Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса - Александр Говоров 7 стр.


А петух, будто утверждая свое странное бытие, пропел еще раз, столь же радостно и звонко.

Но раздумывать о петухе было некогда. Кладоискатели с трудом отворили железную ржавую дверь, перенесли спою попону с инструментом. Максюта высоко поднял фонарь, освещая подвальную клеть, и оба они ахнули.

Посреди подвала была вырыта свежая яма, на дне которой лежал чей-то сломанный заступ.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Не по хорошу мил, а по милу хорош

— Онуфрич! Онуфрич же, отзовись!

Баба Марьяна, запыхавшись, взбежала по лестнице с решимостью, для нее несвойственной. Киприанов с подмастерьями был занят — сосредоточенно искал марашки на сверстанной печатной форме.

— Ну же, Онуфрич! Бросай свои точки-запятые — такая новость!

Подмастерья навострили уши, но баба Марьяна вытянула хозяина из мастерской и увела его в поварню, где в этот час было пусто.

— Онуфрич! Слышишь? Твоего Бяшу сватают!

— Сватают? Что ж он, красная девица, чтоб его сватать?

— Нет, ты послушай, Бяшу сватают! А он-то, тихоня, какую девку отгрохал! И то сказать — в отца. По глазам сирота, а по хватке — разбойник.

— Перестань трещать. Объясни толком.

— Куму мою знаешь, Ипатьевну? Дама в соку, хотя уж ей сорок, но больше тридцати не дашь. Соседи они наши по Мценску, под острогом[84] жили. Да помнишь ты ее или нет?

Киприанов пожал плечами, а она даже поперхнулась с досады.

— У, бирюк! Она же каждый праздник к нам ходит, наряжается — бострога[85] у нее китайчатая, в полоску, а на голове фантаж[86] носит не дешевле чем на двугривенный…

— Это Полканиха, что ли?

— Полканиха! Кто это выдумал такое прозвище? Супруг ее, царствие ему небесное, был, конечно, не генерал, но и не майор — полуполковник…

— Ладно, ладно, полуполковница. Так, и что она?

— У вашего, сказывают, пастушка да завелася ярочка, теперь скусить бы пирожок, опрокинуть чарочку… Я смекаю — ведь она сваха, эта моя Ипатьевна, но вдовьему делу она свашеством кормится. Я мигом на лафертике[87] и чарочку и пирожок, она отведала, похваливает, а сама все про Бяшу интересуется.

— Да говори дело, у меня набор стоит!

— Кумекаю также — от девок к парням сваты спроста не ходят: может, она такая красава, что в окно глянет — конь прянет, а на двор выйдет — собаки дохнут? Прижучила я сваху эту по-родственному, по-амченски: выкладывай, мол, с чем пришла…

— Марьяна же! — изнемог Киприанов.

— Имей, сударь, терпение! Ишь прыткий, а еще жалованный чин носишь, библиотекарский. Вот теперь держися, Онуфрич, на чем сидишь, да покрепче, я сейчас тебе такое скажу! Канунникова купца знаешь?

— Какого же Канунникова? Не того ли, который суконщик? В Ратуше который вице-президент?

— Того, того! — закивала баба Марьяна, уже не заботясь, что кто-нибудь подслушивает.

— Ну, и что Канунников? Мы с ним в апрошах[88], не кланяемся.

— Теперь будете кланяться. Закидон-то именно от него наша полуполковница делала. Слушай же…

Баба Марьяна манила его пальцем наклониться поближе, а он все рвался назад, к своим марашкам.

— Аспид[89] ты, бесчувственный! — наконец закричала Марьяна. — Не враг же ты своему сыну?

Выяснилось, что официального сватовства еще, конечно, не было. Просто сваха прощупывала благорасположение, давала понять — вот если б вы сами посвататься решили…

— Постой! — соображал Киприанов. — Канунников… У него барки сейчас в Персию пошли, не менее миллиона в обороте! Канунников! Это же сам московский Меркурий[90]!

