соски проклюнулись сквозь ткань — а он, затихнув, любовался.

Все вспомнилось: как поцеловались в первый раз — на трудовой практике, в колхозном складе между ящиков болгарского перца; как в Боковской роще провалились в болото, рванув за померещившимся фазаном... как обнимались потом, хохоча, размазывая тухлую маслянистую жижу. Как на седушках стульев писали шпаргалки по теоретической механике. Как было в те годы голодно и легко.

Убалтывали комендантшу общежития поселить их вместе. Клялись как перед священником, что скоро поженятся. Просили освободившуюся угловую комнату, самую тихую — напротив библиотека, снизу магазин. “Нам бы уже на перспективу, Лариса Федоровна, — любезничал Витя с вредной теткой, широко жестикулируя своими ручищами, от которых та забилась в самый угол своего кабинета. — Чтобы гнездышко свить. Мы и ремонт сделаем”. Не уболтали... Как знать, возможно, если бы уступила тогда старая комсомолка — все могло сложиться иначе.

Всю их любовь — непростительно короткую, недожитую — вспомнила.

Витенька…

А если будет девочка, что ж — Виктория. Можно было бы тоже звать Витенькой, так даже нежнее. Трогательно: “Витенька моя”… Не то что “Викуся” — шепеляво и приторно.

Гриша приехал подавленный, с изжеванным нелегкой думой лицом. По дороге догадался, видимо, перепугался.

— Не разувайся, я почти готова.

Навалился на дверной косяк. Брови к переносице сползают.

— Слушай, Мариш, так ты что — беременна?

Она подтолкнула Гришу легонько в плечо — пошли, мол, чего стоять?

Заперла дверь, лифт вызвала, только после этого сказала негромко:

— Уже нет.

В машине Гриша решил продолжить разговор. Она ему не мешала, но разговора не вышло. Как-то все — о том, да не о том. Неожиданно, дескать, и почему сразу не сказала… и — как обухом по голове, нужно бы собраться, а мысли разбегаются…

Повторил несколько раз: “Почему сразу не сказала?”, — то с укором, то ласково — точно примеряя: какая интонация лучше подходит к этим словам. Марине показалось — ни одна из двух.

Она зажмурилась, крепко вжала большие пальцы в виски. Обычно помогало сосредоточиться. Не сработало. Машина вздрогнула в очередной яме, и одновременно с первым приступом тошноты — это-то зачем? — накатило странное наваждение: лежит она в лодке, замершей на середине широкой сонной реки… И чей-то голос издалека, в мегафон:

— Кондиционер не слишком дует?

Ответила — или подумала:

— Нет…

— Если дует, подкрути там.

С усилием открыла глаза, вызволила себя из шатких лодочных объятий.

— Пусть, не дует.

Ехали довольно быстро — повезло, пробок не было.

Вечер выцвел до светло-голубого. Сумерки, еще обманчиво-прозрачные, клочковатые, зашторили дворы и переулки. Сполошных ласточек из машины слышно не было, но носились они по-прежнему неутомимо. То раскромсают улицу шальным крылатым листопадом, то проплывут, перевалившись с боку на бок, над безглазыми “кобрами” фонарей.

К палаточным спортивным барам, которыми каждое лето обильно высыпало город, стекался народ. Проехали мимо нескольких, просматривавшихся насквозь, наполненных таким же нервным, как полет ласточек, мерцанием телевизоров: шла предматчевая реклама.

Ближе к центру дома сдвинулись плотней, палаточные бары закончились.

— Полуфинал сегодня, — сказал Гриша, скорей всего, просто чтобы разогнать тяжелеющую тишину. — У меня сейчас целый кагал собрался… Восемь человек…

Марина кивнула — скорей всего, чтобы поощрить: да-да, лучше на отвлеченные темы.

— Толик приехал. Помнишь Толика?

Марина кивнула.

— Говорит, по области жара — похлеще, чем у нас. Трава горит.

