Восковая персона - Юрий Тынянов 11 стр.


Тогда все проснулись.

Полуодетые, еще в исподницах, выбегали девки на дворы и смотрели дальным взглядом: что?

Большие люди хлопали в ладоши, и дворня щетинилась в нижних жильях: кто?

Тогда был еще залф, протяжный.

И тогда город поднялся на ноги.

Подскочил герцог Ижорский к окну, стал смотреть строгим взглядом, и когда от пятого залфа затряслась земля, он уже переменил три решения. Первое решение было сонное: что шведы. Но отменено, потому что где там шведам теперь нападать, когда Каролус в могиле, а со Швецией трактамен. И это решение сонное.

Второе решение было: Пашка, Ягужинский. Он колобродит, он из пушек палит. Еще скорее отменено. Первое, что пушек достать не может, а другое, что не пойдет.

Третье решение было: большая вода. Море пошло на город и конечно затопит и со всем добром.

Но тут проскакали мимо окна телеги, а на них солдаты его лейб-гвардии полка. И лошади были как полоумные, чуть не на карачках ползли, солдаты били их в три кнута, а с телег во все стороны торчали холсты, в холсты по углам бил ветер, и эти холсты были паруса.

Тогда он открыл окно и опытной рукой остановил, крикнул:

- Куда?

Но те остановиться не могли, потому что лошади летели прямо, свои окорока по земле расстилали, и сделалось сильное воздушное стремление. Корабли тоже сразу не остановишь. С телег дан мимолетом ответ:

- На Выборгские...

И понял, что великий пожар. Посмотрел на небо - небо было красное.

И зашевелилось и побежало. Лопались ворота в полковых дворах, и вылетали солдаты и волокли, как змиев, великие заливательные трубы. И набатчик тащил свой набат. Вытащил и ударил в набат. Крюки с цепями несли, и от того стоял звон цепной, застеночный, и те крюки - на телеги.

И дьячок, что сидел крепко в своей мазанке три года, и дал обет не стричься, и все только урчал низким голосом, - он выскочил теперь, и под дерюгой у него был белый голубь. Потому что настало время сделать чудо бросить того голубя в огонь, - и огонь ляжет. Он того голубя уже два года припасал. И он шел, гордый, на голове колтун, без шапки, и голубь когтил ему грудь.

Великие войлочные щиты и большие паруса поднял Литейный двор, где бомбенные припасы. И если взлетят на воздух,- придет старое царство, потому что новое, новый город, и все коллегии, и бани, и монументы, конечно, взлетят.

И проявился Иванко Жмакин. Он бежал в легкую припрыжечку, на огонь. Он эту ночь всю как есть не ложился. И теперь бежал на огонь. И огневщики бежали - тащить, что придется, - одежу, золото или, может, попадутся честные камни или холсты.

И верхом на коне выехал Ягужинский, генеральный прокурор, и толстым голосом кричал:

- Гей! Куда?

И было неизвестно, где огонь. Если огонь на Васильевском острове, нужно тащить непременно и без отлагания - и время как смерть - трубы заливательные в пруды, потому что на Васильевском острове собственно для заливания и утушения накопаны пруды.

А если на Адмиралтейском острове, то, покрыв щитами корабельный двор и огородив парусами ветер,- крючьями растаскивать все горящее, что бы ни горело, потому что государственный флот в опасности.

Но огня там не было. И, стало быть, - где был огонь? И огонь был в Литейной части. А артиллерия главный апартамент государства, и лопнет артиллерия - гибель городу, и конечная гибель.

Тогда все телеги поскакали в Литейную часть.

И огонь уже подбирается к Литейному двору, и уже мазанки выгорели. Уж к бомбенному сараю огонь идет.

Так кричали друг другу. И храбрые скакали вперед, а трусы ударялись назад. И было много и тех и других.

Появились на улицах кареты, но без гербов и литеров: убегали из города иностранные господа, потому что думали, что пришли калмыки, калмыцкий хан взял город. Они тихо ехали, спрятав носы в шубы российских медведей, и смотрели кругом с иностранной гордостью и боязнью. Деньги у них были в шкатулках.

И нетчики, мелкие, бежали за город в колымагах, те бежали безо всего, спасая единственно свою жизнь.

Господин граф Растреллий проснулся после того, как девять раз обернул свой стакан, и под конец его разбил - схватил свою последнюю работу и выбежал на улицу без шляпы. А работа его была не баталии и не медный какой-нибудь благородный портрет, а просто он отлил из бронзы малого арапчонка. Арапчонок пузастый, со смехом на щеках, а пуп большой. Отлил он его для пробы, чтобы испробовать бронзу, а вчера сказал Лежандру перетащить из формовального анбара и, осмотрев, решил: прилепит к бронзовому же портрету какой-нибудь благородной женской особы, у ног, потому что женские особы любят здесь арапчат, а малая фигурка даст знак, что под платьем голое, и еще даст смех.

