Мальчишку лет шести-семи — темненького, большеглазого — он увидел на прежнем месте: в куче песка. Куча была вся изрыта ходами, в которых виднелись игрушечные машины.
— Гараж? — серьезно спросил Сергей, кивая на норы.
Мальчик поднял на него глаза и подумал, прежде чем ответить.
— Не-е. Техобслуживание. — Сложное слово он выговорил без запинки, как будто долго тренировался.
— Вот оно что! — Бабкин уважительно присвистнул, и мальчик улыбнулся.
Сергей собирался добавить еще что-то о техобслуживании, но тут из дома напротив вышла женщина, встреченная им несколько часов назад, и направилась в их сторону. Когда она подошла, стало видно, что называть ее женщиной преждевременно: ей было не больше двадцати пяти, и выглядела она девушкой. «Лицо рано повзрослевшего ребенка», — подумал Сергей, разглядывая ее.
Длинные черные волосы, прямые и очень густые, были собраны в косу. Кожа незагорелая, глаза темные, чуть опухшие, словно у нее бессонница, а губы бледные, как у русалки. Лицо серьезное, неулыбчивое. «Пожалуй, неулыбчивое — слабо сказано… Мрачная девица». Мешковатое серое платье придавало ей сходство с монахиней, но Сергей не мог не признать, что она красива — своеобразной диковатой красотой, непричесанной, природной, без ухищрений и вмешательств. Впрочем, ему никогда не нравился такой типаж.
Девушка подошла с враждебным видом, и парнишка притих, уткнулся в свои машинки. Бабкин ощутил, что, пожалуй, тоже был бы не прочь зарыться в песок. На секунду ему показалось, что девица собирается сказать грубость, но она лишь сухо поздоровалась и обернулась к парнишке:
— Матвей, тебе пора домой. Обедать пойдем.
— Мам, я еще хочу погулять! — заныл было тот, но одного взгляда на мать ему хватило, чтобы понять: сейчас лучше не спорить. С недовольным видом Матвей принялся вынимать машинки из песочных укрытий.
Отвлекая ее внимание от парнишки, Бабкин представился и доложил, что приехал в Голицыно порыбачить. Под испытующим взглядом ему было не по себе. Он не ожидал ответа, но до него все же снизошли.
— Меня зовут Татьяна, — суховато сказала мать Матвея. — Вряд ли вам понравится в Голицыне. Рыбачить здесь негде, местные этим и не занимаются.
Бабкин глубокомысленно заметил, что местные много чем не занимаются, и на этом счел за лучшее попрощаться. Было очевидно, что вступать в разговор с целью выведать что-нибудь у этой замкнутой, холодной особы с настороженным взглядом бессмысленно. Но напоследок он не удержался и бросил пробный камень:
— Лет семь-восемь назад мои друзья приезжали сюда на рыбалку, — сказал он. — Двое. Может, вы их помните?
Татьяна подняла на него глаза и отрицательно качнула головой. Затем молча схватила мальчика за руку, вытащила из песочницы и поволокла за собой, не дав забрать игрушки. Тот даже не хныкал — видимо, привык к неласковому обращению.
Пожав плечами, Сергей поднял ведра и отправился к колодцу.
А Татьяна втащила Матвея в калитку, захлопнула ее и перевела дыхание. Хотела приказать сыну, чтобы шел домой, посмотрел, как там Алеша, но почувствовала, что не может выдавить из себя и слова.
Встреченный ею мужчина не был рыбаком, это она поняла сразу. Крупный, крепкого телосложения, с коротко стриженными темными волосами и мрачноватым лицом, он скорее походил на охотника, собравшегося охотиться на крупного хищного зверя. Но крупных хищных зверей вокруг Голицына уже давно не водилось.
Она не выдержала и обернулась, чтобы посмотреть: стоит приезжий возле колодца или уже вернулся к Григорию… И наткнулась взглядом на Данилу Прохорова, курившего возле дома напротив.
Сейчас он был еще больше похож на пирата, чем в их последнюю встречу. Лицо хищное, с яркими блестящими глазами — жадными, ощупывающими, раздевающими… Несколько секунд они смотрели друг на друга, и Татьяна ощутила, что в груди похолодело. Значит, он не просто так спрашивал Матвея о том, когда они собираются в Голицыно… Он все-таки решил приехать — зная, что они будут здесь…
Она отступила назад и скрылась в тени сарая.
