Белые витязи - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 12 стр.


XIII


И пошли с той минуты каждый день бои и сражения в авангарде Платова. Двадцать шестого июня дрались у Кореличей. Двадцать седьмого июня граф Турна, подкреплённый многими кавалерийскими полками, атаковал Платова у Мира, но к Платову подошли регулярные полки генерал-адьютанта князя Васильчикова, и Турна опять был отброшен. Казака не допускали идти авангард великой армии, и, как бывает при прекращении движения, хвосты напирали, и французская армия собиралась в одну массу. Тем временем и русские армии спешили соединиться вместе. Если бы не несогласие полководцев и не вражда их друг к другу, они бы давно соединились — но Барклай стоял за отступление, Багратион жаждал боя, побед, указывал на успехи казаков и не спешил идти под команду Барклая.

А чтобы неприятель не мог напасть и разбить русские армии порознь, были казаки с их атаманом Платовым, и за их спиной можно было спорить и ссориться сколько угодно. Барклаю было неприятно, что победа у Кореличей и Мира двадцать шестого и двадцать седьмого июня, у Романова девятого июля была в корпусе его соперника, и он писал к Платову, требуя его соединения с 1-й армией, в которую он первоначально, ещё до начала кампании, был назначен.

Двенадцатого июля Платов не без удовольствия и тайной радости слушал, как звучно читал ему Коньков письмо Барклаево. «От быстроты соединения вашего зависит спокойствие сердца России и наступательные на врага действия».

А через два дня полученное от военного министра письмо было ещё лестнее для донского атамана.

«Я собрал войска свои, — писал Барклай-де-Толли, — на сегодняшний день в крепкой позиции у Витебска, где я с помощью Всевышнего приму неприятельскую атаку и дам генеральное сражение.

В армии моей, однако же, недостаёт храброго вашего войска; я с нетерпением ожидаю соединения оного со мною, отчего единственно ныне зависит совершённое поражение и истребление неприятеля, который намерен, по направлению из Борисова, Шалочина и Орши, с частью своих сил ворваться в Смоленск, посему настоятельнейше просил я князя Багратиона действовать на Оршу, а ваше высокопревосходительство именем армии и отечества прошу идти как можно скорее на соединение с моими войсками. Я надеюсь, что ваше высокопревосходительство удовлетворите нетерпению, с коим вас ожидаю, ибо вы и войска ваши никогда не отказывали, сколько мне известно, случаем к победам и поражению врагов».

Прочёл это письмо атаман, прочёл раз, другой, потом собрал вокруг себя полковников своих и прочёл им лестный для войска Донского отзыв военного министра.

— Я бы три раза мог соединиться с Первой армией, — сказал атаман, — хотя бы даже и с боем. Первый раз чрез Вилейку, другой раз чрез Минск и третий раз от Бобруйска мог пройти чрез Могилёв, Шклов и Оршу, когда ещё неприятель не занимал сих мест, но мне вначале от Гродно ещё велено действовать во фланг, что я исполнял от двенадцатого июня по двадцать третье число, и, я вам скажу, не довольно во фланг, другие части мои были и в тылу, когда маршал Даву находился при Кишнево; а потом я получил повеление непосредственно состоять под командой князя Багратиона. Тогда я, по повелению его, прикрывал Вторую армию от Николаева, чрез Мир, Несвиж, Слуцк и Глусск до Бобруйска, ежедневно, если не формальной битвой, то перепалкой, сохранил все обозы, а армия, я вам скажу, спокойно делала одни форсированные переходы до Бобруйска. Тут я получил от Михаила Богдановича (Барклая-де-Толли) повеление следовать непременно к Первой армии, о чём было предписано и князю Багратиону. Вы помните, он меня, я вам скажу, отпустил весьма неохотно, оставив у себя девять полков донских и один бугский, хотя сказано ему было только восемь оставить. Я не оспаривал, я вам скажу, о двух остальных полках и пошёл поспешно к старому Быхову, минуя в ночь армию, идущую по пути к Могилёву... Вы помните, атаманы-молодцы, как нагнал меня на почтовой бричке князь Багратион у самого Старого Быхова и объявил мне, что будет иметь генеральное сражение с армией Даву при Могилёве, и я должен был остаться на два дня, ибо-де сих резонов за отдалённостию главному начальству неизвестно было; говорил он тогда, что он меня оправдает пред начальством и даст на то мне повеление. Тогда я и сам, рассудя, принял в резон и остался. Вместо того, вы, господа, это помните, генерального дела не было, а была одиннадцатого числа битва, и довольно порядочная. С обеих сторон если не десять, то девять тысяч убитыми и ранеными пало, что мне точно известно. Нашего урона был очевидец, я вам скажу, а об уроне неприятельском узнал на другой день от взятого пред Могилёвом в плен офицера. И теперь мы все перед неприятелем, и я вам скажу, что, быть может, нам прибыльней скорее соединиться с Первой армией, ибо, как она находится позади, нам и дела меньше будет. Как думаете, господа?

