Погоня - Владимир Маканин 2 стр.


— Муж и жена?

— Да.

— Интеллигенты?

— Не знаю. Не разобрал. Он вроде бы нытик.

Помолчали. Светик говорит:

— Я едва не загнулась там. И вообще, икона эта моя — найди.

Она пересчитывает деньги — ровно пятьдесят — и возвращает, деньги ей не заменят икону. Встает. Костька боится взглянуть на ее злое лицо, однако идет проводить.

— Хочу быть честным, — всю дорогу вплоть до метро бормочет Костька. — Если бы ты знала, Светик, как это спокойно — быть честным. Днем работаю, ночью сплю. И даже снов плохих не бывает.

— Теперь будут, — заверяет Светик. — И кошмары будут. Пока не вернешь икону.


Вечер. Старый Фин-Ляляев пришел домой. Он очень устал, сердце ухает, но он доволен: дело начато. Со Светланой работать будет приятно — молодая, быстрая!.. Он вынимает из сумки приобретенный у канадца свитер (она его мигом перепродаст!) и бережно вешает на плечики в шкаф. Затем устало опускается на стул. Жена видит свитер:

— Посадят тебя скоро.

— Не каркай.

— Спекулянт проклятый! — Старуха жена долго бранится и поносит его, а после брани и поношения приступает к делу: подходит к Фин-Ляляеву вплотную и начинает шарить в его карманах. — Давай, давай! — Она делает это привычно. Она делает это умело и быстро. Она изымает и чаевые, и вообще все, что есть. Женщина.

Выпотрошенный Фин-Ляляев моет руки и садится за стол:

— Где же ужин?

— Сейчас. Я не железная — весь день на ногах.

— А внуки? (Суббота, должны были привезти маленьких.)

— Гуляют…

Внуки прибегают с улицы один за одним: «Деда пришел! Деда!» — они бросаются, лезут на колени, и старый Фин-Ляляев, распахиваясь и тая от любви, вручает им небольшие сегодняшние подарки: английскую авторучку и американские жвачки. Расхватав, внуки бросаются теперь по углам с писком и криками. Жена все еще не дает ужин. Фин-Ляляев идет в другую комнату и видит, что старуха успела уснуть. Лежит и посапывает, завернув лицо в платок. Грузно топая, Фин-Ляляев возвращается на кухню и сам разогревает щи.

Глава 2

Не слышу, — раздается голос за дверью. Игорь Петрович морщится. Дождь. Работа не сдвинулась ни на шаг. Игорь Петрович прозаик, он выпустил две тонкие книжки, повести и рассказы, у него милая жена и милая дочка Машенька: со стороны поглядеть — все как надо, а в сущности, вздыхает он, счастья нет.

Вся жизнь в рабстве у пишущей машинки. Вся жизнь в рабстве у семьи. Нигде не был, ничего не видел, печатал страницу за страницей и повесть за повестью, вот и все… Ему вдруг начинает казаться, что он сидит на цепи, — мысль неотвязна. Жизнь проходит, и это, конечно, самая черная мысль из всех черных. Прозаик угрюм. Он смотрит в окно — за окном дождь. А за дверью опять голос тещи:

— Не слышу.

Игорь Петрович болезненно морщится.

— Не слы-ы-шу! — раздается более грозно.

Если теща не слышит стукотню пишущей машинки, она твердо уверена, что прозаик не трудится — филонит.

— Я думаю. Я размышляю, — нервно откликается Игорь Петрович.

Разговор продолжается через дверь:

— Люди премии государственные получают, а ты все размышляешь.

— Я думаю.

— Я это и говорю — ты думаешь, а люди премии получают.

