Поскольку она торговала утехами для мужчин, она их совершенно не боялась.
— Не бойся мужиков, моя крошка, они нуждаются в нас так же, как мы в них. Стало быть, не стелись перед ними, никогда не стелись, запомни это!
Со временем я получила доступ в Голубую гостиную — комнату, куда не впускали ни одного мужчину. Здесь девицы отдыхали в перерывах между клиентами и болтали друг с дружкой; через несколько недель они привыкли ко мне, перестали следить за выражениями, и тогда я наконец узнала, что происходит между мужчиной и женщиной, со всеми подробностями, во всех видах и вариантах. Я переняла у них искусство любви, как поваренок перенимает искусство гастрономии у шеф-повара, работая на кухне.
Одна из девиц, чисто по-дружески, разрешила мне пользоваться „окошечком мадам“ — дырочкой, просверленной в стене каждой комнаты, чтобы хозяйка борделя могла наблюдать за подозрительными клиентами.
Таким образом, с двенадцати до семнадцати лет я усердно посещала бордель мадам Жорж, ставший моим вторым домом. Ибо, как это ни удивительно, нас с мадам Жорж связывала такая нежная дружба, что она хранила мои визиты в тайне. Мы обе испытывали острое любопытство к окружающим, любопытство, которое она удовлетворяла сначала во время своих занятий проституцией, а затем чтением. Впрочем, она сразу же внушила мне, что я не должна ей подражать — ни ей, ни ее девицам, — и частично занялась моим воспитанием.
— Ты должна привыкнуть держаться как порядочная, как эдакая девственница-недотрога, только современная. И даже если будешь краситься, то лишь слегка, чтобы никто не заметил.
Вот почему, несмотря на ежедневное общение с моими приятельницами-проститутками, я выглядела в высшей степени респектабельно.
Неприятности начались в тот день, когда один из моих кузенов увидел, что я вхожу на виллу „Фиалка“, и донес на меня отцу.
Это пришлось как раз на мое семнадцатилетие; отец вызвал меня в свой строго обставленный кабинет и потребовал объяснений.
Я откровенно рассказала ему все без утайки.
— Поклянись мне, Эмма, что… что… что… ну, ты понимаешь… что ты не… не отдалась кому-нибудь из…
Он был не в силах договорить… Думаю, в эту минуту он впервые осознал, что он мой отец и что у него есть передо мной отцовские обязанности.
— Папа, клянусь тебе, что нет. И потом, ты же знаешь мадам Жорж, с ней шутки плохи! Уж если она что сказала, то с ней не поспоришь.
— Это… это верно… — пробормотал он, залившись краской, донельзя сконфуженный тем, что я вожу знакомство с той самой мадам Жорж, которая скрашивала его жизнь тайными, как он надеялся, утехами.
Потом я заверила его, что не стыжусь того, что провожу там время, что считаю сводницу своей лучшей подругой и что только такой осел, как мой кузен, мог понять все это превратно.
— Да, конечно… — вымолвил отец, к собственному своему удивлению.
Он был поражен не только обнаруженным проступком своей дочери, но еще и тем, что я начала ему нравиться. Этот разговор, грозивший обернуться бурной ссорой, но не перешедший в нее, стал началом моих новых отношений с отцом, нескольких счастливых лет, проведенных с ним вместе… И до тех пор, пока мы не покинули Конго, отец и я так и жили — вдвоем и на два дома, наш и виллу „Фиалка“».
— Вот почему Вильгельм обнаружил во мне опытную девственницу, женщину, которая никому не принадлежала, но при этом не боялась ни мужчин, ни их тел, ни их членов. Однако проблемы со здоровьем вынудили меня уехать в Бельгию, и после курса лечения я поселилась в этом семейном гнезде. Мой отец решил жить вместе со мной, перевез сюда свою библиотеку, продержался с полгода, а потом так затосковал по Конго — а может, по вилле «Фиалка», — что вернулся обратно. Вильгельм встретился со мной здесь в тот год, когда мне исполнилось двадцать три. Вначале наша связь была тайной для всех. Из соображений осторожности, конечно. И соблюдения приличий. И удовольствия оттого, что никто ни о чем не подозревает. Позже наша скрытность просто вошла в привычку, так оно все и осталось. Кроме своего ординарца, секретарей и слуг, посвященных в дело силой обстоятельств, оно так и не вышло на свет божий. Мы благополучно избежали сплетен, фотографов, мы никогда не появлялись на людях вдвоем. Если не считать нескольких коротких путешествий за границу, где Вильгельма считали обыкновенным безвестным туристом, мы скрывались здесь, на вилле.