Данила Прохоров затянулся в последний раз, глядя ей вслед, и вразвалочку двинулся к дому Григория. «Семь лет… Семь лет…» Он не был в Голицыне семь лет — так, наезжал изредка, но почти всегда зимой, и понятия не имел о том, что с Татьяной и где она, пока соседка не сболтнула случайно, что Танька воспитывает своего мальчишку одна, безотцовщиной. Прохоров тогда даже испугал старую курицу — кинулся к ней, затряс за плечи, не веря тому, что услышал. Но все оказалось правдой, в чем он быстро убедился, узнав Танькин адрес и на следующий же вечер приехав к ней в Москву. Их было теперь двое: она и ее мальчонка, серьезный не по возрасту.
«Матвей. Матюша».
Приезжего не было видно, зато хозяин оказался на крыльце — сидел, теребя в руках прохудившийся сапог. При виде гостя вскочил, шагнул к калитке:
— Данила! Здорово! Заходи…
И сверкнул обрадованно золотым зубом.
Первые пять минут разговор шел обычный: о делах, о знакомых и о том, что дорога на Голицыно совсем пришла в негодность… Потом Григорий давал Прохорову советы о том, как вести бизнес, Данила соглашался, ухмыляясь, и каждый понимал, что для другого его слова — пустой звук. Но традицию нужно было соблюдать. И наконец перешли к теме, которая интересовала Данилу.
— Что за приезжий-то у тебя остановился, Гриш? — спросил он, не понижая голоса.
Прохоров видел, как смотрела на этого мужика Татьяна, и при мысли о том, что сюда за ней приехал любовник, внутри у него все вскипало от бешенства.
— Москвич какой-то. Рыбачить будет. Только сегодня приехал.
— Надолго?
— Сам не знает. Говорит, дней на пять.
Данила кивнул. Дней на пять — значит, не любовник.
— И где он рыбачить собрался? — презрительно спросил Прохоров, потеряв интерес к разговору и намереваясь сворачивать его.
— Уже рыбачил. На острове. Правда, улова я у него что-то не видел. — Григорий хохотнул и подобострастно посмотрел на Прохорова, ожидая встречного смешка.
Но вопреки его ожиданию тот не рассмеялся.
— На острове? — недоверчиво протянул Данила. — Шутишь? Туда лет семь никто не приезжал… Что там делать?
— Ну, приезжал не приезжал, а теперь приехал. А что там делать — это ты у постояльца моего спроси.
— А с чем он рыбачить-то ездил? — как можно небрежнее поинтересовался Прохоров, надеясь на то, что ответ развеет охвативший его страх.
— Со спиннингом! — старик визгливо рассмеялся. — Во дурак-то, Данил, а! Одно слово — москвич!
Прохоров покивал, согласился, что приезжий и впрямь дурак, и попрощался с Григорием. Он шел к своему дому, не замечая ни жары, ни слепней, вившихся над головой, ни пары темных глаз, наблюдавших за ним из-за занавески…
Он прекрасно знал о том, что рыбалка на острове никудышная. Клева можно было ожидать в одном-единственном месте: с дальней стороны, там, где берег резко изгибался буквой С, и в заводи, закрытой ивами от бурного течения Куреши, водились щуки и жирные караси.
Со спиннингом на острове делать было нечего.
Вечером, уложив Матвея, Татьяна повела Алешу чистить зубы. Тот разбушевался: плескал водой, смеялся, уронил щетку, затем нажал на тюбик с зубной пастой с такой силой, что белая гусеница вылетела наружу и приземлилась на полу.
— Леша! — прикрикнула Татьяна, не выдержав, хотя старалась никогда не повышать голос на брата. — Ну что ты делаешь, господи боже мой!
Ей неожиданно захотелось ударить его, и пришлось сжать кулаки, чтобы прошел отчаянный приступ бешенства. «Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват…»
Алеша продолжал хохотать, и она, сглотнув, присела на корточки с тряпкой, стерла гусеницу, а затем отвела его в постель, махнув рукой на обязательный ритуал и надеясь, что так он быстрее придет в себя. Но то ли погода менялась, то ли на улице во время прогулки его что-то чрезмерно возбудило, однако Алеша и в постели не мог успокоиться — вскрикивал, басил что-то на своем языке, бил по шторе, которой была задернута его кровать, и в конце концов оборвал все крючки. У Татьяны не было сил вешать занавеску обратно, и она, забрав ее, молча ушла в другую комнату, прикрыв за собой дверь.
Не зажигая света, опустилась на пол возле дивана, поджала колени и начала раскачиваться, глядя сухими глазами в окно, за которым оседали сумерки.
Ей было почти шесть лет, когда мать родила Лешу. Она помнила ощущение любопытства, съедавшее ее, когда взрослые вернулись из больницы со свертком — перевязанным белым одеяльцем, из которого доносились странные писклявые звуки. Про маленькую Танюшу все забыли — и мать, и отец, и бабушка — и только бегали по дому, разговаривали тихими озабоченными голосами, плакали и отчего-то ругались.