Игорь Петрович колеблется, поскандалить или махнуть рукой. Он понуро плетется к письменному столу, заряжает в машинку чистый лист и что-то вяло печатает. Фарс, думает он. Насмешка. Сказать кому-нибудь, не поверят. Автор двух книг, тридцатишестилетний мужчина, не больной, не глупый, не бесталанный, а в доме своем и зависим, и жалок, и ничтожен, — вот она наша жизнь. Прикован к письменному столу, и теща клюет печень.

— Работай, — еще раз напоминает ворчливый голос за дверью. — Обед не скоро.

Слышно, как она прошаркала на кухню. Там жена. Жена возится у плиты. Жена говорит:

— Мама, после обеда я пойду с Машенькой погуляю…

— А дождь?

— Мама, но не бывает же, чтобы дождь лил с утра до вечера.

Теща сурова. И лишена иллюзий.

— Все бывает, — говорит она мрачно. — Дождь — это дождь.


За обедом теща разворачивает «Литературную газету» и читает (разумеется, вслух!) хвалу и восторги критиков по поводу книги рассказов Николаевского.

— Между прочим, — говорит теща, — твой ровесник…

— Ну и что же?

— Ничего.

Игорь Петрович вскидывается:

— Вы могли бы, мама, читать это про себя. От ваших приемов, ей-богу, разит дешевкой.

Теща пропускает выпад мимо ушей. Она делает свое дело.

— «…Мы видим его героев как живых, — продолжается чтение вслух. — Человечностью и глубоким психологизмом проза Николаевского напоминает нам прозу Чехова. Чуть холодноватый анализ и изящный диалог».

Самое неприятное — это то, что молчит жена. Сидит себе и обедает. Женщины жестокосердны, это известно. Они смягчаются, только когда начинаешь кричать или когда приносишь деньги. А в тихие дни они без выходных клюют твою печень, и ничего не поделаешь — прикован цепью. Матриархат не за горами.

После обеда, переполненный меланхолией, Игорь Петрович молча встает. Молча натягивает плащ.

— Куда? — спрашивает жена.

Он не отвечает.

— Куда?! — спрашивает теща.

Он не отвечает. Он побродит по улицам час-другой и вернется. Он немного побродит — неужели нельзя, — он побродит, подумает, потоскует, и вот только жаль, что льет дождь.

Игорь Петрович стоит под навесом, и первый шаг еще не сделан: вода пузырится на асфальте, вода кипит, и деться некуда.

Или идти под дождем, думает он, или кататься в метро, там сухо. А скверик хорош. Когда-нибудь здесь будет стоять ему памятник, небольшой вероятно: «С такого-то года по такой-то жил и работал…» С минуту Игорь Петрович бьется над текстом на памятнике, затем, горестно сплюнув, уходит в дождь.


Уйти из дома, думает он, уйти и опуститься куда-нибудь на дно, на грязное дно, чтобы забыться… Или пойти ночевать к приятелю. Но ведь и там, у приятеля, через ночь-две начнут всерьез опасаться, что ты у них пропишешься… Гнать не будут… Но будут нашептывать, что на вокзалах в наше время очень уютно и тепло и какао в бумажных стаканчиках круглосуточно.

Можно, конечно, податься на какую-нибудь молодежную стройку, но ведь там вкалывать надо. Нет уж, юность прошла. Он уже не двужильный, чтобы таскать кирпичи. Он уже старенький. Сортир во дворе и баня на другом конце поселка — это уже не для него. И песни под гитару в обнимку с девчонками вечером тоже не для него. С него хватит. Пусть теперь другие попоют эти песни…

Вагон метро полупуст. Людей покачивает.

— Вот так встреча! — говорит Светик, подняв глаза. Прозаик, так получилось, сидит как раз напротив нее. Он мокр. С него капает. Давненько они не виделись. Светик улыбается. — Пересаживайся ко мне.

Игорь Петрович пересаживается. Вздыхает. И ни с того ни с сего начинает оправдываться:

— Пошлая жизнь, Светик… Теща пилит. Ребенок орет. Жена молчит. Идти в дождь некуда — катаюсь в метро по кольцу… Как бомж.

