Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944 - Громова Наталья Александровна 34 стр.


Осенью 1941 года интернат переехал в Чистополь. От пристани мы поднялись вверх к собору, дальше шли высоким берегом Камы через город и, миновав центральную площадь, оказались на улице Володарского в Доме крестьянина (кирпичный купеческий крепкий особняк), где прожили до осени 1943 года. Поскольку дом был заселен детьми, по-прежнему приезжавшие в город крестьяне ютились где-то неподалеку, а лошади с телегами располагались в деревянных крытых отсеках большого двора. Мы часто занимались тем, что собирали колоски пшеницы из телег и подбирали их с земли, вымолачивали зерно, помещали в мешочки, это была тогдашняя «валюта» для разного рода внутреннего обмена (на сахар рафинад, например), да и пшеничная каша из этого зерна была вкусной и очень сытной. Еще помню, что мы издевались над эвакуированным из Польши человеком– Прилуцким, которого мы дразнили Пилсудским, он работал завхозом в интернате. Был очень аккуратно одет, сапоги всегда начищены. Это нас, ребят, раздражало, и мы на пороге его маленького сарая несколько раз вырывали небольшую ямку, обмазывали ее внутри глиной, заливали водой, накрывая сверху ветками и землей. Подходя к входу и открывая ключом сарай, Прилуцкий ногой обязательно попадал в грязную воду… Жестокие мальчишки…

Из других воспоминаний о постыдном.

Леонид Стонов. 1945–1946

В нашей комнате на стене висел шкафчик, где наша воспитательница Флора Моисеевна Лейтес хранила продукты из полученных ребятами посылок, выдавая их порциями. Две передние дверки шкафчика имели просвет, и мы, всегда голодные, ночью с помощью длинного ножа доставали через эту щель и съедали кусочки пирога, принадлежавшего кому-то из ребят. Дело кончилось скандалом. Еще мы обучились тому, как «закосить» лишнюю порцию второго во время обеда. Тарелка с едой незаметно со стола перекочевывала на колени под скатерть. Нас, маленьких, обслуживали подавальщицы из старших девочек, и мы кричали, что второго не получали.

Почему-то этот простой способ оказался очень живучим. Особенно мы любили одну не очень наблюдательную официантку, которая бегала по столовой и почти пела: «Подождите, подождите, вас много – я одна…»

Не помню, из-за чего мы дрались, но часто вечером после отбоя вдруг начинались подушечные бои, когда подушки летели на головы друг друга, иногда было даже больно, часто наволочки рвались, и вата из подушек оказывалась на полу. На шум спешили воспитатели, так что эти бои были непродолжительными.

Весной 1942 года интернат получил землю для общественного огорода, туда ходили мимо тюрьмы, мимо здания эвакуированного из Москвы Второго часового завода и кладбища. Среди эвакуированных была агроном, кажется, жена писателя Гордона, которая, прослышав о рекордных (скорее всего пропагандистских) довоенных урожаях в Татарии, засеяла огромное поле просом. Эта культура обычно плохо противостоит сорнякам и нуждается в многократной ручной прополке. Поэтому все лето 1942 года мы провели на прополке, ползая на коленях по полю. Жара и пыль донимали. Урожай, видимо, был приличный, ибо всю последующую осень и зиму мы каждый день имели пшенный суп – почему-то он не надоедал. В следующем году мы посадили в основном картофель, получили хороший урожай, и осенью был устроен обед, когда можно было есть вареную картошку сколько захочешь. Много мешков было привезено в Москву и сдано в Дом творчества писателей в Голицыно, где поселились ребята, чьи родители еще не возвратились с фронта в Москву

Запуски кораблика. Слева – Ира Казина, крайний справа – Лёня. Короп (около Чернигова), 1938, лето

Хорошо помню путь в Москву из Чистополя на старом пароходе (кажется «Абдул Тукаев»), где стены и каюты были отделаны красным деревом, в залах поражали огромные зеркала и хрустальные люстры. Но пароход скрипел и свистел, как старый астматик, мы носились по палубе, а когда увидели шпиль Химкинского речного вокзала, стали кричать «Ура!» до тех пор, пока не пришвартовались, – наверное, более часа. Огромная радость охватила всех!

В сентябре 1990 года вместе с Ирвином Котляром, известным юристом из Канады, я навещал в чистопольской тюрьме последнего советского политического заключенного Михаила Казачкова. С нами из Казани в Чистополь ездили министр внутренних дел Татарии и начальник управления тюрем и лагерей. На противоположном берегу для нас специально задержали паром, и мы въехали в город со стороны пристани, как это было и в сорок первом. Меня очень взволновала эта поездка и особенно посещение тюрьмы, мимо которой мы часто ходили на огород.