— Видишь, Онуфрич! Я всегда говорила, господь еще отметит тебя, простеца трудолюбивого, и вознесет! Пойду не мешкая свечу поставлю…

— Да погоди ты со свечой! Не верится мне что-то. Канунников — и я… и Васка, хотел я сказать… Не бесчестье ли, не шутка ли это чья-нибудь злая?

— Никакой шутки! — горячилась баба Марьяна, которая, как все стареющие красавицы, склонна была к свашескому ремеслу. — Полуполковнице можно довериться, своих, амченских-то, уж она не обведет. У Канунникова дочка единственная, матери давно нет. Чего по прихоти ее не делает, даже павлинов в огороде завел! Где-то она с твоим Бяшей самурничалась, в их годы ты небось тоже был мастак… Да и об сватанье, повторяю, нет пока речи. Госпожа полуполковница принесла нам от Канунниковых приглашенье. И я звана!

Киприанов задумался. Внезапные взлеты, как и — увы! — падения, были в обычае. Но ежели бы речь шла о каком-нибудь царском фаворите или о скоробогатее из числа наживал подрядчиков, а то Канунников! Столп благочестия, зерцало доблести купецкой!

Он не стал ничего рассказывать Бяше, велел и Марьяне, чтобы язычок свой подвязала. Сыну просто объявил, что после пасхальной заутрени — к Канунниковым.

По вечерам, при свете трех огарков, Киприанов разбирал записки волостных старост и воевод, в коих они по повелению вице-губернатора Ершова рапортовали о промерах угодий и земель. Из записок этих он черпал сведения для своей генеральной ландкарты Московской губернии. Но на сей раз, видно, другим была полна его седеющая голова!

— Ух ты! — выругался он в сердцах, обнаружив вдруг у себя ошибку — Турицу-речку показал текущей на норд-норд-ост!

Не слышалось и умиротворяющего храпа бабы Марьяны. Она тоже лежала без сна, вся переполненная планами: «Федьку послать с лошадьми в Сухареву башню. Пусть нам одолжат школьную карету, зазорно иначе царскому библиотекариусу выезжать. Алеха пусть наденет червчатый[91] свой армяк, на ливрею похожий, на запятки пусть встанет. Хоть и не слуга он, а без выездного гайдука невозможно…»

В великую субботу, под самый праздник, когда в полатке и флигеле шла яростная уборка, на пороге мастерской вдруг выросла фигура в немецком дорожном платье. Позади был виден слуга с объемистым чемоданом.

Вошедший весело гаркнул, рапортуя:

— Адмиралтейц-гардемарин[92] Степан Григорьев сын Малыгин! Явлен прибытием из Санктпитер бурха!

— Стеня! — радостно воскликнул Бяша, взбегая наверх из библиотеки. — Неужели это ты?

— И в гардемарины произведен! — говорил Киприанов, взяв гостя за плечи и рассматривая с улыбкой. — А вырос-то как. Настоящий Геркулес! Ну как там наши морские академики во главе с мистером Фарвархссоном?

Стеня Малыгин, в школе прозванный «Утопленник» за то, что бесстрашно нырял в самый рискованный омут и дольше всех мог не выныривать, в прошлом году при разделении Навигацкой школы на петербургскую и московскую переехал на брега Невы с Андреем Фарвархссоном, главным профессором, и другими иноземцами. А Бяша был в числе тех, кто остался в Сухаревой башне с Леонтьем Магницким и православными учителями. Бяша школу-то Навигацкую окончил, но на морскую практику не попал — по просьбе отца всегдашний благодетель генерал-фельдцейхмейстер Брюс оставил его в распоряжении Артиллерийского приказа. Так он чина офицерского не получил и остался помогать отцу в его книжной лавке. А Степан Малыгин — удалец, разумник, здоровяк — окончил петербургскую школу, которая теперь именовалась Морской академией, и получил назначение в Адмиралтейство.

