Там, в Берсуте, собрались все, кого отправил Союз писателей в эвакуацию, это был, как я теперь понимаю, большой распределительный пункт. Следом за нами приехали множество писателей и писательниц, со своими семьями, с родителями, там был и сын Алексея Толстого, Никита Толстой, со своей женой, дочерью знаменитого Лозинского.
Было много маленьких детей, и нас, десятилетних подростков, заставляли выгуливать малышей, пока матери занимались хозяйством. Это оказалось мучительное задание, потому что малыши нас не слушались, вырывались, орали, но мы терпеливо с ними гуляли, успокаивали, как могли, чтобы их мамы успели кое-как справиться со своими делами.Роза Сергеевна Росина
Потом настало время разъездов. Очень большая колония отправилась в Ташкент, кто-то уехал еще в какие-то места. Была там Маргарита Алигер со своими дочками, сначала с одной, от композитора Макарова, который впоследствии погиб на фронте; при ней же была ее мать, очень приятная, общительная женщина. Она всех нас как-то по-доброму, по-матерински собирала вокруг себя, обнадеживала, успокаивала. Мы пробыли в Берсуте лето, ближе к осени нас отправили в Чистополь.
Первые месяцы в Чистополе оставалась и моя мама, Роза Сергеевна. Когда жизнь в интернате более-менее наладилась, и мама сочла, что я вне опасности, она, устроив наших родственников на квартиры, стала собираться в Москву. Я пошла ее провожать. На пристани мы с ней долго прощались, потом она спустилась по мостику, ушла в глубь парохода, и больше я ее никогда не видела. Кто бы мог подумать, что это была моя последняя встреча с моей дорогой мамой.
Пароход всё не отплывал. На пристани собралось полно народу. Смотрели с замиранием сердца, как мать прощалась с сыном.
К пристани была пришвартована платформа, полная призывников. Один из них, молодой парень, выделялся, будучи на голову выше всех остальных. Его мать, крохотная, сухонькая женщина в белом платочке, кидалась к нему с распростертыми руками, она была ему по пояс. Обнимала и истошно, не по-человечески, по-звериному как-то выла. Ее оттаскивали, она минуту-другую стояла в стороне, как бы приходила в себя, но, глядя на свое ненароком, не ко времени выросшее сокровище, которое ни один окоп не укроет от пули, она опять кидалась к нему и опять начинала выть, а ее бедный сын, совсем еще мальчишка, смотрел смущенно по сторонам… Она его обнимала, обнимала и не могла с ним расстаться ни в какую. Эта сцена запечатлелась в моей душе на всю жизнь, и сегодня, спустя более полувека, она стоит, как живая, предо мной.
Но вот, наконец, мать оттащили, призывников погрузили, и пароход отплывает, тает в дымке, и сердечко мое ноет, ноет… С тяжелыми предчувствиями вернулась я в интернат.
Зима в сорок первом была ранняя и крутая, холодная. С осени резко похолодало. Писатели-ополченцы – почти все пожилые люди (молодые ушли по призыву) мерзли на восточном фронте под Вязьмой. Они ушли в ополчение защищать столицу еще в августе, когда было тепло, а теперь, раздетые, голодные, страдали неимоверно. Ни теплого обмундирования, ни питания, ни оружия. Вернувшись в Москву, моя мама пошла в военную комиссию Союза писателей, и они быстро собрали большие посылки для ополченцев. Собирали в основном шапки, рукавицы, шарфы и еду, потому что с едой там было очень плохо.
Проблема заключалась в том, как доставить эти вещи на фронт, под Вязьму. Там шли бои, вражеские самолеты бомбили день и ночь. И тогда моя мама вызвалась сама везти эти посылки на фронт. Она, бедная, подозревала, что может и не вернуться. Она так и сказала одной своей приятельнице, которая ехала на фронт медсестрой: ты-то вот вернешься, а я нет. Маме присущ был дар ясновидения, она многие события заранее предсказывала. Этот дар в какой-то малой степени передался и мне, и надо признать, что это нелегкая ноша.