— Но почему?
Я впервые осмелился прервать ее.
Эмма Ван А. медлила с ответом, ее губы дрогнули, словно она изо всех сил удерживала готовые вырваться наружу слова. Она обвела взглядом комнату и после долгого молчания наконец ответила:
— Я выбрала мужчину, а не принца. Выбрала удел любовницы, а не супруги и, уж конечно, не придворной дамы, с теми обязанностями, которые накладывает это положение.
— Вы отказались от брака с ним?
— Он мне его не предлагал.
— А вы надеялись, что предложит?
— Нет, ведь это означало бы, что он ничего не понял ни во мне, ни в наших отношениях, ни в своем долге. И потом, скажу вам откровенно, дорогой мой: наследный принц, каковы бы ни были его шансы занять трон, не должен вступать в брак с женщиной, неспособной иметь детей.
Вот и прозвучало то самое признание, которое ей так трудно было выговорить. Я сочувственно кивнул, и она, слегка успокоившись, продолжала:
— Мы не принимали никаких мер предосторожности во время объятий. И по прошествии пяти лет я вынуждена была признать жестокую истину: мое чрево оказалось бесплодным, как пустыня Гоби. До сих пор не знаю, что тому причиной — то ли физиологические нарушения, то ли мои внутренности иссушило воспоминание о матери, умершей в родах.
— Что же было дальше?
— Поначалу как будто ничего особенного. Но затем он признался мне, что его донимает упреками королевское семейство, да и пресса, наблюдавшая за спортивными успехами принца, стала подвергать сомнению его мужские качества. В таких династиях с голубой кровью встречается достаточно много гомосексуалистов, и потому настоящие любители женщин прямо-таки вынуждены производить на свет потомство, дабы успокоить народ и укрепить монархию. Таков был и его долг мужчины и принца. Он пытался избегать этого, елико возможно… Но я заставила его действовать.
— То есть?
— Заводить любовниц и открыто демонстрировать свои связи с ними.
— Значит, вы расстались?
— Вовсе нет. Мы по-прежнему были вместе, по-прежнему были любовниками, просто теперь он изображал любителя женщин. Он имел право на короткие приключения и всякий раз намеренно вел себя настолько неловко, настолько неосторожно, что его фотографии в обществе этих временных пассий неизменно появлялись в прессе.
— Но как же вы переносили эти его измены?
— Очень просто, ведь это я сама выбирала для него любовниц.
— Как?!
— Да, вы не ослышались. Я выбирала женщин, с которыми он заводил интрижки.
— И он на это соглашался?
— Таково было мое условие. Я делилась лишь с теми женщинами, которым хотела отдать его. Поскольку он был от меня без ума, он принимал мое решение.
— И каких же любовниц вы ему выбирали?
— Всегда очень красивых.
— Неужели?!
— Очень красивых и очень глупых. Существует немного возможностей быть красавицей, но масса возможностей быть дурочкой — дурочкой косноязычной, дурочкой занудной, дурочкой, которая интересуется только тем, что волнует женщин, но не мужчин, дурочкой, воображающей себя умнее, чем на самом деле, дурочкой, зацикленной на какой-то навязчивой идее. Бедняжка Вильгельм — я заставила его исследовать всю страну дураков, вернее, дурочек!
— Похоже, вас это забавляло.
— И еще как! К тому же я была к нему добра и сводила только с самыми декоративными дурочками; будь я стервой, я бы подыскивала ему лишь таких, кто и глуп и уродлив одновременно!
— И как же он это принимал?
— Прекрасно. Он сходился с ними ради их достоинств и бросал из-за недостатков. Он быстро покидал меня, чтобы так же быстро вернуться.
— И вы можете поклясться, что он не винил вас в этом?
— Мы обсуждали каждую пикантную кретинку, прошедшую через его руки, а поскольку я выбирала для него самых завидных красоток, у него всегда находилось что порассказать мне. Иначе… Да, должна признаться, что мы развлекались вовсю. Может, это было и цинично, но ведь мы жили под двойным гнетом: с одной стороны, общество вынуждало нас прятаться, с другой — оно же заставляло его доказывать, что он женолюб; делать нечего, пришлось идти у него на поводу. Но в наших интимных отношениях ровно ничего не изменилось: мы обожали друг друга, как и прежде, нет, больше прежнего, поскольку преодолевали эти трудности вместе.
— И вам никогда не случалось ревновать?
— Я не позволяла себе выказывать ревность.
— Ага, значит, вы все-таки ревновали?