И теперь утром он сунул ее под мышку и выскочил.

А малый восковой всадник, модель, сделанная для отлития из бронзы и бессмертной славы, остался дома и мог во время такого пожара быть украден, или растоптан, или даже мог растаять.

Кругом был истинный ад, но не тот, уже надтреснувший, с людьми, которые были обвязаны змеями, какой нарисовал в капелле Михаил Анжело, а другой, чужой, русский ад, составленный из конских морд, детей, солдат и морских парусов на суше.

В Литейной части остановились телеги. Подняли ветхие заплатанные паруса перед Литейным двором, для того чтобы огородить ветер, и они надулись. Как будто другой флот собрался убегать от новых шведов. Телеги сгрудились и далее не могли идти, но скрыпели от напруги. А жеребцы заголосили, кобылы стали лягаться.

Растреллий прокаркал нечто, но на него никто не обратил внимания... И тут его кто-то сзади сильно обхватил, и это был трепещущий господин Лежандр, подмастерье. Господин подмастерье был потерянный человек, он плакал, требовал проходу и кричал, что они иностранные художники искусства, но на него никто не смотрел. А куда идти - сам Лежандр не знал нипочем.

Господин граф Растреллий несколько потемнел. Он был пришлец, перегрин, первой родины не помнил, во второе отечество возвращаться не желал. Приходили странные времена к варварам, и неизвестно, что за паруса и для чего они нужны именно на суше. Может быть, это такой бунт?

Тут конь наехал на него. И мастер вдруг окрысился и двинул сильно кулаком в ту морду. И конь забился, стал косить, в морде явились боязнь и понимание, сильно обозначились жилы, грива запуталась, это был битюжок полковой - и вот тогда мастер увидел, что такие жилы и такие ноздри он сделает на памятнике, где будет представлен всадник.

- Что вы кричите? - сказал он вдруг Лежандру. - Что вы плачете? Вы болван. Это просто военные репетиции. Вы видите паруса? Это военные и морские репетиции.

И он вернулся в свой дом, и с арапчонком.

В куншткаморе было разорение. Балтазар Шталь, гезель, схватился за голову обеими руками и стоял в палате, как китайский идол. Двупалый тащил оленя на двор. Сторожа, вытащив щиты, помавали. И другой двупалый, зароптав и пророкотав невнятное слово, снял с полки скляницу с младенцем и бросил в окно. Младенец летел на улицу. И наконец, услыхав, что Литейный двор горит, бросились все, ища спасения, вон.

Яков только успел обуться и завязать пояс, денежный, и тоже выскочил. Он пробрался вслед за сторожами, потом отстал. Осмотрелся - кругом солдаты, кони, вилы и крючья. И Яков быстро ухватил с телеги чьи-то голицы и напялил на руки, а солдаты стояли на телеге, задом к нему, и кричали:

- Тащи!

Это они кричали про трубы заливательные.

Теперь от был в голицах, и теперь он был не шестипалый, а был как пятипалый, то есть как все люди. И он засмеялся и стал тащить какую-то трубу.

А огня не было видно нигде, дома стояли. И вдруг в него, в Якова, попала вода, и жеребцу рядом залепило всю морду водой, он скалил зубы и кричал, будто хотел свою голову отвертеть и бросить.

Все побежали.

И когда Яков много отбежал, он увидел, что паруса опущены, и услышал, как поют телеги: пел деготь от тихого хода. И телеги уплыли.

Он посмотрел на ноги - обуты. На руки - в голицах. И пояс при нем. Тогда он зашагал к харчевне, потому что был голоден, и спросил у маркитанта саек и калачей, потом купил печенки гусачьей, рыбьей головизны, теши виноградной - и стал есть,

Он медленно ел и жамкал, и так он ел час и два часа. И потом съел еще сычуг телячий, а больше не мог. И когда ел, не снимал голиц, и голицы стали как натертые ворванью. Вытер руки о порты и понял, что брюхо полно едой, а руки свободные. Потом ушел.

Набаты замолчали, и только малые барабаны сыпали военный горох. А в городе смеялась одна женщина, до упаду и до задиранья ног. И переставала, а потом опять будто кто хватал ее за бока, и она опять падала без голосу. И та женщина была сама Екатерина Алексеевна, ее самодержавие.

Потому что сегодня было первое апреля, и это она подшутила, чтоб все ехали и бежали кто куда и не знали, куда им идти и ехать и для чего.

Это она всех обманула, как был обычай во всех иностранных государствах, у знатных особ, первого апреля подшучивать.