Зашумели, заспорили молчавшие доселе полковники. Громким гулом наполнилась изба.

— Где больше боя, там больше славы! — сказал полковник Балабин, вставая пред атаманом.

— Верно сказано, — молвил генерал Иловайский.

— Драться-то лучше, чем так дуром отступать, — проговорил, расправляя усы, полковник Сипаев.

— Ваше высокопревосходительство, — кричал «письменюга» Каргин, — дозвольте слово молвить. Вот с шестнадцатого июня и до сей поры, около месяца уже будет, без роздыха мы всякий день форсированные марши делали, лошади в полках притупели, и много раненых и усталых брошено — дозвольте отдохнуть хоть маленько.

— О, отдохнуть бы не мешало, — поддержал Каргина Луковкин.

— Хоть бы денька два вздохнуть, не седлать бы!

Балабин, Иловайский и те стояли за то, что отдых будет необходим.

Долго шумели полковники, а Платов молчал и задумчиво глядел в оконце, где билась и жужжала большая муха.

Наконец смолкли полковники и, смотря на атамана, ждали его решающего слова. А он всё молчал и смотрел на муху, что тревожно билась в стекло.

— Пётр Николаевич, — наконец сказал он своему ординарцу, — выпусти, голубчик, её на волю.

Коньков бросился к окну. Полковники с недоумением переглянулись.

XIV


Мелкий дождь моросит как сквозь сито. Скошённые луга, сжатые нивы размокли, сделалось скользко и грязно. Бурливо бежит неширокая речка, плеснёт на повороте о камень, застынет в лимане, покрытом крупными листьями кувшинок, и опять несётся вперёд, холодная, тёмная. Мрачными силуэтами выделяются леса и деревни. Ночь неприятная и сырая. В громадном стане, что раскинулся на много вёрст, тихий шорох, у чуть тлеющих костров разговор — никто не ложится. Ожидание чего-то таинственного, торжественного видно на всех лицах; все готовятся к необычайному мировому событию. Солдаты на холоду и на дожде переодеваются в чистые рубахи, осматривают ружья и штыки. Артиллеристы хлопочут около пушек — и все упорно ищут дела, чтобы скорее прошла эта трудная ночь ожидания.

Враг близок. Его бивуачные огни совсем надвинулись на наши, и там тоже не спят, тоже ожидают чего-то. По крайней мере, движутся огни, раздаются мерные крики. Всё, всё стянулось к Бородину, чтобы здесь открыть карты, чтобы в честном бою решить свою участь. Одни завтра будут драться за родину, за святую Русь, за Москву, за поруганные храмы, за потоптанные нивы и разорённые деревни, другие будут драться из-за награды за тяжёлые труды во время похода.

Но то будет завтра, а сегодня, в дождливую, холодную ночь, двадцать пятого августа, в стане как в русском, так и во французском идут приготовления. Одни молятся и прощаются, делают последние распоряжения, другие пьянствуют и ликуют, заранее торжествуя победу.

Но не все одинаково готовятся к бою. Не все на местах. Вот два всадника подъехали к речке, вот спустились они по обрывистому берегу, вот, дав шпоры коням, вошли в тёмные, холодные волны. Вот они уже на другом берегу и бегут рысью, минуя деревню, минуя стан кавалерии.

Но не все одинаково готовятся к бою. Не все на местах. Вот два всадника подъехали к речке, вот спустились они по обрывистому берегу, вот, дав шпоры коням, вошли в тёмные, холодные волны. Вот они уже на другом берегу и бегут рысью, минуя деревню, минуя стан кавалерии.

— Кто идёт? — раздался суровый оклик.

— Свои.

— А, это вы, ваше благородие!

А его благородие уже далеко за цепью казачьей и пошёл по зеленям. Мокрые листья бьют по ногам, иногда задевают за лицо, и холодные струйки бегут за воротник.

— Ваше благородие, не ездите туда, вот там их часовой.