— Разумеется. Сколько раз я представляла себе всех этих красоток рядом с ним, столько же раз мне хотелось покончить…
— С собой?
— О нет, с ними — убить их всех! Мысленно я их и убивала. А в действительности они сами уничтожали себя, уничтожали собственной глупостью. К счастью, они были непроходимо глупы. И только однажды… однажды я чуть не ошиблась!
Она всплеснула руками, словно ей до сих пор грозила опасность.
— Эта проклятая Мириам — она едва не обвела меня вокруг пальца. Никогда еще не видела женщину, которая так ретиво старалась казаться безмозглой… Время от времени Вильгельм тайком проводил меня во дворец, где я, укрывшись за портьерой, наблюдала за трапезами, чтобы убедиться в правильности моего выбора очередной дурочки. Я сразу приметила эту Мириам, — она строчила глупостями как пулемет, но в какой-то момент у меня словно пелена с глаз упала: я поняла, что все эти глупости в ее устах звучат не скучно и не вульгарно, а весело и остроумно; пришлось констатировать, что она обладает чувством юмора, а это уже означало, что она, как минимум, довольно умна. Я вслушалась еще внимательнее и поняла, что к каждому мужчине она находит особый подход: напыщенного дурака аттестовала убийственно фамильярным «ну до чего же он забавный, этот петушок, просто прелесть что такое!», честолюбца осыпала похвалами и пела дифирамбы его так называемым достижениям, тупоголового любителя охоты слушала с благоговейным восторгом, взирая на этого истребителя зайцев как на героя нескольких мировых войн; короче говоря, передо мной была великая мастерица обольщения, искусно скрывавшая свою игру. Во время десерта она подобралась к Вильгельму и завела с ним беседу о спорте, уверяя, что давно мечтает о прыжках с парашютом. Отъявленная ложь! — однако эта авантюристка была вполне способна решиться на такой опыт, лишь бы затащить его в постель! Я запретила приглашать ее во дворец. Коварная хищница изображала легкомысленную кокетку, чтобы легче вертеть мужчинами… Впоследствии она сделала блестящую карьеру, выходя замуж только за очень важных господ, и, представьте себе, каждый раз ей ужасно не везло: все они, как на подбор, оказывались богачами!
— Неужели Вильгельм так и не увлекся ни одной из них?
— Нет. Знаете, мужчины не очень-то вникают в женские речи перед тем, как лечь в постель с любовницей, потому что главное для них — получить вожделенную награду; зато после объятий человек, наделенный вкусом и образованностью, весьма придирчиво относится к тому, что слышит, не так ли?
Я кивнул, обезоруженный этой непререкаемой логикой.
Она провела ладонями по коленям, разглаживая складки своей юбки.
— Впрочем, тот период — «период любовниц», — даром что тяжелый, оказался довольно увлекательным: он позволил мне выступить экспертом в искусстве разрыва с женщинами. Еще бы! Ведь это я подсказывала ему, что следовало говорить в тот момент, когда он их бросал. Ах, что за фразы я сочиняла! Услышав их, эти дамы буквально столбенели, теряли дар речи. Расставание должно было пройти мгновенно и гладко, бесследно и безвозвратно, без «слюней» и самоубийств.
— И что же?
— Нам и это удалось.
Я уже догадывался, что близится самая грустная часть этой истории, а именно та, что содержала ее развязку. Эмма Ван А. тоже чувствовала это.
— Хотите рюмочку портвейна?
— Не откажусь.
Мы на минуту отвлеклись, и эта передышка оказалась очень кстати: Эмма не спешила возвращаться к своему повествованию, она медленно смаковала терпкое вино, оттягивая рассказ о конце своего романа, грустя о том, что подошла к нему так быстро.
Внезапно она повернулась и мрачно взглянула на меня.
— И вот я наконец поняла, что дальше отступать некуда. До сих пор нам удавалось отодвигать разлуку, обходить препятствия, но близилось время, когда он должен был вступить в брак и произвести на свет детей. Я предпочла отвергнуть его первой, а не ждать, когда он начнет отстраняться от меня. Гордость… Как же я страшилась того мгновения, когда стану для него не возлюбленной, а матерью. Да, его матерью… Кто же, как не мать, побуждает мужчину завести жену и детей, хотя мечтает сохранить его для себя одной?!
Ее глаза увлажнились. Спустя многие десятилетия ею овладело былое смятение.
— О, я была совсем не готова стать Вильгельму матерью!.. Я никогда не питала к нему ни тени материнских чувств, ведь я страстно, безумно его любила. И все-таки я решила сделать то, что сделала бы для него настоящая мать.