Мои бедные родители погибли вместе, в одно мгновение. Мне долго не говорили, что я осталась круглой сиротой, но по тому, что родители больше не отвечали на мои письма, а также по тому, что вокруг меня образовался какой-то круг молчания, часто переходивший в особо теплые отношения ко мне всех окружающих, особенно воспитательниц, я начала догадываться, что произошло что-то страшное в моей жизни. Они меня оберегали, старались вложить мне в руки какую-нибудь профессию, не хотели меня отдавать в детский дом. Я часто шла по улице одна и плакала. Спустя годы маршал Жуков писал, что без ополчения, без вяземских фронтов нам не удалось бы отстоять Москву. Это величайшая трагедия Второй мировой войны, но она дала передышку, выиграла время, чтобы собрать силы для контрнаступления. Кто бы мог подумать, что две деревушки, стоящие почти что рядом, Бородино и Вязьма, ценой неимоверных жертв дважды спасли Россию.
Надо сказать, что печаль и горе в те годы бывали почти на каждом шагу. В трехэтажном доме, где нас разместили, нижние этажи занимали мальчики, а верхний – девочки. И там же, на третьем этаже, поселили жен немецких писателей-антифашистов. Многие из них были с детьми, даже, помнится, с грудничками. Они были молчаливы и очень растерянны.
Жили эти женщины как-то замкнуто, внутри своей среды, но там вдруг произошла большая драма. У одной из них умер ребенок. Я помню, как эта бедная женщина мучилась, чтобы не дать воли своему горю, потому что неподалеку шла кровопролитная война, развязанная ее сородичами. А у нее было свое великое горе. Мы ей очень сочувствовали. И вдруг она исчезла. Мы все заволновались, ходили ее искать, но не нашли. Только под утро она вернулась. Говорили, она всю ночь ходила по пустому городу, чтобы тихо, где-то на окраинах, на задворках выплакать, выстонать свое великое горе. Она была очень сильным человеком. Потом их всех куда-то увезли в другие места, кроме дочери Иоганнеса Бехера, которая оставалась с нами.
Воспитательницами у нас были жены писателей. Время было суровое, они учили нас быть самостоятельными, чтобы в случае чего мы сами умели себя обслуживать. Труднее всего давалось нам, городским девочкам, мыть полы в больших комнатах. Жена Чичерова, писателя, который был на фронте, следила за нашими трудами, указывая пальцем, командирским голосом требовала:
– Девочки, до плин-ту-сов, до плин-ту-сов!
И мы, десятилетние, лазили под кроватями и действительно до плинтусов мыли свои полы. Она же следила за нашими занятиями, проверяла наши домашние задания. Учили нас всяким хозяйским навыкам, мы что-то вязали, что-то шили: давали нам каждой такие хорошие кусочки ткани. У нас была старшая подруга, по-моему ее звали Таней, добрейшей души человек и очень хорошая художница. Чтобы как-то обжить, обукрасить наши комнаты, она каждому из нас нарисовала по поросенку из знаменитых «Трех поросят». Дали нам бархатные разноцветные кусочки, ленточки, и мы с таким удовольствием занимались аппликацией! Каждая старалась как можно ярче украсить своего поросенка. Потом из какой-то ткани сделали рамочки, повесили каждая своего поросенка у своей кроватки, и стало как-то светлее, веселее в наших комнатах. Моего поросенка звали Нуф-Нуф. Он поднимал одну ножку и танцевал. Ложась спать, я прощалась с ним на ночь. Это было мое утешение. Я его помню до сих пор. Неподалеку от моей кроватки стояла кровать Тамары Хесиной, Томочки, ставшей впоследствии не то что подругой, а сестрой по духу на всю жизнь.