Светик смеется:

— Зачем ты мне это говоришь?

— Ты же спросила.

— Ничего я не спрашивала. Я только сказала — сколько лет, сколько зим.

— Разве?.. Значит, вот-вот свихнусь совсем.

Они молчат. Полупустой вагон грохочет… двери закрываются. Следующая станция «Таганская»…

— Поехали ко мне. — Светик треплет его, хлопает по мокрому плечу. — Поехали. Так и быть, бутылочку тебе выставлю. Продрог, а?

— Я, Светик… не могу.

— Почему?

— То есть, конечно, могу. Но… Но я теперь женат — жена у меня милая, и добрая, и очень ласковая. Ребенок. Семья…

— Не смеши меня.

— Честное слово даю.

Светик смеется:

— Чудак. С кем-то меня путаешь. Если Светик выставляет бутылку, стало быть, ей это нужно для дела — забыл, что ли?


Это правда, что поэты-песенники богаты?

— С-собаки, — цедит Игорь Петрович.

— Очень богаты?

— Баснословно.

Светик уточняет цифру:

— И могут, допустим, выложить пять-восемь тысяч?

— Могут.

— И двадцать могут?

— Не трави душу, — говорит Игорь Петрович. — Зудишь уже точь-в-точь как теща.

— А нравится тебе моя квартира?

— Ничего квартира. Неплохая. Главное, что здесь за шиворот не каплет, — давай чокнемся.

Он пьет. Он быстро хмелеет.

— Я художник, — утверждает он теперь с силой в голосе, — я имею право сомневаться и мучиться. Я творец. Плевать я хотел на деньги, на тещу и на их узкосемейные попреки… Я тружусь как раб. Как крепостной. Я не виноват, что я в творческом кризисе…

— В чем, в чем? — смеясь, переспрашивает Светик. — Напарник мне нужен на время. Друг. Но друг верный, — предупреждает Светик уже всерьез. — Ты бы, Игорь, мне подошел. У тебя есть ценная по нынешним временам черта.

— Какая? — Игорь Петрович под мухой. Он в том состоянии, когда хочется похвалы. Хотя бы и самой малой. — Какая ценная черта — говори.

— Э, нет. Людишки портятся, если им скажешь, что в них хорошего. Когда-нибудь скажу.

— Ну и катись к дьяволу. Убирайся!

— Игорь, это ведь ты у меня дома, а не я у тебя.

Некоторое время прозаик переваривает этот неожиданный факт. Он вспоминает, кто есть кто. Потом оглядывает на столе выпитые бутылки. Потом начинает рваться к телефону.

— Я скажу. Я сейчас им все скажу… Во-первых, я уезжаю на зауральскую стройку. Лучше жить с медведями, чем…

— Угомонись, — удерживает Светик, — половина второго ночи.

— Лучше с медведями, чем…

— Не трожь телефон!


Половина второго ночи. Метро закрыто… Он не ночует дома, — сухо произносит теща.

— Он приедет, — откликается жена.

— Он не приедет. Метро закрыто. Денег на такси у него уже много лет не было.

— Мама, — говорит жена, — но ведь Игорь в творческом застое. Ему действительно нужно знать жизнь, знать людей…

— Теперь такие ночлеги называются познанием людей?

— Мама…

— Машенька как — спокойно спит?

— Спокойно.

— Ложись и ты. Волноваться тут нечего. — И теща свирепо заверяет: — Утречком я с ним побеседую.

Теща, коротая бессонницу, сидит в кресле и ждет — она в цветастом восточном халате. Издали, из глубины квартиры, она похожа на объевшуюся африканскую птицу.

— Даже не позвонил, — повторяет она. И на этот раз через ночь и через уснувшие городские кварталы телепатический сигнал доходит до Игоря Петровича. Раздается звонок. Теща хватает трубку: — Алло…

— Это я, — басит прозаик. — Пр-риветик вам.