— Надо же, — сказала она и почему-то снова зажмурилась.

Может, есть еще надежда? Крошечная?

И тут же черной тенью по сердцу: “Нет. Нет надежды”.

Накликала. Накликала беду — с именем этим. Будто других нету.

Тут же досадливо мотнула головой:

— Прости, Вить, это я… ляпнула… прости...

— Что?

— Я не тебе.

Влепившись без единого зазора в глубокое низенькое кресло, дежурный гинеколог слушала молча. Слушая, ощупывала Марину взглядом — хмурым и почему-то настороженным. Пару раз покосилась на настенные часы. Начало одиннадцатого. Казалось, и она вот-вот буркнет с досадой: “Не вовремя”.

Ерунда. Всеобщая мрачность давно ее не огорчает. Шершавая кожица, которую Марина научилась сдирать с жизни без лишних эмоций.

В приемную заглянула женщина на сносях. Пузо смешно подвязано пеленкой: узел на боку — как больной зуб подвязала. Увидев Марину, бросила:

— Позже зайду. Покалякать надо.

— Давай, — кивнула доктор. — Если что, звони. Телефон у Жени есть.

И, вызволив себя из кресла, кивнула уже Марине:

— Ладно. Сейчас посмотрим, что у вас там.

По обыкновению особо тучных одышливых людей она говорила, торопливо выталкивая фразы короткими кусками.

Развернулась вполоборота к стеклянно-металлическому шкафчику. Игнорируя ручку, ухватилась за край дверцы. Живот ее гипертрофированно толстым провисшим свитером налегал на бедра.

— Женя! — позвала она в сторону коридора.

Именно так, наверное, и должны выглядеть дежурные по несбывшейся беременности, подумала Марина. Только так. С таким уползающим к полу животом, с такими сарделечными пальцами... в правый безымянный врезалось обручальное кольцо... ее-то, скорей всего, давно называют мамой — а тебе, милая, прости, не светит. Раз уж ты здесь. Раз пришла к ней. Не светит. Не в этот раз, милая. Перебьешься.

Доктор вынула из шкафа упаковку резиновых перчаток с надписью “стерильно”.

— Женька! — позвала громче и строже.

Красноватая кожа натянулась на суставах левой кисти, принявшей из правой пакетик с перчатками.

Первые же реакции врача на ее рассказ о случившемся — многозначительно поджатые губы, покачивание головы — погрузили Марину в глухое спокойствие отстраненности. Сидит, смотрит вполглаза кино про некую тридцатипятилетнюю женщину, сухопарую, рост выше среднего, коротко стриженную брюнетку, душным летним вечером ожидающую завершения своей беды.

— Тут, по всему, без вариантов. Сейчас... Евгения!

Наконец, с эмалированным лотком в руках, щеголяя броским затейливым маникюром, в приемную впорхнула Женя. Широкая в кости, но ртутно подвижная, не по-вечернему бодрая Женя.

— У меня же уколы, Нона Семеновна, — сказала она с шутливым упреком и ловко ссыпала в мусорную корзину под столом кучку использованных шприцев.

Махнув на нее рукой — мол, знаю я твои уколы — Нона Семеновна двинулась из приемной.

— Пойдем. Женщину посмотрим. Приготовь.

Часто стреляя коленями из-под подола короткого халата, Женя выскочила из приемной. Возможно, и ее кто-нибудь зовет на мужской манер: Жека, Женек...

Марина поднялась и вслед за Ноной Семеновной шагнула в вестибюль. Пропустила пациентку, понуро направлявшуюся в глубь больницы.

— Завтра в обед заеду, не раньше, — крикнул кто-то из-за приоткрытой двери тамбура.

— Отвар не забудь, склеротик! — откликнулась та на ходу.

Недалеко от входа, на одном из расставленных вдоль стены стульев, ссутулился Гриша. Марина спохватилась: совсем забыла о нем. Гриша выглядел неважно.

