Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944 - Громова Наталья Александровна 14 стр.


Музыкальные вечера бывали часто. Играла Елизавета Эммануиловна Лойтер. Я запомнила Бетховена, Чайковского. Она же всегда аккомпанировала самодеятельности. У нас выступала известная скрипачка Елена Лунц, играла сочинения Паганини. Она тоже была в эвакуации в Чистополе. Стихи читала Людмила Кайранская. В городе даже висели афиши с ее концертами. На меня же произвела огромное впечатление Ангелина Иосифовна Степанова. Как-то зимой мы собрались в зале послушать Пушкина в ее исполнении. Она стояла сбоку от сцены, в углу, слегка поеживаясь от холода, в накинутом на плечи деревенском платке, и читала: «Мороз и солнце, день чудесный…», «Прощай, любезная калмычка…». Как же она читала, как она читала! Я до сих пор помню ее интонацию и ее голос. А «Калмычку» я услышала вообще впервые. С тех пор я полюбила ее, мы бегали в чисто-польский театр на спектакль «Дядюшкин сон», где она играла Зиночку.

Зинаида Николаевна Пастернак с сыном Леонидом. 1942

Младшие ребята часто ставили спектакли. Помню, «Рейнекелиса» Гёте и еще небольшой спектакль на немецком языке, который начинался: «Als Burlala geboren war…», а заканчивался: «…gestorben war» [9] . Главными исполнителями в нем были Лариса Лейтес и Никита Бескин. Они напевали под аккомпанемент Елизаветы Эммануиловны. Лариса выглядела как сероглазый воробышек, а Никита – как светло-рыжий ребенок-старичок. У нас впервые запели «Давай закурим…». Музыку сочинила всё та же Елизавета Эммануиловна на стихи своего мужа Ильи Френкеля. Он в то время приехал с фронта на несколько дней повидаться с семьей.

Как-то я увидела в писательской столовой Пастернака. Было холодно, все сидели в пальто и ели из алюминиевых тарелок. А Борис Леонидович был раздет, только в накинутой на плечи телогрейке. С тех пор, где бы мне не ни приходилось перекусывать, я всегда снимаю верхнюю одежду.

Пастернака все боготворили и почитали. Я тогда еще не знала его стихов, но всё равно преклонялась перед ним. Он часто заходил в интернат, держался естественно и просто, носил телогрейку. Летом он читал нам первым перевод «Ромео и Джульетты». Было видно, что ему интересно, как мы слушаем. После его окружили и высказывались не только воспитатели, но и дети.

В интернате работала его жена Зинаида Николаевна, сначала сестрой-хозяйкой, а затем подавальщицей, всегда подтянутая, в белом фартуке и накрахмаленной наколке. Нам, девочкам, она тогда казалась некрасивой: у нее был тяжелый подбородок, она не улыбалась, и мы удивлялись, почему же Пастернак посвятил ей такие стихи: «Красавица моя, вся стать, / Вся суть твоя мне по сердцу, / Вся рвется музыкою стать, / И вся на рифму просится…» Несмотря на суровый характер, она как-то сочувственно на нас глядела и никогда не отказывала в добавке, а даже и сама предлагала.

В нашем отношении к воспитателям мы зависели от мнения старших ребят. Мы прислушивались к их малейшим намекам. Когда они впервые поехали в колхоз с Еленой Викторовной Златовой, то были в восторге от нее. А спустя какое-то время назвали ее сухарем. Но мне Елена Викторовна нравилась. Она как-то во время дежурства зашла к нам в комнату погасить свет и пожелать спокойной ночи, подошла ко мне и нежно погладила. Это внимание мне было дорого, и я ее защищала. Старшие ребята, конечно, были максималисты. И если что не так, то каждое лыко было в строку. Даже к Анне Зиновьевне придирались. Сначала относились к ней с восхищением, а вскоре я услышала, что она «волк в овечьей шкуре». Анна Зиновьевна выглядела настоящей дамой старинного образца, хотя была советской учительницей биологии, – статная, с гладкой прической и взглядом серых глаз с поволокой как-то сквозь тебя. Перед ней я чувствовала себя двоечницей. Она любила музыку и поэзию. Из ее уст я впервые услышала Мандельштама: «Мне на плечи бросается век-волкодав». Жизнь показала, что Анна Зиновьевна по своим поступкам и делам – порядочный человек. Многим она помогла.