Молчание. Только лошадь осторожнее ступает да всадник как-то весь вытянулся и обратился во внимание.

— Пидра Микулич! — слышится сзади робкий шёпот. — Вот вам крест, мы уже у неприятеля, вернёмтесь.

Молчание. Ещё внимательнее стал Коньков.

Вот на горке вправо стоит эскадрон. Неужели один? Да, один. Вот конец их цепи, окрайка бивуака. Это пехота, наверное! Ружья составлены в козлы, и тёмными рядами видны спящие люди. Вот и обоз. Фуры, двуколки, провиантские повозки и крытые телеги со всяким скарбом образовали запутанный лабиринт.

Лошадь ступила в лужу, и раздался тихий плеск. Маленькая серенькая лошадка, косматая и лохматая, в шлее и седёлке, привязанная к борту телеги, насторожилась и тихо заржала, словно предупреждая своих.

— Qui vive?[46] — раздался несмелый оклик.

— Mais soyez tranquilles. Si vous ne voyez pas — lieutenant d’Abbrez...[47]

Снова наступила полная тишина. Только Какурин волнуется.

«Ну, служи таким сумасшедшим господам, — думает он. — Ведь сидят же другие дома! Одного его понесла нелёгкая путаться в неприятельских кошах!» — «Так не ездил бы, — говорит внутри его чей-то голос». — «Эка, сказал тоже, не ездил бы!.. Так я его, Пидру Микулича, и покину одного, ну, сохрани Бог, случится что! Кто тогда вызволять-то станет! Нет, стали служить вместе, так уж и будем. А каторга — служба! Хуже собачьей. Мокни, да дрогни, да трясись так всю ночь. Вчера не спали, сегодня не спим, да и завтра не будем спать — это верно. Да вот без отца-то, без матери, без никого, — сейчас и храбрости больше, жизни, значит, не жаль!»

Всё видел, всё высмотрел Коньков и, довольный, возвращался назад, к бивуаку за рекой Калочей. Будет чем утешить старика, будет чем порадовать.

— А его, бедного, обидел чёрт одноглазый. — Нелестное прозвище относилось к Кутузову. — Мы ли не страдали, мы ли не терпели, полагая за них свою душу, — нет, всё мало! Хотели, видно, и победы нести на наших плечах, а самим награды получать. Бедный атаман пять дней лихорадкой промучился, и теперь только и жив, что горчичной настойкой.

Нежная жалость наполняет сердце Конькова. Пётр Николаевич не злой человек, хотя много он народу перерубил да перепортил. Это не беда! На то ведь война, а так он что же. Он всех любит, добрый он.

Так думалось хорунжему Конькову, когда мелкой рысью подъезжал он к своему бивуаку. Вот и Калоча, вот роща, а здесь и стан казачий.

— Где атаман?

— А вон они, под дубочком, в палатке.

Коньков слёз с лошади, отдал её вестовому и вошёл в палатку. Платов сидел один, в своём беличьем синем халате, и задумчиво смотрел на разложенную карту. В палатке было холодно и сыро, полотно намокло и нагнулось, свечка тускло горела. И жалкий вид был у постаревшего, за несколько дней болезни осунувшегося донского атамана.

С тех пор как Платов впал в немилость, а это началось с семнадцатого августа, с момента приезда Кутузова в Царёво Займище, полковники стали группироваться вокруг генерала Иловайского и генерала Орлова, вероятных кандидатов на атаманское место, и Платов стал одинок. Даже адьютант его, Лазарев, ординарцы и те стали как будто невнимательнее и в свободное время куда-то исчезали. Один только Коньков оставался неизменным собеседником атамана. Он ещё больше полюбил Матвея Ивановича в этот начальный период немилости; ему было жаль старика, и он всё готов был сделать, чтобы только утешить его.

— Что, дорогой, скажешь? Где пропадал эту ночь? — ласково обратился к нему Платов.

— Был на позиции неприятеля, ваше высокопревосходительство.

— Как? — переспросил атаман, думая, что он не расслышал.

Коньков подробно рассказал про поездку: Калоча проходима вброд. На левом фланге у неприятеля всего один эскадрон. Обозы без прикрытия, стоят в беспорядке, а не вагенбургом. Нападение возможно и удобно.

Платов внимательно слушает, смотрит, как тонкие пальцы ординарца водят по карте, и улыбка удовольствия покрывает его лицо.