С Мишей Казачковым мы беседовали в кабинете начальника тюрьмы, где открыто работал магнитофон. Мы привезли в подарок Мише книгу сидевшего ранее в этой тюрьме Анатолия Щаранского (на английском языке), которую нам вначале не разрешили передать. Но начальник стал интересоваться, что написал недавно освобожденный из этой тюрьмы Щаранский о нем и о режиме. Мы сказали: «Миша вам переведет, если отдадите ему книгу». Фрукты и овощи, которые мы привезли Мише, были тщательно просмотрены надзирателем. После свидания с Мишей нас провели по камерам и по цеху плетения рыболовных сетей, мы беседовали с несколькими заключенными, приговоренными к смертной казни с заменой ее на пятнадцати– или двадцатипятилетний срок. Все говорили, что не были виноваты в инкриминируемых им преступлениях, только один парень гордился тем, что убил председателя колхоза. Мы заранее сказали, что хотим посетить медицинскую комнату тюрьмы, но она была закрыта, врач ушел на… обед. В сорок первом – сорок третьем годах снаружи мне эта тюрьма казалась гораздо страшнее, чем внутри в девяностом – может быть, потому, что был расцвет перестройки… После тюрьмы нас повезли на обед, причем ресторан оказался прямо напротив Дома крестьянина (при нас напротив интерната были какие-то одноэтажные дома, теперь тут был целый квартал двух-трехэтажных жилых домов). Я не мог отлучаться надолго, так как Ирвин не знал русского языка и нельзя было оставить его одного с эмвэдэшниками. Но когда я поведал всей компании, что жил напротив этого места почти пятьдесятлет назад, то был отпущен на десять минут, а начальник тюрем и лагерей Татарии тут же буквально сбегал в книжный магазин и подарил мне замечательную книгу «Чистопольские страницы» – статьи и воспоминания эвакуированных писателей о жизни писательской колонии и интерната во время войны в Чистополе. Двор Дома крестьянина, как это обычно бывает, когда попадаешь туда, где не был с детства, показался мне маленьким и убогим. Внутрь дома я зайти не успел. После обеда мы заторопились на паромную переправу – вечером надо было вылетать из Казани в Москву. С тех пор я мечтаю еще раз – но уже неспешно – посетить Чистополь.

С родителями, после возвращения отца из лагеря

Возвращаясь обратно к пристани, мы проехали улицей, где, помню, жили Леонид Леонов, Константин Тренёв и Константин Федин (когда папа осенью сорок первого – перед уходом на фронт – приезжал на неделю в Чистополь, мы посещали Леонова и Федина). Интересно, кто рассказал Евгению Евтушенко, автору замечательного стихотворения «Мед», историю о том, как богатый Леонов, запасаясь продуктами на холодную зиму, купил на местном базаре бочонок меда, оставив без этого драгоценного продукта стоявших за ним в очереди людей с пустыми стаканчиками в руках? Я помню Бориса Пастернака и его дом на косогоре, над Камой, его рассказ, как он заготавливал дрова, вылавливая в ледяной воде бревна, отбившиеся от сплава. Помню, мы смотрели, как наши старшие ребята (вижу почему-то только Тимура Гайдара) заготавливали лед для погребов, выпиливая огромные брусы из замерзшей Камы и перевозя их на телеге в интернат. Некоторые воспоминания похожи на кадры кинохроники: колонна заключенных под охраной содат в белых полушубках идет в городскую баню, наши походы туда же, игру Стасика Нейгауза на рояле в столовой вечером, приехавшего с фронта на побывку Анатолия Софронова. Тогда еще худой, молодой и не обремененный ксенофобией и подлыми поступками, он поет только что сочиненную им песню «Ростов-город, Ростов-Дон», аккомпанируя себе на аккордеоне. Помню Илью Сельвинского, рассказывающего о прифронтовой Москве. Мы завидовали детям писателей, приезжавших с фронта и привозивших в подарок немецкие ордена-кресты – предел наших тогдашних трофейных мечтаний. Помню немецких детей писателей-политэмигрантов – Конрада Вольфа и Гришу Куреллу (с которым я впоследствии учился на биофаке МГУ), а также Эву, дочь писательницы Ванды Василевской.

Помню трагические события – похороны насмерть простудившейся в ближайшем колхозе юной Фриды Годинер, самоубийство жены поэта Григория Санникова, взрыв снаряда на учебном полигоне и гибель пасынка Василия Гроссмана Миши. Почему-то я запомнил всё, что было в Чистополе только в чернобелом контрастном варианте, ни одно событие и место не видятся цветными.