— Я к тебе, Онуфрич, послан, — докладывал он Киприанову. — Велено карты шведские трофейные тебе отвезть, дабы ты разобрался, чего в нашей российской картографии недосмотрено.

Малыгин был великолепен — новенький синий кафтан с ослепительно начищенными пуговицами, настоящая офицерская шпага, круглая морская шляпа. Он усидеть не мог на месте — все говорил, рассказывал, и на москвичей веяло ветром иной жизни — новой молодой столицы, победоносной войны, непрерывных перемен.

— Сам государь, — не терпелось ему выложить обо всех своих успехах, — сам государь принял меня в Зимнем дворце. Петр Алексеевич в те поры только что изволили встать после болезни тяжкой, да вы это знаете. Когда я представлялся, он в кабинете у себя с механиком Нартовым работал на токарном станочке. Ныне уж он не кует, не плотничает — трудно ему, но за станком стоит ежедневно…

Баба Марьяна выпроваживала гостя в баньку, уговаривала с дороги хоть кваску испить — не тут-то было.

— Присутствовали при разговоре сем и Брюс и генерал-адмирал Апраксин. Я доложил государю рассмотренные мною иноземные карты и то, что успел перевести на российский язык. Государь же заметил, что шведские, например, карты от наших в лучшую кондицию не гораздо отличаются. И достал он, государь, с полки, как бы ты думал, Онуфрич, что? Ландкарту под титулом «Тщательнейшая всея Азии таблица, на свет произведенная в Москве, во гражданской типографии от библиотекари Василья, Киприанова противо Амстердамских карт»! Петр Алексеевич изволил тут весьма хвалительно отозваться: ты-де, Василий Онуфрич, верно придумал, что в своих ландкартах многие бездельные враки опустил, кои голландские шкипера помещают, — морских наяд[93] либо единорогов, якобы им в путешествиях встречавшихся. И проекция у тебя ныне выдержана, а при сем господин Брюс заметить изволили, что научился-де наконец Киприанов проекцию геодезическую рассчитывать не хуже, чем у иноземных картографов.

Баба Марьяна снарядила-таки их в торговые бани вдвоем с Бяшей. Но и в бане, в промежутке между двумя ковшами воды, он, наклоняясь к Бяше и стараясь перекричать веселый банный гам, говорил, возбужденно блестя глазами:

— Государь наш — воистину великий человек! Все им держится, во все мелочи он вникает, всему дает движение. У меня он спросить изволил, хочу ли я, мол, в дальнее плавание. А я, Васка, знаешь? Я уже в настоящем бою побывал, когда определился на практику, мы две шведские шнявы[94] на абордаж взяли. Меня даже ранило, вот здесь, выше локтя. Правда, теперь уже не заметно. Да это пустяк!

Банный служитель поддал на раскаленный под квасом. Пошел дух упоительный — умереть можно было от удовольствия! Малыгин лег ничком на полок, а банщик принялся обхаживать его веничком.

— Так вот, спрашивал меня государь, — продолжал рассказывать Малыгин из-под веника, — хочу ли плавать… И указал — нашему-де российскому флоту надобно искать путь в Индию в ледовитых морях…

— Сам царь? — переспросил лежавший рядом Бяша, которого стегал другой служитель.

Но этот банщик оказался строгим, не позволял отвлекаться от банных священнодействий, ворчал:

— Вы, судари, про царя-то после договорите. В бане всем царь — березовый веник.

Зато дома, и поварне, Малыгин дал себе волю. Показал по карте ледовитые края, где государь искать новых путей хочет: Грумант[95], Кола[96], Мангазея[97] и далее — Анадырь, Камчатка.

— Когда ж отправляешься? — усмехнулся Киприанов.