Выделялась среди воспитателей своей непосредственностью Флора Моисеевна Лейтес, в прошлом известная красотка среди писательских жен – за глаза просто Флора, естественная, даже какая-то слишком натуральная, с крупным носом. Она кокетливо ходила в наброшенном на плечи голубом одеяльце, как будто это модный палантин. Ее никто не боялся. Сначала ее восприняли на ура, а потом: «нет – дура». Цезарь Голодный подходил вечно с одним вопросом: «Расскажите, Флорочка, как Маяковский объяснялся вам в любви на пляже?» Флора смеялась и подковырки не замечала. Тем не менее Флора одна из первых и немногих, кто поддержал Цветаеву в ее последние тяжелые дни.

Словом, угодить нам было трудно.

А уж нашего директора Якова Фёдоровича Хохлова мы просто считали сволочью, хотя всё хозяйство держалось на нем.

Миша Либединский с мамой Марией Фёдоровной Берггольц. Перед войной

Мы, конечно, не могли судить о его работе, но его грубости и хамства не терпели и боялись.

Анна Зиновьевна служила буфером между нами. Летом он начал «чистку кадров». Например,

Лоре Дыкман пришлось уехать.

А Мурку Луговскую Хохлов доводил до слез, грозился выгнать, так как вовремя не пришли деньги за ее проживание, да еще мучил вопросами, что с ее папаней, прекрасно зная, что у того неприятности.

С другими воспитателями я не сталкивалась, но мне они казались не вредными, а хорошими. Молодая и красивая Рита Ноевна Лурье справлялась с самыми трудными мальчишками – десяти-одиннадцати лет. Они были неуправляемые, у них часто бывали драки, они устраивали темную то одному, то другому, спорили на «американку», или на более суровую «русскую» [10] . Причем всё происходило на фоне вечного желания есть. Да и рассчитывались едой. В споры их вовлекали старшие мальчишки, которые, конечно, выигрывали. Об этом догадались воспитатели и стали строго следить в столовой, пока это не прекратилось. Этих мальчишек боялись и продавцы на рынке, так как они могли что-нибудь стибрить. Запомнилась парочка братьев – Миша и Юра Панченко. Они были погодки. Один кареглазый, другой сероглазый. Называли их «Экипаж братьев Панченко». По виду два таких невинных лобастых оболтуса. Когда они ссорились с Толей Дукором, то дразнили его, заикаясь: «Толстый, жирный, конопатый, жаба». Эти мальчишки почти всем давали прозвища.

Недолго к этой группе примыкал Миша Либединский, но ему доставалось. Он был правдив и наивен, романтичен и влюбчив.

Я слышала, как он в уборной, которая у нас называлась «ноль-ноль», распевал «Сулико».

Приложение к подарку от Союза писателей Лене Левиной. 1942

Мишу я впервые увидела до войны, ему было около шести, а мне – восемь. Меня привел к Либединским папа, они жили недалеко, на Сивцевом Вражке. Миша сразу же вытащил из дивана коллекцию минералов и стал про нее рассказывать. Поразила своей красотой его мама Мария Фёдоровна, а для папы просто Маша или Муся. У нее было тонкое лицо с правильными чертами. Когда мы зашли, она сидела перед зеркалом и расчесывала длинные светло-каштановые волосы, которые почти прикрывали ее стройную фигуру. Она была младшей сестрой Ольги Берггольц, ей посвящено стихотворение, начинающееся так: «Машенька, сестра моя, москвичка! / Ленинградцы говорят с тобой. / На военной грозной перекличке / Слышишь ли далекий голос мой?» Она привезла детям подарки от Союза писателей. И я тоже получила подарок, к нему было приложено письмо с обращением: «Дорогая Ёлочка! Твой отец на фронте. Он защищает и тебя и всю нашу любимую страну. Родина знает каждого своего защитника, любит его, любит и его детей…». Я поверила, что мой отец жив. Это было убедительно. Главное, мне этого хотелось. В интернате Миша не прижился, его обижали, пришлось переехать к любимой бабушке. Главным обидчиком был Никита Бескин, «гаденыш», как вспоминал Миша. В конце зимы приехала его мама, та самая Муся, по-прежнему красивая, в худеньком пальто и в летном шлеме, который был ей к лицу.