Леонид Стонов с двоюродной сестрой Алёной, дочерью Беллы Идлин-Волосевич

Старшие ребята рассказывали, что, проходя как-то мимо городского музея, заметили около мусорного ящика и привели в интернат худого оборванного старика. Это был Николай Петрович Сычёв, крупнейший искусствовед и художник, высланный из Ленинграда в 1935 году и потерявший семью. Николай Петрович был зачислен в штат интерната, ему выдали ватный костюм и прикрепили к нашей столовой. Раз в неделю в течение примерно года он читал нам блестящие лекции по русскому изобразительному искусству. Когда мы уезжали из Чистополя, он подарил маме на память нарисованный тушью блестящий небольшой офорт «У Камы», который и сейчас висит у нас дома. В 1947 году, когда Николаю Петровичу после хлопот Игоря Грабаря разрешили жить в Рязани, он консультировал первую реставрацию Московского Кремля, но не имел права даже переночевать в Москве… После смерти Сталина и реабилитации Николай Петрович несколько раз заходил к нам домой на Лаврушинский.

Анна Зиновьевна Стонова (посередине) с сыном Леонидом и его женой Натальей. США

Наши воспитатели и медицинская сестра Ирина Николаевна (мы называли ее Ирник) старались создать в интернате возвышенную духовную атмосферу любви, заботы, уважения и надежды. Хорошо помню воспитателя нашей группы удивительно эрудированую Флору Моисеевну Лейтес, привившую нам любовь к истории и литературе. Моя мама на всю оставшуюся жизнь подружилась с Елизаветой Эммануиловной Лойтер, которая впоследствии выступала вместе с великим чтецом Владимиром Яхонтовым и придумала новый музыковедческий жанр – лекции о музыке перед концертами с исполнением иллюстративных фрагментов. Она устраивала музыкальные вечера в столовой интерната, исполняя пьесы Чайковского, Рахманинова, Бетховена. Она написала замечательную музыку на стихотворение своего мужа поэта Ильи Френкеля «Давай закурим!», но почему-то в Москве зазвучала и укоренилась очень похожая музыка композитора Табачникова. Видимо, под влиянием Елизаветы Эммануиловны мама зимой 1941 года решила учить меня музыке. Меня прослушивала эвакуированная преподавательница Гнесинского училища. Это было в кинотеатре в районе центральной площади Чистополя, я что-то жалобно пел в пустом и холодном зале, кажется «Сурка» Бетховена («И мой сурок со мною…»). Преподавательница предположила у меня абсолютный слух и рекомендовала учиться игре на скрипке, но скрипки не было, да и особой охоты учиться тогда музыке тоже не было.

Мама рассказывала мне, что в конце августа 1941 года, когда Елизавете Эммануиловне нужно было срочно поехать из Чистополя в Казань и она стояла в бесконечной очереди в кассу на пристани, чтобы купить билет, к ней подошла совершенно растерянная женщина – это была Марина Цветаева – и попросила Лойтер купить ей билет до Елабуги. Она сказала: «Я искала интеллигентное лицо, я совершенно не могу быть в этой толпе».

Я помню директора интерната Якова Фёдоровича Хохлова, грубого сановного человека, до войны бывшего директором Дома творчества писателей в Ялте, и его двух рослых сыновей. Мне всегда хотелось спросить его, почему он не на фронте… На кухне тяжело работала Зинаида Николаевна Пастернак, часто приходила к нам милая Анна Марковна Ивич и другие мамы, чьи дети жили в интернате (или в интернатском детском саду). Все старались не падать духом и не показывать отчаяния или настроения безнадежности, поддерживая друг друга. Особенной выдержкой и оптимизмом отличались наши воспитатели, не оставляя нас ни на минуту наедине со своими мыслями, придумывая разные занятия, включая театральные постановки (помню «Три апельсина»). В интернате также всегда отмечали советские праздники, а 7 Ноября выслушивали доклад об «успехах советского строя». Собирались в столовой, даже выбирали президиум, при этом говорилось: «От партийного комитета – товарищ Бляхина». Поэтому при начале любого заседания или собрания кто-то из ребят под общий смех всегда выкрикивал: «А от партийного комитета товарища Бляхину» – ита направлялась в президиум даже при этом выкрике.

Конечно же, детское восприятие действительности отличалось от взрослого, порой оно было более обостренным. Но в общем, наверное, мы легче переносили психологические тяготы того времени потому, что все время жили на людях. Жили надеждой на скорое возвращение в Москву, но даже после Сталинградской битвы понимали, что до победы еще очень далеко.

Мне кажется, что воспоминания о чистопольских днях и чистопольский опыт помогли мне впоследствии легче перенести те испытания, которые выпали на долю нашей семьи после войны (я имею в виду послевоенную кампанию борьбы с космополитизмом, арест моего отца, разгром Еврейского антифашистского комитета и т. д.).