Умирающая старуха Волконская полулежит в кресле.

— …Нет, мой милый. Красота — дело тонкое. У Апраксиных, что там ни говори, были грубоватые плечи — даже у женщин были плечи мужчин.

— Подумать только — я был об Апраксиных очень высокого мнения, бабушка.

— Их спасал вкус. Они умно и изысканно одевались, и, разумеется, Мари Апраксина при беглом взгляде казалась воздушной…

Пожарник Волконский помогает умирающей старухе раскладывать пасьянс. Ему скучновато. Ему с каждым годом все тяжелее поддерживать старомодный светский разговор, но он не смеет об этом даже заикнуться. Слышен шелест карт.

— А Романовы?

— Выскочки…

— Неужели им тоже не хватало в доме учителей — не верится, бабушка.

— Учителей хватало. Породы не хватало. Романовым до нас, Волконских, было далеко как до неба. — Покашляв, старуха начинает сбрасывать карту за картой. — Да, да, Романовым, в сущности, недоставало породы. Быдло, мой милый.

— И это было заметно, бабушка?

— Сразу же. Едва они открывали рот… Уже на третьей минуте разговора чувствовалось, что им недостает внутреннего достоинства.

— Романовым?!

— Да, внучек.

— Но ведь царь… Большая фигура…

Старуха презрительно смеется.

— Не смейтесь, бабушка. Царь — это все-таки… большой администратор.

— Что за слово, внучек. Фу… Кем ты служишь? Я все-то забываю, прости, мой милый.

— Я — противопожарник, бабушка.

Старуха заходится в кашле. Затем говорит сердито:

— Не раз я давала понять Романовым, что им не удержаться… Мужчина, который повышает голос, — не уверен в себе. Это во-первых. А во-вторых, мужчина, который повышает голос, явно не на своем месте.


Утро — нехорошее и гадкое. Голова у Игоря Петровича раскалывается. Поташнивает. Любви к людям нет ни на полкопейки.

— Ну-ну, — подбадривает его Светик, — похмеляйся. Не ты первый.

Он скрипит зубами:

— Противно…

— Тридцать шесть лет мужику, и все еще противно — да?

— Я не про водку. На небо смотреть противно.

— И без неба проживем. Большое дело — небо!

Игорь Петрович опрокидывает стопку. Кривит рот.

Выдыхает вчерашнее — и кривит рот еще больше.

— Светик… Зачем я все это ей наговорил? Как-никак теща. Как-никак свой человек. Близкий.

Он терзается:

— Свинство это. Ах какое свинство.

И опять терзается:

— Свинство. Гнусность… С чего хоть я начал, Светик?

— Ты начал не очень оригинально: сказал, что видел ее в гробу. Это было в два ночи.

— Ах, черт…

Они молчат. Светик сует ему в рот сигарету.

— Как же я теперь вернусь домой? — Игорь Петрович тревожно косится на постель. — А мы не…

— Нет. Не пугайся.

— Но кто же мне поверит! — слабо вскрикивает он, обхватывая руками голову: мужчина в беде. — Светик, что я еще говорил?

— Многое. Болтал про Зауралье, про медведей. Про то, что уезжаешь и вернешься не скоро. Никак не хотел заткнуться. Псих… Я пыталась забрать у тебя трубку — ты толкнул меня в грудь.

— Прости, Светик.

— Не за что. Я дала тебе оплеуху — можешь посмотреть в зеркало.

— Но что же делать? Как я явлюсь домой?

Светик моет посуду. И молчит.

— Что же мне делать?

Светик моет посуду.

— Светик!

И тогда она говорит:

— А ты не являйся. Уехал в Зауралье, вот и все.

— Но как же (на какие деньги?) я буду жить? У меня нет сбережений, Светик, у меня рубля нет.

— Будешь жить, как живут мелкие спекулянты, — хочешь попробовать?