Очень часто по вечерам отключали электричество. А зимние ночи длинные-предлинные. У нас в углу на полочке была лампадка. Мы ее зажигали, забирались на свои кроватки и долго пели трогательные, задушевные, душещипательные песенки и романсы. До сих пор помню романс про Татьяну, которую пел в предвоенные годы популярнейший Пётр Лещенко:Где же, где,
Скажи, Татьяна,
Моя любовь
И наши прежние мечты?!
Мы должны были кормить сами себя, и ближе к весне нам выделили свое поле. Сажали картошку, капусту, морковь. Потом день за днем ходили пропалывать, ухаживать за своими посадками. Поднимали нас затемно, в четыре утра, и мы шли, полусонные, четыре с лишним километра к своему полю. Поработав, возвращались, завтракали, шли в школу, делали уроки, и опять в поле. У нас была замечательная вожатая, по-моему, ее звали Майя Корабельникова, веселый, задушевный человек, и, когда она собирала нас на общественные работы, мы шли с удовольствием, никто не отлынивал, хотя работа была для нас, городских девочек, непривычной и очень тяжелой. Помню, как мы ходили пропалывать огромное, как нам казалось, бескрайнее поле проса. Мы выстроились в одну шеренгу и, не поднимая головы, вырывали сорняки на своем пути. Уже и день был на закате, начало темнеть, а полю и сорнякам этим ни конца, ни края не было. Мы всё шли и шли, не разгибая спины, и думала я тогда, кому это пришло в голову назвать наш город Чистополь, то есть чистое поле? Где оно, то чистое поле, когда этим треклятым сорнякам нет конца? Как мы завершили ту работу и как вернулись домой, я уже не помню – мы плыли в каком-то тумане, но свое поле выпололи.
Окраина Чистополя
Осенью мы поступали в распоряжение управляющего нашим хозяйством, а ведал нашим хозяйством товарищ Хохлов, бывший моряк, человек по-военному строгий, который никогда не улыбался и никогда не бывал доволен нашими стараниями. Самым мучительным было приготовление бочек под засолку. Бочки – огромные, в три раза больше нас. Их валили на бок, мы залезали в эти деревянные казематы и драили, песочили, мыли, потом оказывалось, что оставался еще запах с прошлого года, и надо было начинать сначала. Когда бочки были готовы, их наполняли капустой, огурцами – всем, что мы вырастили на своих огородах, чтобы хватило на всю зиму.
По утрам ходили в школу. Надо сказать, что школа наша была одноэтажным добротным каменным строением. Учились ли с нами городские дети, я не помню, кажется, учились там только мы, интернатские. У нас были старшие группы, средние, младшие. Помню хорошо Таню Шервинскую. Она потом вышла замуж за Кому Иванова, ставшего великим ученым.
Культурным, социальным и даже бытовым центром писательского поселка в Чистополе был, конечно, наш интернат. Народу было полно с утра до вечера. Пастернак нас посещал каждодневно. Кроме жены, Зинаиды Николаевны, в интернате обитал еще и Стасик, сын, вернее, пасынок Пастернака. Это был замкнутый в себе парень, который шел, почти не поднимая глаз, не замечая ничего вокруг. Он был сыном великого музыканта-пианиста, и его, похоже, тоже готовили к великому музыкальному будущему. Спустя годы я читала много воспоминаний о Чистополе и о его жителях времен войны. Оказывается, все те годы у Стасика была любимая девушка в Москве, он с ней переписывался, любил ее бесконечно, потому его ничего вокруг и не интересовало. После войны они поженились.В Чистополе неподалеку от интерната высилось громадное здание Второго часового завода. После войны почти всё взрослое население Союза носило на руках часы Второго часового завода, но в те годы сомневаюсь, что там производили часы. Какие-то ученые, похожие на Королева, мелькали изредка. Конечно, главной достопримечательностью Чистополя оставалась улица Володарского, главная улица, которая вела от Камы в центр города. Сам город был детищем этой славной реки. Река питала город кислородом, энергией, самой жизнью. Для нас это была река-праздник. Временами, устав от замкнутого, душного пространства интерната, мы спешили по центральной улице к реке, чтобы набраться воздуха и оптимизма.