Уже два месяца прошло с тех пор, как хозяин умер, да и зарыли уже его с две недели. И траур был снят.

И ее смех был так захватчив, что ее водой отпаивали и давали ей нюхать уксус четырех разбойников. А кругом все фрейлины лежали вповалку, изображая, до чего прилипчив ее смех. И все были неодетые, а и почти голые, груди наружу, потому что лень было с утра одеваться, а до вечера далеко. Многие даже тихо дрыгали ногами, а одна все морщила брови, и ее лицо становилось все в морщинах, как будто ей больно, - до того ее смех забрал. И смеха такого большого у этой фрейлины не было, потому что она сама вначале испугалась. Она и не смеялась, а только говорила:

- Ох, я надселася.

2

А Яков ходил по Петерсбурку, и от каналов у него голова кружилась: он никогда не видел таких ровных и длинных канав.

На свинцовые штуки по Неве не посмотрел, уже довольно насмотрелся в куншткаморе. Ходил из повоста в повост - и Адмиралтейский остров, и Васильевский, и Выборгскую - он все их считал за повосты, за деревни,- а между повостами были реки, рощи, болота.

У Мьи-реки пробился к мясному ряду, увяз и испугался, не того, что увязнет, а что подошва отстанет, и тогда увидят, что шестипалый.

Он долго ходил. Деньги были при нем. В манатейном ряду на Васильевском острове он купил себе всю новую одежду, чистую. Цырульник-немец чисто его выбрил. И Яков стал похож на немца, на немецкого мастерового человека средней руки. В иршаных рукавицах, бритый - видно, что из немцев. И сперва он ходил окраинами, а теперь стал гулять всюду. И одни дома были крыты лещадью, другие гонтом. На окраине, на большой Невской перспективной дороге - там и дерном и берестой. Скота было мало. Только у большого Летнего острова, на лугу паслись коровы молочные, да за манатейным рядом у Мьн-реки плакали бараны. Ни бортьев, ни пасек, и негде им быть.

Он еще не знал, куда себя поместить и чем жить будет. И так он пошел на главный, Петерсбуркский остров, увидел церковь Петра и Павла и крепость.

На церкви кроме креста еще были три спицы, а на спицах мотались полотна, узкие, крашеные, до того длинные, как змеиные языки; знатная церковь.

А у дома, широкого, в одно жилье, - площадка, и туда смотрел народ, и оттуда шел человеческий голос. И Якову сказали, что это плясовая площадка. И он долго не мог понять, какова площадка. И Якову все пальцем туда показывал какой-то человек и, не глядя на него, дергал за рукав и говорил: "Во-во-во! вот он! закрутился!" А понимающие люди, из канцеллистов, смотрели смирно и строго, со знанием.

Там плясал человек.

На площадке стояло деревянное лошадиное подобие. Шея длинная, бока толстые, ноги и морда малые. А спина острая, и было видно на воздухе, какая она тонкая - как нож; над ней самый воздух был тонкий. И вокруг этой монструозной лошади были вбиты в землю колья, ровные, тесаные, с острыми концами, и густые, как сплошник, как сосновый лес. А на них плясал человек. Человек был разутый, босой, на нем только рубашка, и он ходил по кольям, по бодцам, и корчился, припадал, потом опять вскакивал. А вокруг частокола стояли солдаты с фузеями, и человек подбежал к краю и пал на колени - на те острия, - а потом с великим визжанием и воем вскочил на ноги и о чем-то просил солдата. Но тот взял фузею наперевес, и человек снова пошел плясать. И Яков подвинулся поближе. Сосед сказал ему, что этот пляс военный и сторожевой, для винных солдатов. Тогда шестипалый подошел еще ближе и видел, как сняли солдаты того человека с кольев - осторожно, неловко, как берут на руки детей, - и так посадили на лошадь. И видел, как держится человек руками за ту длинную деревянную шею, как те руки слабеют.

И как слабеют руки - опускается человек на острую спину и воет и лает дробно. И так, сказал Якову канцеллист, он должен сидеть полчаса, тот винный солдат. А баба-калашница ходила и продавала калачи, она сказала, что солдат провинился, украл или у него украли, и вот пляшет, - и она улыбнулась, калашница, еще молодая. И когда те голые руки обнимали шею, было видно, как устроена человеческая рука, какие на ней ямины. Он сидел на остром хребте и прыгал вверх, а кругом мальчишки похохатывали. Оттого площадка и звалась плясовая. А раньше площадка называлась: пляц, пляцовая площадка, и только когда на ней начали так плясать, стала зваться: плясовая. Мать подняла ребенка, и он смотрел на солдата и пружился и тпрукал.

- А за что ему такое большое битье? - спрашивал Яков.