Гедда Шор ВОЙНА, Семья, эвакуация

Отец, Александр Германович Шор, родился 4/17 мая 1876 года в Ростове-на-Дону. Двоюродный брат отца – известный пианист и издатель музыкальной литературы, общественный деятель Давид Шор в двадцатых годах эмигрировал в Палестину. Братья матери нашего отца – доктор С.Я. Эйнгорн, основатель и директор Санкт-Петербургского института ортопедии по методу Цандера, лечил вдовствующую императрицу Марию Федоровну; А.Я. Чернов (Эйнгорн), певец, артист Мариинского театра.

Гедда Шор. Чистополь, 1942

В 1904 году мой отец окончил Московскую консерваторию по классу К.Н. Игумнова. В том же году он основал частную консерваторию, ставившую целью охват музыкальной культурой широкого круга одаренных людей. Консерватория стала, по сути, университетом культуры, известным как «Курсы музыки, оперы, драмы и хореографии А.Г. Шора». Со временем открылись классы живописи, скульптуры и музыкальной киноиллюстрации. Отец собрал блестящую плеяду преподавателей, среди них музыканты Г.А. Крейн, А.Я. Данцигер, Л.Г. Плотникова, Е.В. Гвоздков, солисты Большого театра и оркестра С.А. Кусевицкого, проф. O.K. Петрашевская; класс истории музыки: Д.С. Шор, Л.Л. Сабанеев; балетмейстер М. Мордкин; художник И. Машков; недолгое время – А. Голубкина; актеры Е. Вахтангов, А. Таиров, М. Чехов, А. Сумбатов-Южин, И. Певцов, А. Нелидов, В. Пудовкин,Л. Кулешов.

Александр Германович Шор и Маргарита Ильинична Ивенсен-Шор. 1931

В благотворительных камерных концертах, даваемых силами педагогического и студенческого составов этих курсов, принимали участие Ф. Шаляпин, Л. Собинов, М. Блюменталь-Тамарина, И. Москвин, Е. Гельцер, Н. Тэффи. Во время Первой мировой войны средства от концертов шли в госпитали, в пользу раненых, инвалидов и их семей, в детские приюты.

За двадцать лет своего существования курсы не получали никаких дотаций, при этом многие студенты освобождались от платы за обучение. В 1924 году курсы прекратили свое существование. Помещения, которые арендовал отец, были превращены в коммунальные квартиры.

Яркая, полная энергии общественно-полезная жизнь отца перешла в новую фазу, столь не похожую на прежние годы. Это привело к тому, что как я уже писала, отец тяжело заболел. Он пережил клиническую смерть, стал инвалидом. Но продолжал работать, давая частные уроки музыки у себя дома, иногда после целой ночи сердечных приступов и ставших уже привычными ночных приездов скорой помощи…

Мама – Маргарита Ильинична Шор-Ивенсен урожденная Симонович. Ее отец, наш дед, Илья Симонович, был из купеческой семьи. Мать нашего дедушки, мамина бабушка, урожденная Гиршман, была родной сестрой Владимира Гиршмана, фабриканта и мецената, собирателя произведений русской живописи и прикладного искусства. Моя мама доводилась ему внучатой племянницей. Владимир Гиршман увековечен известным портретом Валентина Серова. В 1900-х годах Илья Симонович женился на Луизе Ивановне Паулин, нашей бабушке, латышке, рижанке, дочери столяра-краснодеревщика Яна (Ивана) Паулина и Екатерины Вайде. Корни семьи были крестьянские.

В последние десять лет жизни мама страстно увлеклась своей генеалогией по материнской линии. Работа над архивами привела ее к Петровским временам, к сподвижнику Петра – генералу Адаму Адамовичу Вайде, ее пращуру. Мама вела активную переписку с Рижским архивом, с ЦГАДА [20] , где ее разыскания внушали уважение сотрудникам. Ее называли «наш Шлиман» и с интересом и вниманием относились к ее попутным находкам или замечаниям по поводу тех или иных исторических событий и лиц.

Агда и Гедда. Сер. 1930-х

Возвращаюсь к маминым юным годам. С детства она рисовала, с юных лет писала стихи, а в 1922 году начала всерьез заниматься живописью у Ильи Машкова, преподававшего на курсах А.Г. Шора. В середине 1920-х годов Маргарита Симонович стала женой А.Г. Шора. После рождения дочерей ей пришлось оставить регулярные занятия живописью. Но она продолжала писать стихи.

Самыми любимыми поэтами мамы в то время были Блок и Пастернак, потом Цветаева. Любимые писатели – Кнут Гамсун, Марсель Пруст, Иван Бунин. Мы с сестрой были уже взрослыми, когда мама призналась как-то, что более всего она боялась, что мы можем вырасти равнодушными к поэзии: «Как же тогда мы будем понимать друг друга?..» Возможно, именно это опасение направило ее творчество к поэзии детской, в которой она успешно реализовалась.

Назад Дальше