— Ну, спасибо, дружок, большое спасибо! Таков ординарец, я вам скажу, и должен быть. Ты многого достоин, да наградить-то тебя не имею я власти! Спасибо, что не покинул меня, не так, как другие, — с горечью добавил Платов.

— Вас покинуть, ваше высокопревосходительство! Да что я изверг, что ли? Мохамед подлый?

— Ну, спасибо, дружок. Ляг здесь, на моей постели, я всё равно ложиться не буду; ляг, отдохни. Да на, выпей-ка горчичного.

И старый атаман внимательно укладывал ординарца на постель, и, когда Коньков, трое суток не смыкавший глаз, заснул, Платов бережно укутал его одеялом.

Светало. Дождь перестал. Обрывки серых туч быстро неслись по небу, и восток алел; в одних армиях было движение. Солдаты, после тяжёлой ночной дремоты на сырой земле, потягивались и разминались; утренний холодок пробирал их; лошади встряхивались и беспокойно ржали, ожидая обычной задачи овса, денщики вздували самовары, а господа офицеры надевали мундиры.

На крайнем правом фланге, у самой Калочи, расположился кавалерийский корпус Уварова, ещё левее стали казаки. Чуть свет лошади были посёдланы, полки вытянулись во взводные колонны, но ещё не садились. Люди собрались между взводами и молчали, — у казаков ещё был разговор. Они как-то хладнокровнее относились к сражению. «Москва» для них не имела того священного значения, что заставляло бы их особенно трепетать за неё, особенно думать о битве под первопрестольной. А поговорить им было о чём. Первый раз после Гродно они сошлись с армией, которую защищали больше двух месяцев. Опять увидали они белые штаны и зелёные мундиры, услыхали русский говор и немецкие команды. Обычаи, порядки, сигналы, которых тогда у казаков не было, — всё это интересовало и возбуждало их внимание. К тому же Бог весть кто пустил слух, что будет поиск в тыл, что атаман позволит грабить и можно будет поправить свои обстоятельства.

А «обстоятельства» пора поправить! Даже на офицерах мундиры рваные, лошади подбились, патронов немного остаётся... И рисуются в мечтах у казаков тяжело нагруженные серебром, золотом и оружием повозки, и задумчиво смотрят они на лес, за которым их ожидает добыча.

Солнце поднималось выше, лучи становились ярче, в воздухе — теплее.

— Бум! — одиноко ударил выстрел на французской батарее; молочно-белый клуб дыма медленно выкатился, озолотился сверху солнечными лучами и медленно растаял. Было почти шесть часов утра.

— Бум! — сейчас же ответили с готовностью у русских, и канонада началась.

Перекрестились солдаты, и в сознании каждого мелькнула одна мысль: «Началось, Господи благослови!»

Принц Гессенский поехал к Кутузову за разрешением сделать поиск в тыл. Две атаманские сотни, с полковником Балабиным, побежали на разведку и для развлечения французской уланской заставы.

Потянулись долгие, скучные часы. Напряжённо всматривались казаки в ту сторону, откуда должен был появиться Гессенский, и страх отказа и надежда на разрешение были на их лицах.

А слева уже кипел пехотный бой. Вдруг сразу вылетали стайки дымков и раздавался треск залпа, потом такая же стайка дальше и опять треск, покрываемый гулом орудий.

Все были заняты, все были сосредоточены. Одни стреляли, другие наводили, третьи заряжали, и ни о чём больше не думали, как о своём маленьком деле. Круг мировоззрений каждого вдруг сузился до чрезвычайности, весь мир был позабыт. Наполеон, Бородино не имели ничего общего с людьми, а было: друг — оружие, патрон — голубчик, было дело скусывать пулю, насыпать порох... Родненькой шомпол забивал пулю, а на кремень насыпался порох. И кремень, и курок стали словно одушевлённые большие предметы, а самому хотелось сделаться узким и тонким, как сабля, чтобы пули проносились мимо.

«А что рядом убили Иванова — не беда, оно даже и не заметно, а ловко, что не по мне хватили», — вот что было на сердце у каждого, вот что думалось каждому в эти тяжёлые минуты Бородинского боя.

Бой быстро разгорался. С развёрнутыми знамёнами, с громом музыки шли полки вперёд, таяли от ружейного огня и ядер, дружно кидались в штыки, отбивались и снова шли... Время летело незаметно в центре позиции, где распоряжался сонный Кутузов, где были построены фланги и батареи. Казаки с тревогой прислушивались к шуму боя и все ждали позволения.

Назад Дальше