Малыгин развел руками:

— Да вот людей нет. Я пока да еще мой однокашник Чириков, ежели считать из волонтеров. Война к концу идет, государь так и сказывал: как замиренье настанет, соорудим вам флот, дадим адмиралов…

Он привез Киприанову образцы кунштов, гравируемых в Санктпитер бурхе. Все сгрудились вокруг листов, ахая на изображения новой столицы — шпиль Петропавловского собора, проспект с ровными домами, фонтанная канава и на ней множество лодок и баркасов.

— Красотища! — Малыгин хлопнул ладонью по листу. — А была-то там дебрь! Истинный теперь рай. Правда, государь говаривать изволит — у нас-де в Питере сколь воды, столь и слез, тяжко всем тот рай дается!

Киприанов рассматривал детали гравирования на питерских кунштах, цокал языком от восхищения.

— Петром Пикартом делано, сей есть мастер божественного ранга. Не чета тебе, Алеха, — заметил он Ростовцеву. — Небось когда гравирует, о гулянках не думает и рука его не дрожит.

Решено было взять с собою в гости к Канунникову и прибывшего гардемарина.

На первый день Пасхи, после полудня, на киприановском дворике уже готова была школьная карета, подвинченная и смазанная. Солдат Федька, чертыхаясь с похмелья, запрягал в нее меринка Чубарого и кобылку Псишу.

Внезапно явился Максюта, взъерошенный, как воробей перед дракой. Он не обратил внимания на бабу Марьяну, которая приготовила ему крашеное яичко для поздравленья, не смутился даже и старшего Киприанова. Отвел в сторону Бяшу.

— Я все знаю! — блеснул отчаянно глазами. — Не езди, Васка! Ежели ты мне друг, не езди!

Бяша оторопел:

— Почему вдруг — не езди? — Он начинал смутно догадываться. — Да и что в том такого?

— Как — что такого? — Максюта изнемогал от душевного страданья, рвал свои новенькие дорогие перчатки. — Как — что такого? Ты, Васка, не друг, ты змей двурогий, вот ты кто! А я-то, балда, а я-то!

Вот оно что! Та танцорка, та прелестница, оказывается, она и есть пресловутая Степанида! По всем законам дружбы Бяше надо бы сейчас повиниться, доказать, что ненароком… Но его почему-то только смех разбирал, к тем сильнее, чем больше неистовствовал Максюта. Бяша не мог сдержать улыбку.

— А! — вскрикнул, заметив это, Максюта. — Вот ты каков? И клад-то ты один выкопал, это ясно как божий день. Все мне теперь понятно!

— Максим, да постой!..

Но тот убежал в полном отчаянии, ударяя себя по голове. Бяша же твердо решил — ехать (да и не ехать ведь нельзя!). Но ехать с намереньем — при первом же удобном случае переговорить с той Степанидою конфидентно, рассказать все о чувствах друга. Неужели такое страданье ее не тронет?

Дом Канунникова был на Покровке, у самых проездных ворот, где ручей Рачка по весенней воде учинил такие грязи, что пришлось из кареты вылезть и помогать лошадям. Киприановским клячонкам долго не удавалось вытянуть колеса из хлябей. «Точно как у нас в Санктпитер бурхе!» — утешал Малыгин.

Зато гордо подкатывали, обдавая прохожих грязью, сытые шестерки богатых экипажей.

У верхней площадки парадной лестницы, где на потолке был написан Триумф Коммерции, или Совет небожителей, рассуждающих о пользе промышленности, в виде краснорожих толстяков на пирамиде райских плодов, у входа гостей встречал сам Авдей Лукич Канунников, мужчина представительный, с висячими польскими усами и в бурмистерском кафтане с шитьем в виде порхающих Меркуриев. Парик, пышный, как власы библейского Авессалома[98], скрывал его будничную лысину.

Об руку с ним юная хозяюшка, его жена Софья, чуть морща напудренный носик, приседала церемонно, приветствуя входящих. Шептали, что Канунников якобы забрал ее у матери, торговки, в зачет какого-то долга, а что она будто бы моложе даже его дочки!