Дом на улице Володарского в Чистополе, где жил Б. Пастернак
Очень часто, когда я шла по улице Володарского, навстречу мне попадался Пастернак. Это было отдельное явление, понять которое мне было очень сложно, потому что я была еще ребенком; но интуитивно я понимала масштаб этого человека, этой личности. Он всегда шел медленным, размеренным шагом, смотрел поверх голов, углубленный в самого себя. Это был воистину небожитель, хотя нередко у него в руках были самые что ни на есть обычные вещи. Помню, однажды он шел и нес под мышками очень хорошо подшитые валенки. Стояла суровая, но спокойная, сухая зима, он нес обувь для своего пасынка. Было удивительно смотреть, как этот красивый, высокий человек идет, смотрит в небеса и несет валенки под мышками.
Обычно, подойдя к нашему интернату, он своим знаменитым, зычным, можно даже сказать, трубным голосом, восклицал:
– Ста-а-сик! Ста-а-а-сик!
Стасик выходил, они общались. Потом выходила и Зинаида Николаевна, потом Пастернак шел на кухню, жена его подкармливала. Питание у нас было хорошее, но скудное, мы никогда не наедались. Мяса нам никогда не давали, ели мы одни потрошки. Зато у нас была замечательная повариха. Она была венгерка, тоже из числа антифашистов, и очень вкусно делала сладости. Она варила сахар, потом подкрашивала его какими-то специями и разрезала квадратиками. Были и голубые, и розовые, и желтенькие, и зеленые, и беленькие. Нам давали по одному квадратику к чаю. Это было наслаждение и бесконечные загадки, кому что досталось и что бы это могло означать.Борис Пастернак с сыном Леонидом. Чистополь, 1942
После ужина устраивали замечательные вечера. Большой зал столовой делился на две половины. В глубине – собственно столовая, а первая его часть – как бы гостиная с роялем. Так как публика была очень культурная, то к вечеру, когда сотрудники освобождались от роли воспитательниц, кухарок, уборщиц, появлялась необходимость культурного общения и общения вообще с людьми своего круга.
Бывали очень славные музыкальные концерты, а то и вечера мелодекламации, старинного вида искусства, который теперь почти исчез. Часто приходил Борис Пастернак и читал переводы Шекспира, над которыми он тогда работал. Скромный зал сидел не шелохнувшись, магия звучного слога была неотразима.
Длинные зимние вечера при лампаде мучили несказанно. Охрипнув от романсов, мы очень заскучали по красивому, округлому, сочному слову. Все наши книги для чтения, домашние библиотечки остались далеко, в довоенной жизни. Нам, однако, сильно повезло с воспитательницей. После Чичеровой, срочно уехавшей из Чистополя, нашей воспитательницей стала Марья Михайловна, актриса Ленинградского БДТ. Ее чудом вывез из блокадного Ленинграда близкий родственник, моряк, писатель, кажется Марьямов. Она была абсолютно одинока, и ее устроили к нам работать воспитательницей. Любила она театр без памяти, я оказалась для нее самой подходящей кандидатурой, чтобы излить всё то, что она любила, о чем мечтала. Она мне рассказывала о тайнах сценического искусства, о великом актере Николае Фёдоровиче Монахове, которого она обожествляла.Городской театр, где впервые было поставлено «Нашествие» Л. Леонова
Между прочим, она стала мне давать уроки искусства мелодекламации. Время поджимало, репертуар был куцый, и когда Марья Михайловна сочла, что ее ученица уже как бы готова для публичных выступлений, меня стали очень нарядно одевать для сцены. Подходило всё, что только можно было найти. Какие-то юбочки, бархатные жилетки, шарфики, и я выходила на нашу маленькую сцену. Стасик Нейгауз аккомпанировал на рояле, и я неслась как птица со своей знаменитой шахматной балладой:
…Ночь. Оплывают в замке свечи,
Король уж спит… Но вдруг набат!