- Это не битье, это учение, - сказал канцеллист. И другой подтакнул:

- Так дураков и учат, из фуфали в шелупину передергивают.

А когда сняли солдата и положили его на рогожку, Яков подошел совсем близко и увидел: лежал и смотрел на него Михалко, его брат. Отбылый из службы солдат Балка полка. Сторожевой команды. А лицо его было худое, глаза переменились в цвете. И те глаза были умные.

И Яков прошел мимо брата, как и все проходит, как проходит время, или как проходят огонь и воду, как свет проходит сквозь стекло, как пес проходит мимо раненого пса - он тогда притворяется, что не видел, не заметил того пса, что он сторонний и идет по своему делу.

И пошел в харчевню, в многонародное место, где пар, где люди, где еда.

3

Он сидел перед большими зеркалами, потому что сегодня был высокий день рождения и потому что уже публично и обще снят траур, и он хотел одеться на вкус своего великолепия.

Он сегодня хотел быть особенно хорошо одетым. Он сидел тихо и посматривал в зеркала взглядом пронзительным, истинно женским, без пощады к себе, но и с исследованием достоинств. Не было красоты, но сановитость и широкость в поклоне и здравствовании. Он разделся весь, и двое слуг натерли его спиритусом из фляжки. Посмотрел в зеркала - и кожа была еще молода. Накинули сорочку тонкого полотна с рукавами полными, сложены мелкими складками, а к ним кружевные манжеты на два вершка, и руки в них потонули.

Потом натянули чулки зеленого персидского шелка и стали, возясь на коленках, управлять золотые пряжки на башмаках.

А когда надели камзол, он слуг выслал и оставил одного барбира. Он сам продернул кружева в галстук в три сгиба и пришпилил запонкой, с хрустальным узелком. Сам наладил под мышками новый кафтан. Сам опоясался золотым поверх кафтана поясом. Тут барбир надел ему на голову парик взбитый, лучших французских волос. И тогда принял, смотрясь в зеркало, лицо: выжидание с усмешкою.

Надел перстни.

На нем был красный кафтан на зеленой подкладке, зеленый камзол и штаны и чулки зеленые.

И взял в одну руку денежные мешочки, шитые золотом, - для музыкантов, а в другую - муфту перяную, алого цвета.

Это были его цвета, по тем цветам его издали признавали иностранные государства. И кто хотел показать ему, что любит его или держит его сторону, партию, тот надевал красное и зеленое. И почти все были так одеты, на одну моду.

И он поехал во дворец и почувствовал: как от тельного спиритуса и роскошества он помолодел и у него смех на губах играет, только еще не над кем шутить.

Сначала - разговор тайный, чтоб ягужинское дело разом кончить, - а потом веселье с насмешками и с венгерским горячим. А Пашке он на дом тут же пошлет сказать арешт и с высылкой.

А и ветерок повевает в лицо, ай-сват-люли!

Избудет дела, тогда в Ранбове сделает каскады пирамидные.

Так, с высоким духом и с радостью, приехал он во дворец и прошел с той перяною муфтою, как птицею, в руках - по залам, а ему все кланялись в пояс, и он видел, у кого хоть мало шелк на спине или в боках истерся, - это он нес свой поклон ее самодержавию.

Но когда донес уж свой поклон, увидал, что возле нее стоит Ягужинский, Пашка.

И тут герцога Ижорского несколько отшатнуло. А Пашка нашептывал, а Екатерина смеялась, и госпожа Лизавет хваталась за живот, такие жарты он им говорил.

Но отшатнулся герцог Ижорский всего на одну минуту - он был роскошник и никогда не терял своей гордости, он усмехнулся и подошел.

Тут встала Екатерина и взяла его за руку, а госпожа Лизавет взяла Пашку, и, подведя друг к другу, заставили целоваться.

Пашкин поцелуй был прохладный, а герцог в воздух громко чмок и только нюхнул носом Пашкину шею.

Когда обошел?

И тут же быстро, как он умел, потому что был роскошник и быстрый действователь, - бросил думать, чтобы сослать Пашку именно к самоедам или в Сибирь, - а можно его с почетом и не без пользы - послом в Датскую землю или куда-нибудь, может, и поплоше, но только подальше.

И сделал герцог Ижорский музыкантам ручкой и бросил им денежный мешочек.

Тут фагот заворчал, как живот, заскрыпели скрыпицы и вступила в дело пикулька.

И герцог Ижорский, Данилыч, засмеялся и прошел по зале той птичьей, хорохорной, свободной поступочкой, за которую его жена любила.

Он закрыл до половины свои глаза, заволок их, от гордости и от уязвления. И глаза были с ленью, с обидой, как будто он сегодня уклонился в старость, морные глаза.

Он все бросал музыкантам свои перстни, и ему не было жалко.

Назад Дальше