Молодая хозяйка, хоть и одета была наимоднейше — голые плечи будто втиснуты в жесткую парчу голландского роброна[99], - гостей примечала по-старинному. Брала у прислуги поднос с серебряной чарочкой и просила, именуя торжественно, по имени отчеству, выкушать, не побрезговать.

Потом, полузакрыв кукольные глаза, поднималась на цыпочки и целовала гостя в уста сахарные, как говаривалось в старину. Муж за плечом сурово глядел, чтобы было все по чину.

И дом все еще содержал Канунников по старине, только из покоев вынесли лишние иконы. А дубовые поставцы с фаянсовой посудой, просторные лавки, покрытые шкурами, окованные рундуки по стенам — все оставалось как при дедах Канунниковых, которые были известны еще со времен Козьмы Минина-Сухорука.

Разговелись чарочкой водки под малосольный огурчик. Ох, уж эти московские стряпухи! И как только они ухитряются к весне, когда весь заготовленный овощ уже на нет сошел, сохранять свежейшие огурцы!

— Надобно то знать, — заметил по этому поводу гость, целовальник[100] Маракуев, — что иные плоды, будучи в подпол поставлены, запаху других снести не могут. Взять, наприклад, огурец — он капусты, морквы терпеть не может, от близости же чесноку лишь духовитее бывает.

Разговор завязался степенный, неторопливый. Молодежь поднялась, перешла в покои хозяйской дочери — свой плезир[101] делать. Для приличия туда же отправились дамы — немка-гувернантка, с ней почтенная мценская полуполковница, которая в доме Канунниковых была свой человек, и гостья — баба Марьяна.

— Киприанов-то у тебя зачем? — вполголоса спросил хозяина гость, целовальник Маракуев. — Не ты ли им брезговал, табашником обзывал?

— Новые времена — новые люди, — уклончиво ответил Канунников, дуя в пышные усы, — Государь, бают, Киприанова сего в чести держит. Чин, правда, сомнительный — библиотекарь! Но ведь и чин к пупку не привязан. А мне дочь в свет выводить, политесу[102] обучать, по-иному теперь невместно. Ты вот, друг ситный, чего в гости приперся при бороде, в армяке долгополом с семьюдесятью пуговицами? Забыл, что ли, указ — немецкое платье носить?

— Немецкое-то платье в копеечку влетает! — сказал Маракуев. — Да и кто его в Москве носит? Разве когда в Ратушу идти или царя приехавшего встречать! А боярские жены, те по вся дни в телогреях щеголяют, на головах камилавки[103], как при царе Горохе.

— А вдруг кто из начальства нагрянет, будет штраф и тебе и мне. Обер-фискал вон, сказывают, по дворам ездит.

— Обер-фискал! — беспечно отмахнулся целовальник. — Он сейчас по помещикам ездит, которые картовь не желают сажать, бесовское яблоко, тьфу! А к тебе ему чего ехать? Ты, брат, не пашешь, не сеешь, рублевой копейкою кормишься, хи-хи!

— Все бы тебе копейка! — с досадой сказал Канунников. — Ты помалкивай да пей-ка, вот там на дне копейка. — Канунников подлил целовальнику бражки. — Еще попьешь, вторую найдешь.

— Да и то сказать! — Гость оглядел стол в поисках закуски такой, которая только у богачей бывает, но любопытство пересилило, и он спросил снова: — А это кто ж такие офицеры младые среди твоих гостей?

— Один, который в морском мундире, он с Киприановым приехал, ученик его, что ли, не ведаю. Другой же — артиллерии констапель Прошка Щенятьев, нешто ты его не опознал? Боярина Савелия Макарыча покойного сынок, покровителя моего. Теперь в женихи вышел, молю бога, чтобы Стеше моей по нраву пристал…

Назад Дальше