В конце концов Таня пробралась в родительскую комнату, где в кроватке, слишком большой для него, лежал ребенок, и расширенными от удивления глазами уставилась на мальчика.
В конце концов Таня пробралась в родительскую комнату, где в кроватке, слишком большой для него, лежал ребенок, и расширенными от удивления глазами уставилась на мальчика.
Он оказался невероятно похож на ее пупса, Ванечку, — такой же большеголовый, целлулоидно-розовый, с непропорционально маленькими ручками и ножками и зажмуренными глазками, под которыми веки собрались в мешочки, словно наполненные водой. Прежде Тане не доводилось так близко видеть грудных детей, и она долго стояла, поднявшись на цыпочки возле кроватки, с недоумением рассматривая странное существо. Наконец набралась храбрости и, пользуясь тем, что никого из старших не было рядом — они кричали все громче в кухне, и до нее доносились обрывки малопонятных слов, — протянула руку и дотронулась пальчиком до младенца, окончательно распеленавшегося и со странной методичностью, в которой она интуитивно улавливала неправильность, бившего сжатым лиловым кулачком по одеялу.
Он оказался горячий и тоже словно наполненный водой изнутри. И в ту секунду, когда Танюша провела пальцем по толстой ручке, перетянутой невидимыми ниточками до поперечных морщин, мальчик разжал кулачок и изо всех сил вцепился в Танин палец.
В первую секунду она испугалась так, как будто попала в мышеловку, и дернулась, пытаясь освободиться. Но ребенок держался крепко, и в конце концов страх ушел, а Тане стало смешно. Он был словно оживший пупсик, этот братик по имени Алеша, и несмотря на то, что казался ей ужасно некрасивым, вызывал жалость и желание тискать его и заворачивать в разные красивые тряпочки.
Взрослые в кухне разошлись настолько, что она уже не могла не обращать внимания на их крики. Соседи, очевидно, возмутились, потому что сначала раздался стук по трубе слева, затем заколошматили сверху, и сразу после этого зареванная простоволосая мать ворвалась в комнату, где возле кроватки стояла Танюша, и, взвыв, вытащила ребенка, отпихнув дочь.
— А-а-а! — Из горла ее вырвался не то вой, не то рев, и она сунула кричащего младенца под нос вбежавшему отцу. — На тебе его! На! Не хотел аборта?! Не хотел УЗИ?! Чтобы все как в природе было, так?! Да забери ты его, подавись!!! Природа!
Она захохотала, но вопреки собственным словам не отдала мальчика мужу, стоявшему с отупевшим лицом в дверях и не сделавшему ни малейшей попытки забрать сына, а с яростью подбросила младенца так, что тот едва не ударился о потолок, и поймала в последнюю секунду. Мотнулась большая голова, и Таня отчаянно закричала — так, что перекрыла даже крик младенца и бешеный стук соседей по трубам.
— Отдай!
С силой, поразительной для девочки ее возраста, она выхватила Алешу, не понимая пока, что происходит, но чувствуя наступление чего-то страшного, от чего хотелось спрятаться вместе с малышом и зажать ему рот, чтобы не кричал, не привлекал внимания обезумевшей матери. Тут же незаметно втиснувшаяся в комнату бабушка перехватила у нее ребенка и, поддерживая головку, уложила мальчика в кроватку, проворно сунув ему обмусоленную соску.
— Иди, иди! — Бабушка вытолкала зятя из комнаты, прикрыла за ним дверь, обернулась к дочери: — А ты чего встала, корова? Родила? Твое отродье? Вот и корми его, чтоб не надрывался!
И, пресекая попытку возразить, прикрикнула так, что Таня вздрогнула:
— Корми, дура, кому говорят! Все меньше орать будет.
На протяжении следующих трех лет родители несколько раз заводили разговор о том, чтобы отказаться от сына. От судьбы детдомовского ребенка Алешу спасли бабушка — шипя, словно разъяренная птица, она налетала не на дочь — на зятя, и, наклоняясь, будто собираясь выклевать ему глаза, выкрикивала всегда одно и то же: «Что люди скажут?! А?! Что люди скажут?!» — и старшая сестра. Заранее почуяв приближение затмения у родителей, Танюша хватала ребенка и удирала с ним на улицу, а если было холодно — просилась к соседке. Та была незлой теткой и разрешала девочке посидеть у нее вместе с «дурачком». Через несколько лет Алешу так и называли во дворе: «Танькин дурачок».