Она судорожно проглотила слюну. Ей было так же мучительно трудно говорить об этом сейчас, как свершить тогда, много лет назад.
— Однажды утром я объявила, что хочу отвести его в дюны, туда, где нашла несколько лет назад, и оставить там. Он тотчас все понял. И отказался, умоляя меня подождать еще. Он плакал, становился передо мной на колени. Но я была тверда. Мы отыскали то место, где увиделись впервые, расстелили на песке пледы и, невзирая на сырость и ненастье, слились в прощальных объятиях. И впервые мы сделали это, не прибегая к помощи нашего альбома наслаждений. Невозможно назвать наши ласки приятными: они были жгучими, почти яростными, полными отчаяния. Затем я протянула ему питье, куда добавила снотворного.
Когда он уснул, я собрала его одежду и сунула ее в корзину вместе с пледами, а потом вынула диктофон, который стянула у него.
Лаская взглядом это тело, такое же безупречно прекрасное, как в день нашей первой встречи, — длинные ноги, вздрагивавшие от холода, упругие ягодицы, загорелую спину, светлые, разметавшиеся по шее волосы, — я записала свое прощальное послание: «Вильгельм, я сама выбирала тебе любовниц, теперь ты сам должен выбрать себе жену. Мне хочется предоставить решать тебе одному, как ты поступишь, оставшись без меня. Либо наша разлука причинит тебе такую боль, что ты возьмешь в жены полную мою противоположность, чтобы бесследно вычеркнуть меня из памяти. Либо ты захочешь, чтобы я незримо присутствовала в твоей будущей жизни, и выберешь женщину, похожую на меня. Любимый мой, я не знаю, что лучше, знаю только, что мне не понравится ни то, ни другое, но так нужно. Умоляю тебя: что бы ни было, мы не должны больше видеться. Представь себе, что Остенде находится где-то на краю света, что туда нет пути… Не мучь меня надеждой на встречу. Я никогда не открою тебе дверь, я повешу трубку, если ты позвонишь, я буду рвать письма, которые ты мне пришлешь. Нам придется страдать так же сильно, как мы любили — пылко, безумно, безгранично. Я ничего не сохраню от тебя: нынче же вечером я уничтожу все. Да и какое это имеет значение, ведь мои воспоминания никто у меня не отнимет. Я люблю тебя, и наша разлука не убьет мою любовь. Благодаря тебе моя жизнь исполнена высшего смысла. Прощай!»
И я убежала. Вернувшись домой, я позвонила его ординарцу и попросила, чтобы он приехал за своим хозяином туда, на берег, до наступления темноты. Затем собрала наши письма, фотографии и все бросила в огонь.
Помолчав, она добавила:
— Нет, это неправда. В последний момент у меня не хватило духу сжечь его перчатки. Понимаете, у него были такие руки…
И ее искривленные пальцы зашевелились, словно гладили невидимую руку…
— На следующий день я отослала ему одну из перчаток, а вторую спрятала к себе в ящик. Перчатка подобна воспоминанию. Она хранит форму руки, как воспоминание хранит форму реальной жизни; с другой стороны, перчатка так же далека от руки, как воспоминание — от ушедшего времени. Перчатка — это воплощение ностальгии…
И она снова замолкла.
Ее рассказ увлек меня в такие заповедные дали, что не хотелось опошлять его банальными словами.
Мы долго сидели молча, затерянные среди тысяч книг; время остановилось и застыло вокруг нас в темноте, местами слабо позолоченной огоньками ламп. Снаружи яростно ревел и стонал океан.
Потом я подошел к ней, взял ее руку, коснулся ее поцелуем и прошептал:
— Благодарю.
Она ответила мне улыбкой, душераздирающей улыбкой агонии, в которой угадывался вопрос: «Моя жизнь была прекрасна, не правда ли?»
Я ушел в свою комнату и с наслаждением растянулся на постели; рассказ Эммы до такой степени наполнил мои ночные грезы, что поутру я даже усомнился, впрямь ли мне довелось спать этой ночью.
В половине десятого Герда протопала по коридору и вторглась в мою спальню с твердым намерением подать мне завтрак в постель. Одним взмахом руки она раздвинула занавески, затем поставила поднос на одеяло.
— Тетя вчера рассказывала тебе свою жизнь?
— Да.
Герда прыснула со смеху:
— И на это понадобился целый вечер?
Тут я понял, чем объяснялась ее услужливость: она сгорала от любопытства.
— Извините, Герда, я поклялся ей ничего никому не рассказывать.
— Жалко.