Ёлка с мамой. 1940-е

Моя мама жила на улице Галактионова, в маленькой и уютной комнатке, но приходила я к ней редко – всё какие-то дела. Жилось ей трудно, я не представляла, на что она жила, но когда я приходила, она всегда меня подкармливала. Обычно это бывали хлеб с маслом и луком. Хозяева у нее были муж и жена, грамотные, городские. Его смутно помню, похож на бухгалтера. А хозяйка смотрела исподлобья, как-то подозрительно, к тому же она носила очки, привязанные черными шнурками.

В первый же раз, когда я пришла, мама радостно сообщила: «Представляешь, у них целая коллекция граммофонных пластинок. Много Шаляпина и других певцов. Можно послушать, но в их комнате». Среди пластинок оказалась одна с записью арии Германа «Что наша жизнь? Игра!» в исполнении маминого дяди – Николая Ростовского. Мама, конечно, обрадовалась. Удивительно: он в это время жил рядом – в Казани, а мы и не знали!

Мама работала в художественной артели товаров ширпотреба объединения инвалидов. В чем заключалась работа – не знаю. Знаю только, что ей удалось создать цех для «обеспечения работой эвакуированных жен писателей-фронтовиков», в котором «изготовлялась продукция для детей дошкольного возраста». Так указано в сохранившейся справке. Это был заработок для членов семей писателей, а главное – рабочая карточка, спасение для многих. Всё это организовывалось под покровительством ССП [11] , с помощью К.А. Федина и А.Г. Глебова. Цех включили в артель им. Ворошилова Всекопинсоюза (объединение инвалидов) Чистополя. Я помню, как в интернате мы тоже вязали из вигоневых ниток распашонки для детей, но это было недолго. Позднее, уже в Москве, цех перерос в вязальную, а затем в швейно-пошивочную мастерскую Литфонда, а затем в первоклассное ателье.

В первый же раз, когда я пришла, мама радостно сообщила: «Представляешь, у них целая коллекция граммофонных пластинок. Много Шаляпина и других певцов. Можно послушать, но в их комнате». Среди пластинок оказалась одна с записью арии Германа «Что наша жизнь? Игра!» в исполнении маминого дяди – Николая Ростовского. Мама, конечно, обрадовалась. Удивительно: он в это время жил рядом – в Казани, а мы и не знали!

Мама работала в художественной артели товаров ширпотреба объединения инвалидов. В чем заключалась работа – не знаю. Знаю только, что ей удалось создать цех для «обеспечения работой эвакуированных жен писателей-фронтовиков», в котором «изготовлялась продукция для детей дошкольного возраста». Так указано в сохранившейся справке. Это был заработок для членов семей писателей, а главное – рабочая карточка, спасение для многих. Всё это организовывалось под покровительством ССП [11] , с помощью К.А. Федина и А.Г. Глебова. Цех включили в артель им. Ворошилова Всекопинсоюза (объединение инвалидов) Чистополя. Я помню, как в интернате мы тоже вязали из вигоневых ниток распашонки для детей, но это было недолго. Позднее, уже в Москве, цех перерос в вязальную, а затем в швейно-пошивочную мастерскую Литфонда, а затем в первоклассное ателье.