Игорь Петрович задумывается.

— Я?.. Но…

Интересное в этом есть несомненно — написать, допустим, портрет торгаша… Увидеть его изнутри… Прочувствовать собственной шкурой. Издержки велики, но в случае удачи…

И тут, независимо от того, напишет он портрет современного торгаша или не напишет, Игоря Петровича охватывает сладкое чувство свободы.

— Я напишу моим домашним письмо — уехал! Уехал, чтобы выйти из творческого тупика.

— Правильно. И не вздумай извиняться. Это они тебя обидели — и потому ты уехал.

— Светик, а штемпель?

— У тебя нет дружков в Зауралье или в Сибири?

— У меня нигде нет дружков.

— Зато у меня их там навалом. Напишешь письмо моей подружке Гале Шориной — конверт в конверт, понял?.. А Галя перешлет твоей жене. Только не вздумай писать им часто. Одно-единственное письмо. Пусть поволнуются.

Игорь Петрович тут же берет лист бумаги и трясущейся похмельной рукой наскоро набрасывает текст.


Утро. И наконец-то солнце после полосы дождей.

— Ищи! — гневно кричит Светик в трубку. — Ищи! Должен найти.

Костька лепечет:

— Я вспомнил, что их зовут Виля и Валя, муж и жена.

— Виля и Валя — какая прелесть!

— Светик, в первых пяти цифрах телефона я уверен. Но не перебирать же мне все остальные цифры подряд?

— Почему?.. Сиди и перебирай. Запомни: пока не найдешь, где икона, я с тебя не слезу.

Светик бросает трубку. Утро. Светик принимает душ. Одевается. Затем она подходит к спящему и кричит в ухо:

— Эй, писателишка, пора вставать!

Игорь Петрович спит.

— Творец, так твою бабушку, подъем!

Но тут звонок в дверь, и Светик идет открывать, — это Фин-Ляляев. Он с сумкой.

— Есть товар? — весело спрашивает Светик.

— Есть.

Старый Фин-Ляляев усаживается и неторопливо вынимает из сумки туфли. И три пары джинсов. И еще свитер. Товар хороший.

— Запрашивай за джинсы побольше. Это ведь, Светик, для тебя интересно — излишки твои.

— Ясно.

— Но и не зарывайся в цене…

Фин-Ляляев вдруг чует, что в той комнате (в квартире две комнаты) кто-то есть. Тонкие ноздри старого спекулянта зашевелились. Фин-Ляляев говорит негромко, но с укором:

— Светлана, в доме, мне кажется, мужчина…

— Да, — соглашается Светик, — и мне так кажется.

— Ты, девочка, с места в галоп. Уже завела мужика?

— Разве нельзя?

— Можно, но… — И Фин-Ляляев заводит свою обычную песню об осторожности и о милиции. И о морали тоже — о том, что женщина должна как-никак себя блюсти. От Светика он этого не ожидал — он даже сообщает ей доверительным шепотом, что сам он в трезвом виде не изменял своей жене никогда. Ни разу.

Светик успокаивает:

— Это не случайный мужик. Это мой мужик. Он будет помогать мне в комиссионке…

— А кто он?

— Да так. Бездельник. — И Светик добавляет, чтобы совсем успокоить: — Идемте глянем на него. Будете знать его в лицо. Хочешь не хочешь, вам иногда придется общаться.

Творец спит.

— Познакомьтесь, — улыбается Светик. И двигает творца острым кулачком в бок. Тот тут же садится.

— А?.. Что?.. Зачем? — вскрикивает он. Нервная натура.

Светик говорит ему:

— Сиди спокойно. И подай руку. Знакомься.

Старый Фин-Ляляев церемонно произносит: «Здравствуйте, молодой человек», — после чего начинает важничать, впадая в роль крупного спекулянта на закате жизни — матерого, умного, отца родного для начинающих.

Назад Дальше