Мелькают головы и плечи,
Народ берет дворцовый сад.
– Смерть королю! Народ разгневан,
Гул голосов, звон хрусталя,
Шах королю, шах королеве,
И пешки сняли короля.
Если по правде, мы не совсем понимали, что несем, но зал слушал не шелохнувшись. Бедная Марья Михайловна очень старалась, она хотела из меня хоть что-то вылепить на скорую руку, потому что такое было время. Вылепить не успела, но заразила, обогатила на всю жизнь любовью к театру, великому искусству сцены.
Марья Михайловна была к тому же очень тонким человеком, она буквально читала наши души. Особенно меня она почему-то полюбила и делилась со мной всеми своими тайнами, как со взрослым человеком.
– Завтра пойдем за книгой, – прошептала она мне однажды.
По интернату разошлась весть, что на окраине Чистополя живет доктор, у которого есть книги, и мы решили целой делегацией пойти попросить, на время конечно, книгу для чтения. Нас было четверо – три ученицы интерната во главе с Марьей Михайловной. Она постучалась, нам открыли. Вышел хозяин дома. Мы поклонились и попросили книгу Чехова на самое короткое время. Доктор был пожилым и усталым. Подумав, вернулся в дом и молча вынес нам, на вытянутых руках, как величайшую драгоценность, как святыню, томик Чехова. Так же обоими руками Марья Михайловна приняла от него книгу, и мы попрощались с этим добрым доктором. Боже, какой это был праздник! В руки, конечно, книгу никому не давали. По вечерам Марья Михайловна читала нам рассказы Чехова, а мы, сгрудившись вокруг, слушали не дыша.Наш интернат был детищем Литературного фонда, по тем временам довольно богатой организации, так как семь процентов от всех публикаций советских писателей перечислялись в Литературный фонд. Нам присылались из Москвы ежемесячно какие-то деньги, которыми оплачивались расходы по содержанию интерната, все поставки, электричество, отопление, – другими словами, вся наша жизнь. Но вот однажды Марья Михайловна сообщила мне по секрету, что нам не успели перечислить деньги и город грозит отключить нас от обеспечения. В долг во время войны никто не хотел давать.
Анна Зиновьевна Стонова
И вот тогда Анна Зиновьевна Стонова, жена известного писателя, будучи хозяйкой нашего интерната, решила пойти к Леониду Леонову, получившему как раз перед тем Сталинскую премию за пьесу «Нашествие». Анна Зиновьевна была педагогом, как говорится, от Бога. Все бывшие ученики 170-й школы Москвы, а среди них много выдающихся деятелей культуры, поют ей гимны до сих пор. Женщина она была статная, красивая. Перед тем как пойти к Леоновым, она надела очень красивое пальто с чернобуркой, красивую, какую я больше нигде не видала, шляпу, и медленно, полная достоинства, пошла за деньгами.
От нее мы научились, как надо идти, когда идешь к кому-либо что-либо просить. Достоинство – это высшее мерило человека. Она шла не как просительница к богачу. Она шла на равных, от имени детей, родители которых воевали, многие уже погибли на фронтах, она шла просить в долг определенную сумму, пока Литфонд не пришлет. Леонова мы не застали дома, он был в отъезде, а жена вошла в наше положение, одолжила нужную сумму. Сразу после получения денег из Литфонда долг был незамедлительно возвращен, и шествие нашей Анны Зиновьевны повторилось: то же пальто, черно-бурая лиса, изумительная шляпа и достоинство равного с равными.