Мама иногда приходила ко мне в интернат. Она была доверчивая и радовалась пустякам. Я слышала, что она красивая, но относилась к этому, как к повседневности. Ведь это мама. Я запомнила, как она как-то зимой пришла ко мне в сером пальто с небольшим воротником из серого каракуля, в такой же шапке, бывшей папиной папахе времен Гражданской войны, а сверху повязанная серым платком. И радостно сообщила: «Мне сказали, что я самая красивая женщина в Чистополе, а как ты считаешь?» Я смутилась и что-то буркнула, хотя действительно видела, что красивая: у нее такие ясные голубые глаза на румяном лице! Но мне неловко. Всегда неловко. Как-то она посмотрела на меня, что-то веселое мелькнуло в ее взгляде, и она удивленно заметила: «А ведь у тебя волосы стали виться. Ты что, влюбилась?» Я, конечно, скукожилась от смущения и отмахнулась.

Мария Тимофеевна Берггольц. Ленинград, кон. 1940-х

У мамы в Чистополе появились близкие люди. Среди них были и старые знакомые – Лиза Крон, Тарковские, и новые, с которыми она потом продолжала встречаться и в Москве: Бэлочка Коток, Василиса Георгиевна Шкловская, Бугаевские, Оля Дзюбинская. Из интернатских детей с мамой в Чистополе подружилась Галя Щербакова. Навещала ее и Нелла Иоффе. Как-то она зашла к маме, и застала ее без сознания, видимо, от угара, и вызвала врача. Вернувшись в интернат, срочно погнала меня к ней.

Некоторые из чистопольских знакомых жили в Москве по соседству, и связь продолжалась. Например, Татьяна Исаевна, жена поэта Николая Панова, служившего на Балтике. В детском саду находился ее сын Женя. Как-то Татьяна Исаевна, проходя мимо наших окон и увидев маму, всё махала, махала рукой, и мама ей вслед заметила: «Панова – хорошая баба». Для мамы это была высшая похвала. А я подумала: какая же баба, она интеллигентная и городская.

Особенно нежно мама относилась к родителям Юрия Крымова, уже к тому времени погибшего на войне. Их она называла Беклемишевы. Мама – Вера Евгеньевна Беклемишева, высокая худая старуха с горящими карими глазами, куда-то устремленными, в ней было много девичьего, и отец – Соломон Юльевич Копельман, бывший издатель. Он был невысокий, с неуверенной походкой старика. Даже когда стоял, казалось, его можно сдуть, как одуванчик. У них была невестка, часто заходившая в интернат, Ирена, польского происхождения. Мне безумно нравилась ее внешность, хотелось ей подражать. Она носила воротник зимнего пальто нараспашку, как апаш, и я так же делала. Сейчас я бы сказала, что она была похожа на Анни Жирардо.

Мама познакомилась и подружилась с Марией Тимофеевной Берггольц, матерью Ольги и Муси. Мария Тимофеевна как-то удлинила мне пальтишко, из которого я выросла, так удачно, что я его полюбила и долго носила.

В Чистополе жили четыре сестры Синяковы, любимицы футуристов и сами авангардистки. Одна из них, Ксения, была жена Асеева. Две сестры, Мария и Надежда, жили вместе с ней. Мария, давнишняя мамина знакомая с гладкой прической, молчаливая и с внимательным взглядом серых глаз, была художница. Надежда, в прошлом пианистка, немного с чудинкой. За глаза мама ее звала Надькой, а также добавляла, что она очень талантлива и в нее был влюблен Пастернак. Четвертая, Вера, жила с мужем Семёном Гехтом отдельно.

У Асеевых была большая комната в угловом доме на главной улице, на втором этаже. Как-то мы пошли к ним в гости. Нас встретили приветливо, меня разглядывали. Кажется, я им понравилась. А Надя сказала, что у меня нос похож на нос Сережи Навашина. Я восприняла это как комплимент, так как слышала, что он «красавчик».

Ранней весной мама собралась в Москву: ее беспокоила квартира, в ней временно поселились чужие люди, а главное, нужно было зарабатывать. В Союзе писателей ей дали командировку в Казань с просьбой в управление НКВД о получении пропуска в Москву по делам артели. И она первым же пароходом решила уехать в Казань.