Он и вырос «Танькиным дурачком». Родители смирились с его отсталостью, а у матери со временем даже прорезались материнские чувства, тем более что Алеша был существом безобидным и привязчивым. Но после смерти бабушки эта ноша целиком повисла на шее Тани. Она гуляла с братом, мыла его, переодевала, водила по врачам, а став постарше, занималась упражнениями, которые назывались развивающими. Однако выяснилось, что развивать Алешу нужно было прежде, когда он был маленьким. «Упустили вы время», — сказали Таниной маме врачи.
Но несмотря на упущенное время, Татьяна все-таки ухитрилась научить брата ухаживать за собой: самостоятельно одеваться и аккуратно есть. Правда, ей не удалось научить его разогревать себе еду: однажды обжегшись, он на всю жизнь запомнил, что в горелке живет страшный синий зверь, который кусает за пальцы, и начинал кричать, если сестра пыталась приучить его пользоваться зажигалкой для плиты.
Мать с отцом воспринимали как нечто само собой разумеющееся заботу Тани об Алеше, а со временем научились и манипулировать ее отношением к брату. Преподавая химию в школе, Таня зарабатывала гроши, но и из них мать ухитрялась выклянчивать подачки — не сыну и не себе, а отцу, на водку. Татьяна давала, потому что чувствовала свою вину — пить регулярно отец начал после того, как она призналась в своей беременности.
Как же они кричали на нее тогда… Какими словами называли! До сих пор, вспоминая об этом, Таня заливалась краской и съеживалась, как будто ее били. Основная претензия родителей заключалась не в том, что их дочь собирается в девятнадцать лет родить ребенка без отца, а в том, что после этого она бросит их на произвол судьбы с инвалидом, а сама будет устраивать свою судьбу.
Мать, перевалившая на плечи дочери все заботы об Алеше, с ужасом думала о том, что теперь ей самой придется хлопотать с ним с утра до вечера. Отец преисполнился мрачной злобы и с утра до вечера твердил, что Танька специально забеременела: захотелось легкой жизни, решила улететь из родительского гнезда и чирикать себе легкомысленно, забыв о брате. В вину Татьяне было поставлено даже то, что когда-то, много лет назад, она препятствовала им отдать мальчика в детдом, а теперь, когда уже поздно что-то делать, оставляет их втроем.
Татьяна терпела, сжав зубы. Молчаливая, замкнутая, никогда не имевшая подруг и лишенная того веселого досуга, который придает юным девушкам налет здорового легкомыслия, она воспринимала все с обостренной чувствительностью и страдала. Поделиться ей было не с кем; с детства она училась принимать решения сама, не советуясь со взрослыми, и знала, что спрашивать будут с нее как с большой. Она затыкала уши, чтобы не слышать проклятий отца и увещеваний матери, отправлявшей ее на аборт, и училась не показывать слез — родители справедливо расценивали их как признак слабости и наседали на нее с удвоенной силой.
В конце концов она все-таки ушла из дома в съемную квартиру — после того, как отец, выпив, замахнулся на маленького Матвея. Она бы взяла с собой и Алешу, но оставаться с ним дома в ее отсутствие было некому. Татьяна постоянно навещала брата, на лето увозила его в деревню и утешала себя мыслью, что обязательно, обязательно наступит время, когда они станут жить втроем, и отец не сможет больше бить его.
Ей вспомнился спектакль, который они смотрели с Матвеем. В ушах зазвучала грустная мелодия, и девичий проникновенный голос запел:
«К черту!» — Татьяна протестующе взмахнула рукой. Она не позволит наивной истории вселять в себя бесплодную надежду на то, что появится волшебник и одним взмахом сверкающей серебряной палочки превратит ее тусклое угрюмое болото в светлый лес с ландышами. Такая надежда — прибежище слабых духом, ждущих подаяния от небес, а она уже давно ничего не ждет!
Но в глубине души — той ее части, которая отзывалась на детскую песню Золушки, — зарождалась бессловесная молитва, не молитва даже, а тихий внутренний плач, обращенный к кому-то доброму, милосердному, смотрящему на нее с облаков и страдающему вместе с ней, — к тому, кто рано или поздно должен ей помочь.
В окно постучали, и Татьяна вздрогнула — так это оказалось созвучно ее мыслям. Она легко вскочила, с детской верой — сама не зная во что — подбежала к подоконнику…
И отшатнулась.
Из темноты на нее без улыбки смотрел Данила Прохоров.
В джинсах и свободной рубашке навыпуск, продранной на локтях, взлохмаченный, с невесть откуда взявшимся запекшимся порезом на щеке, на вид — то ли бродяга, то ли разбойник, он вполне вписывался в окружавшую действительность с полынной рекой и домами по ее берегам, недобро косившимися на людей помутневшими стеклами.