Он выбит из колеи.

Он один на один с хаосом.

А ведь ничто не предвещало... Сегодня полуфинал, дома сидят ребята, он мог бы стать отцом.

Неожиданно для самой себя Марина ощутила острое раздражение: зачем он здесь? Зачем позвала, дура? Он и не узнал бы ничего.

Тут же накрыло горячей волной стыда, даже кончики ушей защипало. Перед глазами — темный закиданный “бычками” подъезд, на площадку поднимается мама и застает ее тискающейся со старшеклассником, с задранной на бедре юбкой, которая никак не хотела одергиваться. Тогда было, кажется, так же стыдно… или сейчас — стыднее?

Жизнь столпилась, склеилась воспоминаниями с настоящим.

Не то, все это не то.

Но при чем тут Гриша? Злишься на него за что?

И поняла — вернее, знала давно, а теперь решилась сознаться — что он совсем-совсем ни при чем в ее жизни. Ни в этой, деловито-одинокой, в которой он гостил, то часик, то денек. Ни в той желанной, скользнувшей мимо прекрасным призраком.

— Мариш, ты чего? Тебе нехорошо?

Не твой человек. Не Витенька.

— Присядешь?

Еще один мужчина, с которым, пораздумав, решила побыть. Еще один старшеклассник на лестнице.

— Что тебе сказали?

Не любит его. Не слюбится. Да и не стерпится, пожалуй.

— Тебе плохо? Может, на воздух?

Гриша стоит, сбивчиво покачивается с пятки на носок. Они одни в вестибюле. В коридоре, в самом дальнем его конце, ухает шваброй о пол уборщица. Ухает, трет — и что-то бубнит при этом. Такая привычка — разговаривать со шваброй. Как вести дневник. Тысячи, многие тысячи тысяч ее жалких безрадостных слов втерты в здешние полы. Слова испаряются вместе с грязной влагой, повисают в воздухе. Оттого-то все, кто ходит по этим полам, дышит заговоренным этим воздухом, делаются так же безрадостны, пронзительно-жалки.

Марина попробовала посмотреть Грише в глаза, но не сумела.

— Гриш, ты бы ехал...

Из-за двери смотровой выглянула Женя. Звонко позвала:

— Женщина, так вы идете?

— Иду, — откликнулась Марина. — Иду, одну минуту.

— Все готово, давайте скоренько!

Женя исчезла за дверью. В оставленную щелочку просочился голос Ноны Семеновны:

— Чего там? Передумала?

Марина села на стул перед Гришей, усадила его, потянув за руку, рядом.

— Поезжай, ладно?

Чмокнула в щеку:

— Пожалуйста. Мне так легче будет.

Гриша удивленно задрал плечи:

— Нет… как же…

Перебила мягко, но решительно:

— Пожалуйста, уезжай, — и бархатистой ласки, сколько смогла, в голос подбавила. — Мне правда так легче. Самой.

Все-таки посмотрела в глаза. В его глазах разгорается паника. Что делать, если бегство из хаоса неотвратимо ведет в хаос еще более неуютный?

— Марин, ты прости, что я сразу так... ну, не так, как надо... это все как-то вдруг...

Жалеть его сейчас не с руки. Может быть, после. Чмокнула еще раз и ушла в смотровую.

— Ну, это уже так... Для твоего спокойствия. Чтобы своими глазами.

Нона Семеновна развернула монитор.

— Видно? Нет беременности.

Осторожно, чтобы ничего не опрокинуть, не задеть свисающие шнуры, Марина оторвалась на локтях от кушетки.

— Посередине. Видишь? Черное. Плод умер.

Умер. Плод — умер.

— Если был бы живой, — сидя вполоборота к монитору, Нона Семеновна гулко постучала в него согнутым пальцем. — Тут было бы светлое.

Преодолевая судорогу страха и оттого еще шире распахивая глаза, Марина всмотрелась в черную кляксу.

Дальше