Из Чистополя не так просто было выехать, так как расписание еще не установилось и существовали проблемы с билетами. Она провела на пристани два дня. У меня сохранилось письмо, отправленное с пристани, где она пишет: «Вчера думала тронуться, но не удалось. Хотелось утром добежать до тебя, чтобы крепенько поцеловать, но боялась рискнуть. Еду на Горький, спокойно, билет на руках. Как дальше, не знаю».

Начало весны связано с Алёшей Сурковым: он принес нам свежий светло-зеленый огурец. И мы делим его на несколько частей. Запах потрясающий. Алёша вообще был добрый, он много возился с маленькой сестренкой Наташкой. Как-то она расхныкалась. Дома было холодно, и ей хотелось есть. Алёша посыпал кусок черного хлеба солью, разрезал на кусочки и сказал: «Ешь по кирпичику, и у тебя сложится печка, и будет тепло». И Наташка успокоилась.

Незаметно кончилась школа, перевели в следующий класс. И началась наша работа на огороде.

Лето и осень. 1942 год

Окраина Чистополя переходила в колхозное поле, небольшая его часть с краю была отдана нам под огород. Начали с посадки картошки. Потом окучивали, помнится, не один раз. Пололи репу, свеклу, морковку и еще что-то. Каждому выделялось по несколько грядок для выполнения нормы. Спозаранку шли на огород, работали до обеда, примерно до двух часов дня, уставали. Осенью отбивали просо палками и цепью, затем провеивали. Собирали урожай и засаливали зеленые помидоры в бочки. Как это делать, показывал сам директор Хохлов. Тогда он мне даже понравился.

Летом мы переехали в знаменитую палату номер шесть, где до нас жили старшие девочки. Мы к ним относились с пиететом, переезд нас обрадовал, как перемена жизни, да и палата была уютнее. Мне нравилась Варя Шкловская, и мне досталось то место, на котором она спала. Я видела в этом хороший знак. Зимой мы заметили, как на лестнице против нашей комнаты Варя целовалась с Борей, сыном Хохлова. В это время прошли слухи, что у них роман. Тут же появилась песенка с нескладными словами: «И вот из палаты под номером шесть нам велено было блондинку привесть», – имелась в виду Варя. Ей тогда было пятнадцать лет, и для меня в дальнейшем это стало как бы точкой отсчета. Как же так, Варя в этом возрасте уже целовалась, а я еще нет.

Мы много времени проводили в нашем дворе: стирали, гладили, чистили картошку для кухни. Я помню, как Люся Ставская помогала мне стирать. Она была по-бабьи заботлива. Во дворе даже делали стенгазету. Двор окружали сараи и стойла для лошадей. В интернате была лошадь с телегой и возчик. Часто лошадью правили старшие мальчики. В лес за ягодами и грибами не ходили и, как ни странно, даже не купались. Одно время увлекались вышиванием аппликаций на наволочках для маленьких подушек. Я вышила белого поваренка на темно-синем сатине. Мне его нарисовала Гедда. Шор. Еще мы занимались немецким языком с Маргаритой Вильгельмовной Куреллой. Дураки – ленились. Помню, учили стихотворение Гёте: «Wer reitet so spat durch Nacht und Wind? / Es ist der Vater mit seinem Kind» [12] .

Летом мы стали ходить в госпиталь. Он находился за парком, наискосок от школы. Мы выступали по палатам с чтением стихов, одна девочка играла на баяне, другие танцевали. Я читала стихотворение Михаила Светлова «Двое». Оно было про Гражданскую войну, но мне нравилось и подходило к военной обстановке. Еще стихотворение Лебедева-Кумача «Юный патриот» – о мальчишке, тушившем зажигалки. Оно начиналось так: «Руки смуглые в царапинах, / Непокорный взбит вихор, / На плечах тужурка папина, / Строг и важен разговор…» Самое важное было помогать писать раненым письма. Мы это охотно делали. Старшие ребята отправлялись группками работать в колхоз на короткие сроки. Колхоз находился километрах в семи от Чистополя. Ездили на подводе или ходили пешком.

Назад Дальше